355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нодар Джин » История моего самоубийства » Текст книги (страница 36)
История моего самоубийства
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:05

Текст книги "История моего самоубийства"


Автор книги: Нодар Джин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)

96. Завтрашние легенды рассыпаны в сегодняшних деталях

Проводив его взглядом до дальней кромки горизонта, я вернулся на коня и напомнил себе, что завтрашние легенды рассыпаны в сегодняшних деталях. Любая мелочь таит в себе все сущее – от самой себя до грандиозного. И наоборот: кольцо всего существования может вдруг сузиться до мельчайшего звена. Впрочем, это – не «наоборот», а «то же самое». Каждая вещь – истина, потому что о ней можно сказать любые слова, – и наоборот: «Вот синие травы. Слепая звезда. Слова не лукавят. Вещи – да!» Тоже правильно, потому что это – одно и то же. Кто сказал? Протрезвею и вспомню.

И я, может быть, начал трезветь, вглядываясь в рассыпанные вокруг детали, проступавшие в утреннем свете, как проступили бы они в проявителе, как проступили на заре только вчера по ту сторону океана, в нью-йоркском порту, под окном еще не взлетевшего самолета. Такая же пустая коробка Мальборо на мостовой проступила из глухого серого света и сейчас: единственная разница, – там ее гонял ветер по бетонной площадке, а тут топтал на месте дождь. Как проступает в памяти день из прожитой жизни, проступил еще в свете бездомный бродяга, свернувшийся калачом на ступеньке крыльца желтого магазинчика, на который, как перстом, указывал мне выброшенным вперед копытом мой конь. Вот бродяга зашевелился и проснулся: теперь в расширявшемся свете начинает проступать все и для него. А потом как еще один день из жизни – проступил из тьмы еще один бездомный, – совсем юный, с высоким оранжевым гребешком волос, застывших в изящной позе «Милости просим всех удалиться на хуй!» И еще один бродяга – ступенькой выше: тоже, как еще один день из прошлого, неизвестно какой, безо всякого порядка.

Кстати: «Все под небом взаиморанимо. Все на свете взаимосменимо. Как копыта коней. Как черед наших дней. Как две палочки в знаке „равнимо“.» Откуда слова? Не из книги ли, которая у Субботы? Суббота. Тоже, должно быть, «сменимо»… «Я вспомню раз еще тебя, чтобы забыть в томленьи. Так вера сложена из тысячи сомнений.» Вспомнил: все это написала Яна, дочь. Но дочь написала это о прошлом… А не прошлое ли уже и Суббота? Потом проступила в свете и вывеска над крыльцом желтого магазинчика: «Парфюмерный магазин доктора Эдварда Баха». Эдвард Бах? Откуда знаю? Вспомнил! Его собиралась навестить Суббота: «Всякие запахи для всяких недугов. Я всегда там припасаюсь.»

– Сэм! – окликнул я шотландца. – Когда Бах открывается?

– А сидишь из-за Баха? – огорчился Сэм, выглядевший, как человек, в котором жизни осталось меньше суток. – Я думал – ты тоже хочешь застрелиться, а ты, оказывается, стараешься жить вечно… Иди, иди, – хотя не получится. А Бах уже открыт.

…Доктор Эдвард Бах оказался в данном случае безликой женщиной, похожей не только на англичанку, но и на аптекаршу. Я представился ей фотографом, и она сказала, что да, знает манекенщицу из Израиля, которую, как и любого другого человека, любой вправе сравнивать даже с субботой. Имени не помнит, а в последний раз видела давно. Потом ощупала меня взглядом и объявила, будто сам я похож то ли на иностранца, то ли на больного, то есть на человека, не способного перестать знать что знает. И принялась объяснять достоинства 38 эссенций из коллекции Баха, для разных заболеваний души. Эти состояния доктор разбил на 7 категорий: обеспокоенность; сомнительность; одиночество; безразличие; чрезмерная податливость мыслям; отчаяние; и участливость в благоустройстве мира. Потом аптекарша один за одним стала протягивать мне крохотные пузырьки, отворачивая крышки и объявляя название экстракта. «По 2 капли на стакан воды! – распорядилась она. – Но я требую, чтобы вы их сейчас просто понюхали: лучше, чем духи!» Пузырьки поступали мне под нос в порядке латинского алфавита: aspen, осина против беспричинной обеспокоенности; beech, бук – против нетерпимости к людям; cherry plum, мирабель – против беспорядочных мыслей; chetstnut bud, каштан – для тех, кто совершает одни и те же ошибки; chicory, цикорий – для тех, кто предан близким; gentian, горечавка – против уныния; gorse, утесник – против пессимизма и чувства обреченности; heather, вереск – против словоохотливости и чрезмерного интереса к своему существованию; honeysuckle, жимолость – против ностальгии; hornbeam, граб – против понедельника; larch, лиственница – против неуверенности в себе и страха поражения; mustard, горчица – против беспричинной печали; oak, дуб – для сильных, но уставших от жизни…

– Покупаю!

– Дуб? – обрадовалась аптекарша.

– Все!

Пока принюхивался к пузырькам, прошло больше часа, дождь перестал, старик исчез из-под карусели, а я ни разу не подумал о Субботе. На улице, однако, среди по-утреннему густеющей толпы людей, она внезапно вернулась в мою голову, – как резкая боль, которая после краткого отсутствия кажется острее. Испугавшись натиска, я стал искать в витринах стеклянные копии израильтянки, чтобы остановить или даже осквернить в себе помышление о ней, пропитанное уже всеми запахами из лавки Баха. Ни одной из копий в магазинах «Кукай» на Оксфорд-стрит сделать это сейчас не удавалось, и боль становилась тревожной.

Дело не в Субботе, вспомнил я потом, а в самой моей плоти. Попытался сконцентрироваться именно на этой моей плоти, представляя себя со стороны и осматривая объект сперва издали, а потом – все ближе и ближе, пока, наконец, снова не вступал в свои собственные пределы, как вступают в фотофокус раздвоенные дубликаты человеческих тел. Обратив внимание, что боль при этом крепчала, я старался держаться от себя поодаль как можно дольше. В течение какого-то времени даже казалось, что все люди на улице выглядят одинаково: толпы абсолютных двойников. На Ридженс-стрит я приметил вдали самого себя, пересекавшего улицу навстречу мне же самому, то есть кому-то другому, который тоже выглядел точно, как я. Подбежав к ним, расстроился: вблизи ни один не только не оказался мной, но не походил даже на иностранца, лишенного способности перестать знать что знает.

Потом забрел в район театров, – и стало легче: хотя пьесы были знакомые, отвлекли рекламные объявления на афишах. В памяти отложил два: первое обещало нравоучительный рассказ о динамике сложных эмоциональных отношений между нежным итальянцем Ромео Монтекки и его богатой веронской герлфрэнд Джульеттой Капулетти. Вопреки тексту, внешне Ромео оказался далеко не нежным юношей: в тесных рейтузах бугрился на рисунке такой оскорбительно гигантский член, что валявшаяся в ногах хрупкая Джульетта смотрелась не уже бездыханной жертвой сложных отношений, а девственницей, грохнувшейся в обморок при объявлении, что пылкий бойфренд овладеет ею сейчас без местного наркоза.

Другая афиша обещала «антиголливудский, бескровный вариант широкоизвестной истории о родных братьях Каине и Авеле», которые на фотографии выглядели типичными калифорнийцами с рекламы для Мальборо. Согласно тексту, антиамериканский дух спектакля проявляется не столько в том, что знаменитые братья представлены на сцене палестинцами с уже тогда оккупированных территорий, сколько в том, что в финальной сцене Каин не убивает Авеля. То ли боится сопротивления, то ли стесняется… Почему же «антиголливудский»?! – не понял я. Наоборот: хэппи энд! К тому же убивают не только в Голливуде: Шекспир кокнул больше людей, чем самый агрессивный из американских серийных убийц! Причем, – людей знаменитых!… Хотя смех приглушает боль и я стал поэтому перебирать в памяти анекдоты, новые на ум не приходили, – только слышанные. Вспомнил зато – но не раньше, чем дошел до Пикадилли – не анекдот, а факт. Когда Сталина выволокли из мавзолея, разлучив с Лениным, тбилисцы обиделись и подняли бунт, который достиг апогея в двух кварталах от моего дома, на площади Берия. И вот на трибуну в самом разгаре митинга взбежали недавние соседи по мавзолею, Ленин и Сталин, – то ли актеры, то ли двойники. Народ впал в по-кавказскому несдержанный восторг. Аплодисменты и завывания толпы воодушевили вождей, и они сперва обнялись, а потом начали целоваться, хотя Ленин целовал Сталина чаще и горячее. Это вызвало у меня изумление, ибо я считал, что северяне сдержанней кавказцев. Заметив в позе Сталина замешательство, перешедшее скоро в раздражение, я, единственный на площади, позволил себе хихикнуть. Когда же, вопреки желанию Сталина, но по твердому требованию народа, Ленин повис у него на шее и стал лобзать его как герои-любовники лобзают однополых героев в голубых порнофильмах, я, не питая сострадания к подобной любви, принялся громко хохотать.

97. Мы не умеем умирать

– Я вам завидую, – сказали мне сзади. – У вас, наверное, счастливейший день в жизни!

Я обернулся и увидел шагавшего за мной доктора Краснера из «Мадам Тюссо», но теперь, в толпе, он походил не на угандского людоеда Амина, а на рядового еврея с нарушенным обменом веществ.

– О, привет! – осекся я. – А счастливейших дней не бывает: бывают только счастливые минуты. Я, кстати, думал сейчас об одном из ваших восковых гостей.

– Из Уганды?

– Из Грузии. Я оттуда.

– Из Грузии? – обрадовался Краснер. – Я думал – из Израиля… Грузин я, наоборот, уважаю! Даже Сталина, хотя дураки называют его усатым парвеню!

– Нет, я просто спрашивал у вас про женщину из Израиля…

– Да-да, похожа на субботу. А я как раз – когда вы ушли – вспоминал кого же вы сами мне напоминаете? Вы на кого-то похожи, но не могу вспомнить. А сейчас я вас сразу узнал: вы проходили мимо Дилона, а я как раз из него выходил…

– Мимо кого? – спросил я. – То есть – из кого вы выходили?

– Это книжный магазин, «Дилон»! – удивился Краснер. – Лучший в Лондоне! Пришлось ехать сюда за этим! – и приподнял в руке кулек с книгами. – А вот этой не было даже в «Оксфордском»! Поверьте, не было! – и вытянул из кулька синюю книжицу.

Не поверив, что книжицы в «Оксфордском» не было, я принялся ее листать. Взгляд споткнулся на первой же строчке наугад открытой страницы: «…и все живые существа начнут жить наоборот, – прекрасно зная наперед все, что произойдет с ними, но не имея никакого представления о прошлом…» Я обомлел.

– Вам плохо? – дотронулся до меня Краснер.

– Нет-нет, – очнулся я, заметив лишь, что мы стоим у перехода. – Просто о чем-то подумал.

– Давайте пойдем туда! – двинулся Краснер и увлек меня за собой к скамейке за переходом. – Давайте даже присядем, если не торопитесь. У меня сегодня выходной, а вы сможете это прочесть, да? Я вижу – зажглись! А я подумаю и вспомню – кого же вы все-таки мне напоминаете! Да? Называется «сапожник без сапог»: я – мастер по копиям, а вашу вспомнить не могу! Но не думайте, что не стараюсь. Знаете, я люблю только древних евреев, один из которых – его звали Бахья – сказал, что если б человек не обладал способностью забывать, его бы не покидала печаль. Но, с другой стороны, все зависит – что забываешь; иногда забываешь не ту вещь, – как я вот сейчас: вспоминаю и не могу вспомнить на кого же вы похожи, да?

…Мы уже сидели на скамейке среди голубей, столь же привязчивых, как доктор Краснер, который начал теперь рассказывать о том – что же он все-таки имел в виду вчера, утверждая, будто никто не хочет жить вечно, но каждый мечтает – сначала. Перестав его слушать, я раскрыл книжицу на заложенном в нее пальце и вернулся к прочитанному: «Если каждую частицу во вселенной заставить двигаться в противоположном направлении, курс вещей кардинально изменится. Брызги разбившейся капли в подножии водопада станут не рассыпаться и исчезать, а, наоборот, возвращаться в сплошную водяную стену и падать уже не вниз, а вверх. Все живые существа начнут жить наоборот, прекрасно зная наперед что произойдет с ними, но не имея представления о прошлом. Микроскопический мир способен обратить вспять стрелку времени и вывернуть наизнанку макроскопический.»

Невероятно! – шепнул я про себя и задумался, не уводя взгляда со страницы, чтобы не спугнуть Краснера, который разговаривал на ту же тему с голубем. Что же получается? Получается, что рыжий поэт, декламировавший нам в Первом салоне поэму о должном образе жизни, – прав: жизнь следует начинать со смерти, и это вполне возможно! Может быть, с этого и надо начинать, потому что все прочие попытки начать сызнова сводятся лишь к продолжению той же жизни! Краснер прав: не желая жить вечно, каждый хочет начать еще раз. Но почему? Потому, что возвратиться в мир или начать все заново значило бы посрамить смерть, лишить ее значения финала, который выбрасывает нас обратно в ничто…

Хорошо сказал об этом Залман на Нателиной панихиде: «Беда случается с нами уже при рождении, когда нас подвешивают за ноги, и хлынувшая в голову кровь обрекает нас вместе с жизнью на несчастья, ибо разрывает в мозгу очень нежный сосуд, ответственный за связь с другими людьми и со всем мирозданием.» А дальше – еще лучше: «Это несчастье мы освящаем надрезом пуповины. В первое же мгновение мы оказываемся калеками и начинаем жить только от своего имени, единолично, а потому боимся смерти, как никакое животное, которое, подумайте, умирает так же легко, как живет. Мы не умеем умирать, и этот грех, лишая нас способности жить, утверждает торжество смерти над жизнью»! А дальше он сказал, как говорят в откровениях: смерть это не конец, и если жизнь кажется нам иллюзией, то такою же иллюзией является смерть!

Вспомнив, однако, что эти слова Залман изъял из моей тетради, я решился сейчас пойти дальше: наша готовность начать жизнь сначала есть трюк, приучающий к восприятию смерти как фарса, как иллюзии, а не как настоящей, главной и финальной трагедии. Мечтая начать все заново, мы мечтаем о смерти, которая возвращает нас к жизни. Смерть – и это удивительно! – становится условием непрекращения существования. Она начинает обретать привлекательность, и, как образ умирающего Христа, подспудно внушает нам надежду. Отсюда и тяга к саморазрушению, – у человека, у человечества, у вселенной. Хотя никто этого и не сознает! Да, только смертью можно преодолеть смерть, и только она возвращает нас к прошлому, к проживанию его заново!

Мы хотим жизнь, потому что жизнь – это хорошо, и знаем мы это потому, что какое-то время в ней уже пробыли и хотим, чтобы это состояние не исчезало, а продолжалось. Мы хотим не вечной жизни, не будущего, которого никогда не переживали и которое ничего нам не говорит, ничего для нас не значит, – нет! Мы хотим другого, – нескончаемого переживания того, что знаем: прошлого; постоянного возвращения в него; постоянного пребывания в нем. Настоящего не существует, настоящее есть пребывание сегодня, сейчас, в прошлом, продолжение прошлого и возвращение в него. Поэтому и жить надо из будущего в прошлое, наслаждаясь им не только заново, но и по-новому, ибо сейчас уже знание будущего, то есть того, что предстоит пройти, а на деле уже пройдено, прожито, то есть фактически знание прошлого, – это знание сейчас уже не отягощает страхом конца: ты уходишь не в смерть, а в начало, к тому, что было! Это торжество над тиранией времени! И обращение его стрелки вспять!

И еще – а это сейчас важно: моя внезапная, паническая и с виду неправдоподобная одержимость Субботой, эта сумасшедшая охота за ней, есть не тяга к неизведанному, а, наоборот, – необоримое стремление к испытанному, к жизни, к ее продлению, которое возможно лишь если начинать всегда заново! Но самое главное вот что: эта охота за Субботой, эта надежда ее найти все еще и удерживала меня от того, чтобы окончательно поверить в спасительность смерти…

98. Все в жизни – и «одно и то же», и «наоборот»

Дальнейшее произошло быстро, – как последние события в жизни. Я вернул Краснеру его книгу, и, поднявшись со скамейки, мы пристали к толпе. Через двадцать шагов случилась витрина магазина «Кукай», а в ней – стеклянная Суббота. Краснер замер на месте, а потом – на том же месте – попытался подпрыгнуть, что у него не получилось по очевидной причине. Получилось другое: набрав в свое грузное туловище двойную порцию воздуха и то перебивая себя, а то наскакивая последующими словами и фразами на предыдущие, он прокричал мне в ухо, что – да! – наконец-то вспомнил: я похож на скульптора, на автора этого манекена, один к одному, – как в «Мадам Тюссо»! Только он не из Грузии, а, наоборот, из Израиля!

Почему «наоборот», спросил я его, ошарашенный, хотя раньше никого из тех, – в том числе и себя, – кто произносил это слово в таком же странном смысле, я не спрашивал: почему вдруг «наоборот»? Не спрашивал, поскольку на этот вопрос не могло быть ответа. Краснер его имел: а потому, что все в жизни сразу и «одно и то же», и «наоборот»! Удовлетворившись объяснением, я всучил ему телефонную карточку и попросил разыскать скульптора.

Пока Краснер, едва вместившийся в телефонную будку, разыскивал скульптора среди общих с ним знакомых, я, несмотря на теперь уже типичный английский дождь, не отрывал взгляда от Субботы, переставшей казаться мне по-стеклянному безжизненной, поскольку я думал, будто, поняв почему она мне нужна, я наконец-то ее настиг, и жизнь моя отныне не просто продолжится, а начнется сызнова. Но Краснер оглушил меня тем, что я уже слышал: этот скульптор улетел вчера в Австралию! Надолго, спросил я. И тут, не вылезая из будки, Краснер сообщил мне нечто одновременно знакомое и неожиданное, как одновременно знакомым и неожиданным бывает только страх: может быть, навсегда, потому что у него тут семья, а он улетел с манекенщицей, которую любил еще в Израиле. «Навсегда?!» – выдавил я из себя еле слышно. А может быть, кстати, и нет, ответил Краснер, потому что второй общий знакомый правда, наоборот, не израильтянин и даже не еврей – сообщил ему другое: будто этот скульптор, отличаясь неубывающим интересом к свежей женской плоти, уговорил свою заезжую шиксу не возвращаться домой, а потрахаться с ним недельку среди австралийских прерий.

– Неправда! – рассвирепел я. – Она сегодня летит в Израиль!

Опомнившись, похлопал его по жирному брюху и пролепетал:

– Последнее одолжение: узнайте когда вылетает «Эль-Аль».

99. Каждая голова напичкана противозачаточными средствами

В специальном отсеке для пассажиров «ЭльЪАль» бросились в глаза длиннобородые хасиды с молитвенниками в руках и гладковыбритые полицейские в черных же униформах, но с автоматами. Полицейские расхаживали взад-вперед с достоинством, – как торжественное обещание оградить пассажиров от террористов, а хасиды раскачивались тоже с достоинством и тоже взад-вперед, – как гарантия, что позже, во время пребывания над облаками, пассажиров не посмеет обидеть Верховный Мастер Террора. Субботы среди них не было, и «ЭльЪАль» улетел без нее…

Потом я перебрался в беспошлинный бар, расположился спиной к публике, а лицом к зеркалу, заказал полный фужер коньяка, опрокинул его в глотку и стал наблюдать как на моем лице неотвратимо прорастала щетина. Несмотря на громкие голоса, громкую музыку и громкие объявления о рейсах, ничто не отвлекало меня от зеркала, в котором отражался привычный ход времени, продвигавший меня, – как и всех, – к концу. Смотрел я на себя очень долго, пока не провалился в короткий, но знакомый сон. Приснилась сова, летевшая в высоком небе – сперва над зеленым лугом, усеянном белыми быками, как усеян шарами бильярдный стол, а потом над синим морем, гладким, как мемориальная плита. Сова, в конце концов, устала, и, когда море снова перешло в луг, спустилась на жердь со скворечником. Не поместившись в нем, – тяжело, из последних сил, взмахнула грузными крыльями и вернулась в небо. Потом мне почудилось, будто меня разбудил голос раввина Меира: если увидишь этот сон еще раз, подними себя над собой, разбей о колено и начни жить сначала.

Разбудил рыжий поэт, который просил в Первом салоне деньги, но не получил их: растормошил и крикнул мне в ухо, что скоро на посадку, – Москва начала принимать. А что, спросил я, прошел путч или не прошел? А хуй его знает, воскликнул поэт: главное – принимают! Я сказал ему, что в Москве мне делать нечего, – посижу в этом в баре. Тогда он предложил заработать на этом деньги, поскольку у меня билет в Первом классе: с путчем произошло что-то интересное, и в аэропорт нагрянули заспешившие в Москву люди, а среди них богатая американка, которая предлагает четыре куска за кресло в Первом салоне. Я кивнул головой, передал ему мой билет и обещал половину, если продажей билета займется вместо меня он. Через четверть часа поэт принес мне две с половиной тысячи долларов, сказал, что ему удалось содрать с американки лишнюю тысячу и благословил меня на всю оставшуюся жизнь. Потом принес фужер коньяка и предложил чокнуться с ним.

– За что? – спросил я.

– Сейчас скажу! – рассмеялся он, выпил свой фужер и, вытащив из сумки мегафон канареечного цвета, приложил его ко рту.

Мегафон сказал, что это – новое стихотворение, которое не успело еще найти ритма… Каждая голова напичкана противозачаточными средствами, а потому в мире утверждаются аллергия к будущему и великая лень. Но этого не достаточно: праздник придет когда мы научимся не помнить и прошлого, которое отравляет нас надеждами и страхами. И будущее, и прошлое заставляют человека кем-то стать: кем-то другим или же самим собой, но лучше, чем есть, – то есть опять же кем-то другим. И это плохо: надо стремиться к тому, чтобы стать никем, надо перестать знать что знаешь и делать что умеешь. Но это так же невозможно, как начать жизнь сначала. Остается только помнить, что никто из нас не создан ради себя, и даже человечество создано не ради себя. И даже мир не создан ради себя. Все существует ради Извечного Существования!

После короткой паузы поэт вернул мегафон в сумку и снова рассмеялся. Потом выпил и мой фужер, взглянул на часы и сказал, что пора расставаться. И еще раз благословил меня за деньги. В голове моей, как щетина на лице, неудержимо прорастала главная мысль, рядом с которой остальное казалось ничтожным. Вынув из кармана деньги, я протянул ему и их. Поэт отмахнулся и сказал, что столько он не успеет потратить.

– Возьми! – настоял я.

– Хорошо, – согласился он, – но тогда я верну ей тысячу: она рассердилась, когда я потребовал у нее пять.

– Кто? – не сообразил я, прислушиваясь к шуму, которым сопровождалось прорастание главной мысли.

– Фонда.

– Еще раз! – вздрогнул я.

– Джейн Фонда! Твое кресло купила артистка.

Я задумался, но ничего не сказал. Потом спохватился и передал еще поэту кулек с пузырьками Баха:

– Возьми и это, может пригодиться.

– А что там?

– Капли против всего – от отчаяния до оптимизма.

– Мне тоже уже не нужно, – сказал он.

– А почему не нужно тебе?

– Я подумываю о более сильном средстве! – ухмыльнулся он и вынул из сумки книгу. – «Последний исход.»

– «Последний?»

– Последний! – и дочитал заголовок до конца. – «Руководство к самоубийству: 100 лучших способов».

– Не может быть! – поразился я тому, что жизнь повторяет мысль раболепно. – И какой из лучших лучше?

– Каждому свое! – ответил он. – Я предпочитаю самоубийство в утробе, но про это тут ничего не написано…

– Всю прочел? – спросил я.

– Возьми! – и, протянув мне книгу, ушел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю