Текст книги "Учитель (Евангелие от Иосифа)"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
45. Прикосновение кладёт начало владению…
Когда я представляю себе бегунов, которых обскачет любой волк, или пловчих, которые, как бы ни тренировались, вызывают хохот у ненавистных мне дельфинов, – я вспоминаю ещё одну притчу в исполнении отца.
А может быть, – и в его сочинении. Потому, что все притчи он рассказывал только про лягушек, считая их самыми загадочными из болотной живности.
Однажды глупый крестьянин Мито обнаружил на голове лягушку. Но возмущаться не стал. Понадеялся, что к утру она отстанет. Лягушка не отстала ни завтра, ни даже послезавтра. И тогда Мито заявился к врачу с жалобой, что из головы у него растёт лягушка. Тот осмотрел болотную живность и, убедившись, что она здорова, спросил: «Ты кто?»
«Я обыкновенная здоровая лягушка. А зовут меня Мито!» «Зачем же тогда ты, Мито, растёшь из макушки глупого крестьянина Мито?»і-іизумился врач.
«Это я расту из его макушки?! – возмутилась лягушка Мито. – Это он сам, глупый Мито, растёт у меня из жопы!»
Отец смеялся и предупреждал, что притча пригодится мне на многие случаи жизни. И был прав: я вспоминаю её даже, когда речь идёт о спортсменах.
Но у Лаврентия не моя душа. Иная. С круглыми очками. Услышав из воды, что незнакомка является участницей спартакиады, – он представился ей и вежливо пригласил её в глиссер обсудить негласные проблемы отечественного плавания. Чемпионка обрадовалась и стала выбираться из волн.
Будь Молотов писателем, он легко представил бы себе – что происходит в это время с Лаврентием.
Ухватившись за борт, спортсменка, по всей видимости, выталкивает сперва из Чёрного моря верхнюю часть молодого и крепкого туловища. И эта часть Лаврентию очень нравится. Загорелостью. А также компактностью сисек. Тем более, что у его жены Нино они как раз некомпактные.
Потом спортсменка ослепляет Лаврентия белоснежной улыбкой и перебрасывает через кромку борта левую ногу. Которая своим тёплым бронзовым светом согревает министру глаза и возвращает им умение видеть.
Разглядев на ней с близкого расстояния дрожащие мускулы и прозрачные капельки морской влаги, Лаврентий – хотя и отдыхал – сильно разволновался. И стал делать вид, что больше всего его беспокоит уже не государственная безопасность, а безопасное перемещение из воды в глиссер чемпионской плоти.
Которую – в заботе о ней – Лаврентий облапил за руку и ногу. То есть – начал этой плотью владеть, поскольку прикосновение и кладёт начало владению.
Зато потерял контроль над собственной, наркомовской, плотью. Она одеревенела. Хотя голова, наоборот, пошла кругом. Ни Шопен, ни даже Рахманинов не смогли бы уже вытеснить из неё мингрельские зачины.
А мингрелы – самое горячее из грузинских племён. Питаются перцем, к которому примешивают прочие продукты. И при этом возбуждаются. Потому, что продукты – скажем, картошку – предварительно раздевают.
Молотов – будь он даже писателем – не способен не только испытать, но и вообразить состояние, овладевшее в глиссере Главным Мингрелом.
Способен зато тбилисский чекист. Который поэтому тотчас же вызвался заменить Лаврентия за рулём. С тем, чтобы тот освободил руки и в кормовом отсеке водного транспорта обсудил с физкультурницей свою негласную проблему. Но очень назревшую.
Лаврентий, однако, объявил ему, что в присутствии провинциального чекиста чемпионка побрезгует ввязываться в дискуссию. Не отводя от неё глаз, он велел чекисту покинуть транспорт. На что как раз тот оказался неспособен, ибо – в отличие от блондинки – плавать не умел.
И тогда Главный Мингрел с непрямой речи переходит вдруг на самую прямую. Грязно ругается и брезгливо сталкивает чекиста в сердитые волны.
Хотя его потом спасли, я вычитал Лаврентию морду. В присутствии того же Молотова. Который и рассказал мне об этом случае. И которого вместе с Лаврентием я попросил задержаться после ужина в честь открытия спартакиады.
Я высек Лаврентия кнутом, сплетённым как раз из прямых слов, и Молотов мне с удовольствием поддакивал. А в конце сцены он оправдал своё ябедничество заботой о чемпионке. Дескать, дама могла составить нелестное представление о наших славных органах.
Стоило, однако, мне заметить, что дело не в даме, а в грубом отношении к рядовому чекисту, Лаврентий огрызнулся на Молотова. Дама, мол, наоборот, составила лестное представление о наших славных органах. Но ты прав, Михайлович, – могла составить и нелестное. Если бы речь шла о твоих. Бесславных.
В моём желудке опять вскочили шарики, нацеженные смехом. И опять – как пузырьки газа в «Боржоми» – побежали к горлу. Я раздавил их кашлем, а Молотов притворился, что, как всегда, не понял Лаврентия.
Не всегда понимал его и я.
46. Где гарантия, что вегетарианцы не едят человечину?
Африканцы, мол, едят вождей в урожайный сезон. Правда, не живьём: сперва убивают. Но кушать людей всё равно нехорошо.
Я этой фразы не понимаю.
Он знает, что я прослушиваю, но всё равно произносит мерзость, о которой Молотов не хочет и слышать. Не исключено, значит, что тем самым Берия объявляет мне, будто ведёт работу. Будто прощупывает – правда ли тот не хочет этого слышать. Или хочет, но стесняется.
А почему, мол, не хочешь, Михайлович? Хозяин отобрал у тебя портфель и арестовал Полину. Единственную жену. Зная, что с другими бабами ты не водишься. И прирос к ней, как банный лист к заднице. Которая, увы, оказалась достаточно обширной и для многих других листочков.
Почему же не хочешь, Михайлович? Мы же с тобой не африканцы! Мы работящие вожди – а нас, видимо, скоро будут кушать. Правда, не живьём.
А может быть, всё-таки хочешь? Но стесняешься – при своих. При мне, например. А при американцах, положим, не стесняешься. Ведь о чём ты, спрашивается, беседовал с ними недавно все шесть часов в пульмановском вагоне? И забыл об этом потом рассказать. Даже Хозяину…
Так, кстати, и было. Молотов мне ничего не говорил. А я его умышленно не спрашиваю. Какой смысл? Если «забыл» и не рассказывает сам, то понесёт чепуху.
Спросил я зато у Лаврентия. О чём, дескать, Молотов разговаривал с американцами в пульмановском вагоне?
Вопреки ожиданию, Лаврентию не стало стыдно, что он этого не знал.
Всё, мол, вышло там неожиданно. По графику, Михайлович должен был не выехать из Вашингтона в Нью-Йорк, а наоборот, вылететь. И вдруг – за десять минут до выхода из посольства – ему звонит вашингтонский мэр и говорит, что мистер Молотов слишком высокий гость для того, чтобы доверить его плохой погоде в небе.
Дескать, мы, американцы, очень уважаем процесс строительства социализма в отдельной стране, а поэтому доставим вас в пункт назначения в отдельном же поезде с пульмановским вагоном. Куда не пустим борзописцев, чтобы не приставали к вам с лишними вопросами о том, будет ли атомная война и как скоро.
Раньше, сказал мне Лаврентий, Михайлович подобную жеребятину не стал бы и слушать. И в этом Лаврентий тоже прав – не стал бы. Но теперь вдруг не только послушал, но и послушался.
Установить удалось лишь то, что в пульмановском вагоне все шесть часов вашингтонцы всё-таки приставали к Молотову, но он никому из нас ничего об этом так и не рассказал.
Получается – он считает, что есть вещи, о которых никто не должен знать. И получается не только это, но и другое. Такое получается, после чего не верится, будто он не смеет знать, как обращаются с африканскими вождями в урожайный сезон…
Но где гарантия, что Лаврентий и вправду не знает – о чём же Молотов договаривался с врагами в пульмановском вагоне? Может быть, как раз знает, но молчит, ибо его это устраивает?
Где гарантия, что он всего лишь работает над ним? А не с ним? Или что «работает» не с тем, чтобы запугать его мной и – втроём, вместе с ним и с Маленковым – объявить меня в урожайном сезоне добрым вождём?
Маленкова он презирает больше, чем Молотова, но снюхался ведь и с тем. Хотя и считает его глупым, как ночной горшок. Причём, с отбитой ручкой. Но зато с тройным подбородком. И, как Молотова, величает его моим «сратником».
Так где же гарантия, что вместе с этими «сратниками» он не считает, что в ближайшем сезоне мне из вождей пора уходить в боги? То есть – в желудки других вождей.
На что он, собственно, сегодня и намекнул, – в конце декабря. Не дожидаясь сезона. На весь Большой театр. На весь мир. Сталин, мол, уже настоящий бог. Но в то же время человек. Правда, не настоящий, – редкий.
А сейчас прёт ко мне на ужин…
И где гарантия, что вегетарианцы не едят человечину? Тем более, что Лаврентий утверждает, будто человек не животное. Он уверен, что – хуже. И знает, что я об этом знаю. О том, что он в этом уверен. Поэтому сегодня он и подчеркивал, что Сталин – редчайшее исключение из людей.
Но это не мингрельская идея. Абхазская. Миша Лакоба догадался первый.
Но Миша высказывался неосторожно. То есть – конкретно. Называл всегда цифру: такие, как Сталин, рождаются раз в 100 лет. После того, как арестовали Нестора, брата, стал выражаться осторожнее: раз в 100–200 лет.
Лаврентий же цифр не называет вообще. Просто: редчайшее исключение в истории. И всё!
47. Не разбирается в людях умышленно…
В 35-м он издал книжку о развитии большевизма в Закавказье. В основном – обо мне. И немножко – об Орджоникидзе.
Выяснилось, однако, что писал её другой мингрел, Бедия. Профессор. У которого я это и выяснил. Но Лаврентию сказал об этом только недавно.
Да и то непрямо. Намекнул. Не стоило – ради спасения профессора – и намекать, но я сердился на Лаврентия не из-за плагиата, а из-за того, что, хотя книжку писал не он, материалы к моей биографии собирал почему-то сам.
Намекнул я, правда, по-грузински. И на грузинском.
Весной этого года Лаврентий объявил мне в присутствии засранцев, что к юбилею его книжка о закавказских большевиках выйдет в новом издании. Дополненном и переработанном.
Дополненном чем, спросил Микоян и повернулся к Лаврентию гнуснейшим из своих профилей. Неужели именами делегатов 10-го грузинского съезда?
Микоян редко говорит гадости, но в этом году грузины раздражают его больше, чем обычно. Из-за того, что я лишил его портфеля. И выражается он поэтому не как закавказский большевик, а как всесоюзный армянин.
Но Лаврентий спокойно ответил ему, что нет, – дополненном отнюдь не именами тех делегатов. Тем более, мол, что кое-кто из них к 37-му оказался врагом, а, как выражался покойник Маяковский, «я такого не хочу даже вставить в книжку».
Микоян возразил в ещё более характерной манере: покойник Маяковский имел в виду лишь одного человека, да и то грязнулю, а не 425 кристально чистых делегатов. Увы, тоже уже – в большинстве – покойников. И среди них – почти 17 армян.
Я не позволил Лаврентию вспылить. Спросил просто – что же из моей биографии он в этот раз переработал?
Оказалось – переработал не в моей биографии, а в орджоникидзевской. Микоян снова хмыкнул. В этот раз – по закавказским нормам – справедливо.
Серго Орджоникидзе был горячим покровителем Лаврентия и всегда мне его всегда нахваливал. И советовал не верить его тифлисским врагам. Поднять в Москву.
Насчёт Лаврентия Серго был прав: таких людей в Мингрелии, может быть, много, но в Москве не было. Не разобрался зато Орджоникидзе в других людях. В Бухарине, например. В Пятакове ещё. В том же Рыкове.
Когда я высказал Лаврентию это мнение, он прищурился: иногда наш друг Серго не разбирается, мол, в людях умышленно.
А как это проверить? – спросил я.
Лаврентий догадался – как. Арестовал в Грузии его брата Папулия, а другого, Валико, погнал с работы.
Серго был пламенный мужик. Ты, заорал он на Лаврентия, настоящая крыса! Одной рукой называешь своего сына моим именем, а другой губишь моих родных братьев!
Лаврентий и ему ответил спокойно. Во-первых, мол, у крыс рук нету. Во-вторых, моего сына я назвал твоим именем не рукой. Как не рукой его сотворил. А в-третьих, твой Папулия во всём сознался. Но лично тебя, мол, я продолжаю любить и уважать! Вплоть до того, что собственного сына считаю живым тебе памятником.
Нерукотворным.
И тогда Серго стал, оказывается, честить при нём меня.
Но я зла на него не держу. Поскольку именно он и убедил меня в своё время, что Лаврентий чует врагов не только, как пёс, – то есть, когда врагами ещё не сильно пахнет, но и, как кот, – когда они скрываются в темноте.
А к тому времени, когда Серго стал меня честить, он сам уже был почти врагом. О чём Лаврентий выразился не прямо, но и не изящно. Боюсь, мол, что Орджоникидзе понимает тяжёлую промышленность лучше, чем людей. Совсем уже перестал в них разбираться. Вплоть до того, что запутается скоро и в себе.
Так и вышло. Серго запутался. Точнее – застрелился. Чего кроме меня с Лаврентием никто тогда не знал. Думали – инфаркт.
Лаврентий простил бы ему и самоубийство, но на панихиде Зина Орджоникидзе не подпустила его к гробу и тоже обозвала крысой. За то, что он якобы и довёл Серго до сердечного приступа.
48. Бог не ест живность из брезгливости…
Вот тогда Берия, видимо, и решил переработать свою книжку. Которую написал, оказывается, Бедия. На что я и намекнул Лаврентию. Преподав ему урок непрямой речи. И изящной.
Интересно, спросил я его, чем же автор объясняет читателю раннюю кончину бедного Серго? Который перед кончиной стал разбираться плохо и в тяжёлой промышленности.
Как чем? – удивился Лаврентий по-русски: сердечным приступом. И, отвернувшись от Микояна, перешёл на грузинский: «Мтавариа сомэхи ар михвдэс!» – главное, мол, чтобы этот армянин про самоубийство не пронюхал.
И тут я качнул головой: «Шени бедия ром сомехиа!» – твоё счастье, что Микоян армянин. То есть, он, мол, давно пронюхал, но молчит. Потому, что – армянин. И повторил громче, подчеркнув нужное слово: «Шени бедия!»
Лаврентий понял намёк, но бедному Бедия это дорого обошлось. Незадолго до выхода юбилейного издания из профессора он превратился в зэка. Правда, на короткое время. После чего, навсегда, – в покойника.
Один абзац, впрочем, Лаврентий вписал в книгу сам. Рассказав читателю, что я редкое явление среди людей, автор сделал важную оговорку. В быту, мол, Сталин удивительно прост. Напоминает настоящего человека.
Чего Бедия знать не мог.
Не знал того даже Берия, пока я не обратил на это его внимание. Тем, что похвалил при нём Учителя: хотя, мол, Христос и был Спасителем, в быту он чаще всего стремился к простоте. Ибо богом был только наполовину. До тех пор, пока не пришёл час. Пока не стал богом полностью.
…Где же гарантия, что Лаврентий не считает, будто такой час пришёл и ко мне? И выясняет теперь мнение Молотова. А передо мной – на всякий случай – делает вид, что «работает» над ним.
Как «работал» в своё время над пустым горшком. Над Матрёной. И «доработал» его до того, что теперь уже Маленков всерьёз примеряет к голове крышку. То есть, венец. Готов – горшок – принимать власть.
Даже без Молотова Берия с Маленковым опаснее «молотовского коктейля». Если русскую голову начинить кривыми мингрельскими мозгами, а потом опрыскать её перцовкой и присыпать порохом, то при её взрыве от Кремля останется не больше, чем от Иерусалимского храма. Только стена.
Но – наоборот – не западная.
Почему я и «придумал» Хрущёва в Москве. При том, что его следовало «раздумать» даже из Украины, которую, как и себя, он орошал только перцовкой. Хотя и без неё был дурак. О чём я телеграммой сообщил ему ещё в 39-м.
К тому времени внутренний враг притих. Не потому, что стеснялся, а потому, что в загробном мире стоят мощные глушители.
Соответственно, поостыли и все мои засранцы. А Хрущёв докладывал из Киева, что на плодородных полях Украины враги продолжают размножаться, как «морской песок». Который, мол, он продолжает разгребать «бдительной рукой». И в самом преддверии войны население этой многолюдной республики стало сокращаться быстрее, чем в других. В чём, правда, есть логика: чем больше людей, тем выше и смертность.
А Лаврентий только и поднялся тогда из Грузии в Москву. И первым делом посоветовал Никите взять пример с прочих республиканских вождей. Тоже поостыть. Но Никита продолжал дуть перцовку и горячиться. Пока я не послал ему короткую депешу: «Уймись, дурак!»
Лаврентий даже удивился моей прямоте. Но без неё Хрущёв не унялся бы.
Недавно, однако, его снова занесло. И когда Лаврентий пожаловался мне, что теперь тот изводит на Украине недобитых Гитлером евреев, я велел срочно отозвать дурака в Москву.
В этот раз Лаврентий удивился моей непрямоте.
Ибо, пусть я по-прежнему огорчил Никиту, напомнив ему, что он дурак, – сразу после этого обрадовал. Назначил партийным вожаком столицы. И сдружил его со Ждановым и Булганиным. Ибо между собой они спорили лишь по одному вопросу: кого следует убрать раньше – Маленкова или Берия?
Лаврентий, между тем, не приуныл. Уговорил бога вселить в Жданова грудную жабу, а в его ленинградских союзников – дьявола. Врага народа. Поскольку же Хрущёв смешон даже себе, то изо всей этой пульки остался Булганин.
Если Лаврентию удастся и впредь поддерживать с богом нынешние отношения, то – вопреки моим вычислениям – он может вырасти в главного вождя.
Я не желаю этого. И не вижу тому никакой возможности. Но вместе с тем не знаю иного выхода.
Оттого я к нему и снисходителен. И оттого каждый раз ликую, когда Лаврентию удаётся увернуться от меча, который над ним заносят. Даже – если заношу я сам.
А ликую я потому, что угадываю в том господний каприз. Который сильнее господней же логики. В весёлую минуту снисходительность бога к Лаврентию я объясняю тем, что он вегетарианец. Как и бог. Который тоже не ест живность не из жалости к ней, а из брезгливости.
Правда, Лаврентий делает исключение для вождей. Но к Молотову пока не подступился.
49. В Африке честным людям сказать нечего…
«Ты, Лаврентий, только и делаешь, что сознаёшься – „я тебе сознаюсь“, „я тебе сознаюсь“, – но в чём сознаёшься, не понять. Потому что не понять, чего хочешь!»
Тон у Молотова был уже такой, когда не понять было другое: что же он сейчас выкинет – рассмеётся или, наоборот, разобьёт трубку. Но он просто добавил:
«При чём, например, Христос?!»
«Неужели не понятно? Я к тому, что ты не африканец, правильно? Цивилизованный человек. А цивилизация – это не только мыло, как ошибаются англичане. Это ещё и настроение. Ты же не радуешься, когда тебя собираются кушать! Потому что – цивилизованный. А это значит, что ты не Христос. Не станешь лезть на крест ради непонятных вещей. Или подставлять другую щёку. Или сам, извини, нанизываться, как баба, на вилку или ещё на что-нибудь, если тебя хотят покушать культурно, а не как африканцы. То есть, с тарелкой и ножиком. Как в пульмановских вагонах…»
Судя по тону, Лаврентий уже не крутил телефонный провод свободной рукой. Он не знал, куда её деть.
«Ну, говори, говори!» – буркнул Молотов.
«Я и говорю. Ты обыкновенный человек. Здоровый. За исключением пустяков. О которых знаем только мы… А ведёшь себя, как Христос. Что бы с тобой ни сделали – молчишь. Но Христос как раз не молчал. Баба, например, у него была блядь, Магдалина, но он и за неё заступался. А ты за Полину твою, – хотя она даже больше, чем Магдалина…»
«Что-о?!»
«Полина тебе больше, чем баба. Жена. И работница.»
«Работник. Это слово по родам не склоняется…»
«Пускай не склоняется. Хотя – почему? Если на полях работают „работницы“, то почему в партии они становятся „работниками“? Но мне это не важно. Это ваше, русское, дело… Я говорю, что Христос не сидел бы сложа руки, если его работницу… А про блядей, кстати, можно – „работница“?»
«Не прикидывайся! Продолжай!»
«Не я прикидываюсь! Христос, говорю, не сидел бы, если бы Магдалину вдруг посадили. И не прикидывался бы – будто не посадили! И будто не сослали в Казахстан. Это так про него в сказках рассказывают. Тихоня, мол, и прочее. О царском престоле никогда, мол, не думал… Ты его, кстати, сам и спроси сегодня – если мне не веришь…»
«Кого?» – не поверил Молотов.
«Что – „кого“?»
«Кого спросить?»
«Христа. Он тоже будет сегодня у Хозяина! – и после паузы добавил. – Я и сам только что об этом узнал. Что Христос тоже там будет. И даже – что Хозяин ему царский сервиз уже поставил. С коронами и золотом. Получше, чем твой… Ну, не твой, а тот, который тебе в вагоне поставили…»
Теперь паузу выдержал Молотов. Более продолжительную. Наконец произнёс:
«Я, Лаврентий, конечно, здоров. Но опасаюсь за тебя!»
«За меня не надо опасаться, Михайлович! Ты просто не знаешь. Тебя не было. Ты тогда в пульмановском вагоне по Америке катался. А я всем за ужином рассказывал про этого Христа. Он вообще-то майор. Тоже, кстати, из Грузии…»
«Что значит „тоже“? Тоже – как кто? Как Христос, который не майор?! У тебя все и всё всегда из Грузии!»
Берия – непонятно почему – промолчал.
«Лаврентий, я тебя спрашиваю, – напомнил Молотов. – Что значит „тоже“?»
На этот раз Лаврентий ответил. Но – после длительной паузы, которая, судя по произнесённым им наконец словам, была адресована мне:
«Я говорю „тоже“ потому, что отец этого майора тоже из Грузии.»
Теперь промолчал Молотов.
«Не понимаешь, Михайлович? – хмыкнул Берия. – Скажу понятнее: не отец „тоже“ из Грузии, а сын. Майор. Христос. Отец – „просто“ из Грузии. А сын – „тоже“! Начинаешь понимать?»
«А что тут понимать? – возмутился Молотов. – Где отец, там и сын!»
Следующую фразу Берия снова адресовал не Молотову:
«Не всегда, Михайлович! Бывает, отец из Грузии – например, из Гори, и сын – тоже оттуда. Как наш Хозяин. И отец оттуда, и сам. Но бывает – отец из Гори, а сын – из другого места. Это если мать живёт в другом городе. Не в Гори, а в Тифлисе. В этом случае говорят: отец из Гори, а сын – из Тифлиса. Правильно говорят, потому что территориально сын рождается недалеко от матери. Понимаешь?»
В отличие от меня, Молотов не понимал, ибо мыслил в другом направлении:
«Я действительно опасаюсь за тебя, Лаврентий… О чём ты, пардон, говоришь? Что значит „сын территориально рождается недалеко от матери“?»
«Дочка тоже.»
Лаврентий теперь уже дразнил не только Молотова. С главными словами он тянул точно так же, как мать дразнит иногда грудью голодного младенца. Когда младенец – и не только сын – находится от матери территориально близко. Я рассердился, и Берия это почувствовал:
«Этот майор, который Христос, родился в Тифлисе, но его отец – из Гори. Давид Паписмедашвили. Хотя у него были и другие дети, понимаешь? Которые – тоже из Гори!»
«Тоже – как кто?»
«Как отец.»
«Чей отец?»
«Как чей? Сына. Этого майора Ёсик звать. То есть, Иосиф. А Матрёна, дурак, назвал его Исусиком… А что ты подумал – что чей отец? – рассмеялся Лаврентий. – Всех народов, что ли?»
Хотя Молотов не понял самого страшного – того, что Ёсика Паписмедова Берия объявил моим полубратом, а меня, стало быть, полуевреем, он всё равно нашёл чего испугаться:
«Его тоже Иосиф звать? Нет, я по-другому спрошу: его, этого майора, Иосиф звать? Забудь про „тоже“!»
Расставшись с главными словами, Берия – мерзавец – вернулся теперь к Молотову:
«Я об этом уже рассказывал. За ужином. На котором тебя не было. Ты был в Америке. В вагоне. А ужинали мы у Хозяина.»
«Ну и хрен с ним!» – сорвался Молотов.
«Что?!»
«Хрен с ним, с майором. Но мне не он надоел, а твой пульмановский вагон. Точнее, мой. Тебе обидно, что я тебе ничего про это не рассказываю. А нечего.»
«Молотов! – вскинулся было и Лаврентий, но сразу же осел. – Вячеслав ты мой Михайлович, дорогой! Ты опять будешь сердиться, но я всё равно скажу, что хочу сознаться… Сознаюсь: мне не интересно – о чём ты в вагоне беседовал. Что бы ты в вагоне ни сказал, ничего неслыханного в этом не было бы. Даже если бы это происходило не в Америке, где всякое говорят, а в Африке. Где честным людям сказать нечего. И поэтому они – повторяю – кушают вождей. Пока те их сами не скушают… Меня, запомни, не интересует, о чём ты там договаривался!»
«А что тебя интересует, Лаврентий ты мой Павлович? Дорогой! Кроме того, чтобы разобраться во мне. Чего не можешь сделать… Потому как – не в чем!»
Рассмеяться Лаврентий не посмел. Закашлялся. Но ненадолго, ибо мыслил быстро:
«Не ты меня интересуешь. С тобой всё понятно. Меня волнует судьба Полины. Хотя я и к тебе отношусь хорошо. Настолько, что мне за тебя больно. Если бы сегодня был мой юбилей, я бы объявил Полине амнистию. Всё-таки – Полина Жемчужина! Работница! И жена работника! Крупного! Настолько, что если бы – не дай бог! – Хозяина не было, то хозяином стал бы кто? Ты. Больше некому…»
«Не говори глупостей, Лаврентий!»
«Так и есть. Ты – крупнейший вождь после Хозяина. Я бы на твоём месте…»
Берия замолчал, но Молотов не посмел спрашивать – что бы тот решился сделать на месте «крупнейшего вождя» без Хозяина.
«Я бы на твоём месте… – замялся Лаврентий. – Я как минимум взял бы и поговорил с Хозяином. Как минимум! Пусть задаст тебе про неё вопросы.»
Молотов продолжал молчать. Думая, наверно, как и я, о максимуме.
«А хочешь, Михайлович, поговорим с ним для начала вместе? И пусть он задаст нам про Полину вопросы. Для начала.»
Я положил трубку.