Текст книги "Учитель (Евангелие от Иосифа)"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
40. Он не оставит жизнь на произвол судьбы…
Когда я поднял трубку, говорил, однако, не Берия.
Говорил Молотов:
«Нет, он сказал „оставит“, а не „оставил“. Принял, мол, с сохой, а оставит… и так далее. Но разница, ты прав, маленькая…»
«Зато ты – я тебе сознаюсь – не прав! Разница не маленькая, нет, – разницы нету! А во-вторых, я не говорю, что он сказал „оставил“. Он сказал „оставил бы“. „Принял бы“ и „оставил бы“… Но и тут разницы нету. Так говорить нельзя. Потому, что об этом нельзя думать!»
«О чём нельзя думать? – удивился Молотов. – Думать обо всём можно.»
«Обо всём думают только пессимисты…»
«Но пессимисты правы, Лаврентий. Хотя бы потому, что в конце концов все умирают… Нет, я не про то, что все умирают, а про то, что если все умирают, значит, пессимисты в принципе правы.»
«Но Вышинский не знает даже – что это слово значит!»
«„Пессимисты“?»
«Нет, – „в принципе“. Потому, что – я тебе сознаюсь – его у него нету!»
Молотов в ответ хмыкнул.
«А что, – у него принцип есть?» – не унимался Берия. Молотов отшутился:
«Принцип у всех есть, Лаврентий. У Вышинского – это доказать, что пессимисты не правы: можно жить не просто сколько, но и как угодно!»
«Вот именно! – обрадовался Берия. – Об этом и говорю! Тем более, он про Хозяина не имел права так говорить. И с эмигрантами! Они, знаешь, – я тебе сознаюсь, – как армяне: самый ненадёжный народ из дешёвых! Что это за фраза: „Сталин принял страну, вооружённую деревянной сохой, а оставил с ядерными складами“!»
Молотов промолчал.
«Ну, хорошо, – он сказал не совсем так. Он сказал: знаете ли вы, мол, господа эмигранты, хоть кого-нибудь в истории кроме Хозяина, который принял бы – и так далее; и – оставил бы! Разницы нету! Хозяин ничего не оставлял. И не оставит. Ну, под „ничего“ я имею в виду жизнь. Он никогда не оставит её на произвол судьбы. И нас тоже.»
Молотов опять молчал.
«Я имею в виду, что Хозяин будет с нами всё время!» – разъяснил Лаврентий.
Теперь уже я не сомневался, что он чувствует даже моё дыхание в трубке. Переигрывать, однако, Берия не стал:
«Но не в этом дело. Какой из Вышинского – спрашиваю тебя – министр инодел? Я тебе сознаюсь, тебя зарубежом люди уважают, а про него если и знают, – то только, что у него нету принципа: сперва был меньшевик, за Ленином охотился, а потом сам называл всех врагами…»
«Лениным.»
«Что?»
«Не Ленином, а Лениным.»
«Ох, Вячеслав ты Михайлович! – шумно вздохнул Берия. – Я про одно, а ты… Как молот – долбишь своё! Я, кстати говоря, не того даже не прощаю ему, что он служил врагам и охотился за Ленином, а того, что если охотишься, надо и ловить!»
41. Честными бывают только если нету выхода…
Я ухмыльнулся: опять Лаврентий прав. И опять – по большому счёту. Не про армян, а про Вышинского: если взялся за дело, – доведи до конца. До победы.
Но и меня, и страну Вышинский устраивал как раз тем, что был мастером.
Во-первых, хорошо владел словом. А на суде – тем более, против эрудитов – это главное. Против них прокурор – кем я его сначала и назначил – должен быть не только эрудитом, но и мастером слова.
Во-вторых, сам он не считал, что на суде мастерство слова – главное. Он считал, что главное на суде происходит до суда. Тоже правильно: признание подсудимого – венец правосудия. А этот венец сплетают во время следствия.
Слово «правосудие» значит «правильно судить». А человека невозможно правильно судить, если он сам не принимает в том участия. Хотя бы тем, что сознаётся. Каждому есть в чём сознаться. И если кто отказывается, значит, не хочет быть честным.
Честными же люди бывают только если нету иного выхода. Поэтому следствие должно – как угодно – лишать преступника иного выхода. Кроме того, чтобы быть честным. Люди не хотят быть честными по многим причинам. Хотя бы потому, что честность лишает гордыни.
У Вышинского гордыни как раз не осталось. Он готов сознаваться во всём и всегда. Не так, как Берия: я, дескать, тебе сознаюсь – и несёт потом чепуху. Вроде того, что сегодня, скажем, честно говоря, понедельник.
Мингрелы, евреи и армяне считают, что это – большое откровение. А настоящего откровения ждут от собеседника. В прежние времена – когда не было телефонов – они при этом крутили на собеседнике пуговицу. А теперь – телефонный шнур. Волнуются.
Вышинский сознался с самого же начала. Иного выхода не имел. Все кругом знали, что он был видный меньшевик и при Керенском подписал ордер на арест Ленина.
Но разыскивал его неуспешно.
Неуспехи прощать труднее, но при личном знакомстве я простил ему и это. Как раз за честность. Которую он выказал ещё до встречи.
Вызывая на неё, я задал ему по телефону трудный вопрос: «Как живёте?» Он отнёсся к вопросу серьёзно и ответил после паузы, что живёт лишь теоретически. А практически считает себя трупом.
Посмотрев потом ему в глаза, я убедился, что он не лжёт: к мертвецам себя и относит. Считая себя самым среди них мёртвым. В чём опять же был прав, ибо тот, кто боится, умирает каждый день.
Это было давно, но умирать он не перестал. И не только потому, что не перестал бояться, а ещё потому, что стал надеяться, будто когда-нибудь перестанет.
А надежда лишает храбрости надёжнее, чем страх.
Молотов – тоже, конечно, трус, но любит жену. И поэтому может решиться на поступок. Если бы арестовали мою жену, я бы взбушевался. Поэтому я по-прежнему дружу с Молотовым, а не с Вышинским. Который мне гнусен.
Но факты теснят. Когда арестовали Полину, Молотов не сознался, что считает жену врагом. Сказал – не ему знать. Вышинский же сознавался даже когда на главных судах я усадил его не на скамью подсудимых, а в кресло прокурора.
Зиновьев, Каменев и Бухарин – ясное дело. Но с Рыковым, с которым я дружил, он обошёлся так же. Назвал врагом и потребовал казни. Дескать, никакой враг не достоин прощения. И если его не заслуживает Рыков, – что, мол, говорить обо мне?! Продажном поляке.
Но министром я назначил его вместо Молотова не только потому, что Молотов не спешил участвовать в правосудии над женой. А потому, что сейчас министром должен быть человек, у которого нет шанса удивить себя и оказаться храбрым.
Дело идёт к развязке. И наша задача – создать у врага впечатление, что мы этого не понимаем. И не знаем. А Вышинский хорош тем, что – в отличие от Молотова – этого не знает.
Зато – как эрудит – знает другое. Что я принял страну, вооружённую деревянными сохами. И что скоро у нас будет столько же атомных бомб, сколько осталось сох. И главное, – что именно за это нас и упрекают.
Я говорю не о врагах. Враги не упрекают. Говорю о сочувствующих. Причём, не об эмигрантах, перед которыми Вышинский и выступил с речью. И которых – сам эмигрант – презирает. Как презирал их другой поляк, Дзержинский. Или даже я. Пока тоже считал себя эмигрантом. Правда, не настоящим. Настоящих, которые живут заграницей, я уважал: они хоть и настоящие же бляди, но эрудиты.
Под сочувствующими я имею в виду половину человечества. Если не больше. А упрекают они нас не за бомбу. Которую сами же и помогали нам строить.
Упрекают за другое. За то, что в джунглях нашей души деревянная соха сплелась с атомной бомбой. Варварство – с социализмом. Безнадёжно косное – с неслыханно новым.
А это в целом верно.
Но сразу не вылечиться. Сразу можно другое, – приступить к лечению. То есть – убрать симптомы. Ибо болезнь проявляется только в симптомах. В чём ещё?
Берия доверительно сообщил Молотову, что того зарубежом уважают. Он имел в виду, что – знают. Уважают меня. Особенно – сочувствующие. Желающие мне долгих лет и крепкого здоровья. А Молотова, как и Лаврентия, они считают симптомами моей болезни.
Американцы недавно вынесли Лаврентия на обложку главного журнала. Дескать, знаем его. Но рядом с его мингрельской «будкой» в пенсне нарисовали замочную скважину. Дескать, не уважаем.
Это вражеский журнал, хотя называется правильно, – «Тайм». По-русски назывался бы правильнее, – «Время». Время убирать засранцев. То есть – деревянную соху. Вышинский это и подчеркнул. Хотя Сталин принял, мол, соху, – оставит он за собой другое. Не вместе с сохой, а вместо неё.
Что именно я собираюсь оставить за собой – не его ума дело, но Лаврентий эти слова прекрасно понял. Поэтому придрался только к одному, – «оставит».
Но Вышинского я ему пока и не оставлю. Как не оставил, например, Жукова. И как не оставлю сочувствующим его самого. С кем без него оставаться? Сочувствующих много. Как и засранцев. А Лаврентий среди них, увы, один.
Но он этого не знает. И уверен, что не знаю этого я. Ибо помимо Молотова, Микояна и Булганина, министерский портфель я отобрал и у него. Но отобрал как раз не только ради сочувствующих. А ради того ещё, чтобы Лаврентий не догадался, что он у меня один. Самый.
У меня и страны. И чтобы в его мингрельской голове – при виде моей гипертонической – не осела соответствующая мысль про меня. С которой, мол, и носятся американцы.
Но теперь соответствующая мысль может придти в мингрельскую голову из страха, будто я уже принял решение отделить её от туловища. Как отделил от последнего портфель.
Почему мне и не лень прослушивать Лаврентия. Чтобы не прозевать момент, если, увы, это решение надо будет принимать. Не если – а когда.
42. Не простудись, барашек-джан!
«Рано или поздно, Михайлович, это произойдёт! Рано или поздно – я тебе сознаюсь – всё происходит!»
«Что ты имеешь в виду?» – произнёс Молотов изменившимся голосом.
«Что говорю! Рано или поздно, говорю, Хозяин убедится, что мы с тобой, Михайлович, и вообще старая гвардия, не только самая дельная, но и самая надёжная…»
«Дай бог!» – вздохнул Молотов.
«А ты почему испугался? О чём подумал?» – спросил Лаврентий после паузы.
«Когда?»
«Когда я сказал, что всё происходит…»
«Я не испугался… Я не понял – что имеешь в виду под „всё“».
«Это и имею. А что ещё? Рано или поздно Хозяин… – и снова замялся. – Но мы ведь не африканцы!»
«А при чём африканцы?» – удивился Молотов.
«Ни при чём. Просто Серго вычитал, что африканцы…»
«Какой Серго?»
«Мой… Сын.»
«Ну?… Ты, кстати, и Орджоникидзе называл своим…»
Настала пауза.
«И что?! Когда-то мы с ним, да, дружили. Но потом…»
«Продолжай, Лаврентий…»
«Мне не нравится, Михайлович, как ты иногда разговариваешь. Серго был редкий человек, но потом он сам в это поверил – и всё испортил. Начал критиковать. Всех, кто не редкий. И особенно – я тебе сознаюсь – тех, кто более редкий, чем он. Это его Зина, жена, накачала… И правильно, мы с ним дружили. Я даже моего Серго назвал так в его честь. Но дружба дружбой, знаешь…»
«Ладно, не надо об этом. Это я просто… Что же твой Серго вычитал?»
«А! Какое-то племя в Африке выбирает вождей на семь лет. И если вождь хороший и добрый, то после седьмого года, в урожайный сезон, его кушают. Сперва, надеюсь, убивают. Но кушать людей всё равно нехорошо. У нас не принято.»
«Я не хочу даже такое знать!» – вспылил Молотов.
«Но ты же сам сказал, что думать обо всём можно!»
«Думать – да, но знать – нет… – проговорил Молотов, но поразмыслив, добавил. – А если вождь не добрый? Не кушают – что ли? Или даже не убивают?»
«Не знаю… Если не добрый, дают покушать врагам.»
Молотов сперва тяжело задышал, а потом решил рассмеяться:
«А в твоей Мингрелии?»
«Шутки же у тебя, Михайлович! Мингрелия – это не Африка, а грузинская Швейцария! Но с питанием у нас лучше! Хотя я всё равно вегетарианец!»
«Знаю. Но и это ни при чём. Потому что в Мингрелии тебе бы пришлось быть как раз вождём… Но почему ты всё-таки вспомнил про африканцев?»
«А потому, что мы ведь с тобой не африканцы! Хорошо работаем, а в награду нас могут покушать!»
«Кто? Народ не допустит!»
«Вот опять, Михайлович! Ты народ недооцениваешь! У него больше юмора, чем у тебя. И больше жизнерадостности. Народ, Михайлович, всегда ликует: и тогда, когда вождь на трибуне, и тогда, когда на вертеле!»
«Это твой народ такой, мингрелы! – рассердился Молотов. – Это он придумал шашлыки и вертела! Но человек – не баран!»
Лаврентий громко рассмеялся:
«А зачем сердишься, Михайлович? Конечно, не баран. И даже – если баран. Вот ты про мой народ, а у нас в Грузии есть такой народный поэт, Гришашвили. Иосиф его зовут…»
«Ну, говори! Почему вдруг замолчал?»
«Я не замолчал. Я думаю – как точнее перевести? Он, знаешь, свою книгу стихов назвал так: „Не простудись, барашек-джан“! Понимаешь? То есть – беспокоится о каждом барашке. Чтобы даже не простудился! Но всё равно кушает…»
«Я знаю этого поэта, а что ты этим хочешь сказать?» – растерялся Молотов.
«Я про народ хочу сказать. Человек не баран. И баран не человек. Даже если поставить его на задние ноги и одеть в овечий тулуп. Но если много баранов поставить и всем обещать тулупы, то очень на народ будут похожи. На любой. Даже африканский.»
«Что это за чушь! – обессилел Молотов. – И вообще – при чём тут это? Ты всё время говоришь загадками, Лаврентий. Барашки, вожди, африканцы…»
43. Дураком притворяться – глупо…
Действительно, при чём тут это, подумал и я. Дурака играет. Значит, дурак иногда и есть: не понимает, что эту роль ему играть нельзя. Не поверят.
Если бы он не лгал уже внешностью, я захотел бы вместо Молотова назначить не Вышинского, а Берия. И не только вместо Молотова. Вместо других тоже. Министром всех дел. Захотел бы.
Даже Черчилль сказал в Тегеране, что из всех моих засранцев Берия самый обходительный. Но Берия, увы, лжёт. Тем, что, хотя лицо у него зелёного цвета, выглядит он как еврейский доктор.
А я не люблю такое. Я люблю, например, чтобы доктор был не только доктор, но и выглядел как доктор.
А, кстати, может, Берия и не лжёт. Может, он и есть еврей. Зелёного цвета. Сестра его вышла замуж за мингрельского еврея. Правда, она глухонемая.
Но сам Лаврентий ко всему, что говорят о евреях, не глух. И отнюдь не немой, когда хочет за них заступиться. А хочет часто.
Дураком, по крайней мере, ему притворяться глупо. Начальником ГПУ в 27 лет дурак не станет. Тем более, в Грузии. Где все про всех знают всё. А начальнику ГПУ приходится, стало быть, знать больше, чем всё. И услышать то, что пока не сказали. А может быть, и не скажут.
Он, кстати, этим и оправдывает, что привёз с собой в Москву столько грузин. И не только сюда. Кому только их не воткнул!
Белорусам, например. Кто там начальник МГБ? Не просто мингрел – Цанава, но тоже Лаврентий.
Правда, без того Лаврентия мы намучились бы в Минске с еврейским Мефистофелем. Как мой Лаврентий называл за внешность Михоэлса. Немудрого Соломона. Который, кстати, был дурной актёр. Переигрывал.
Настолько, что – дай ему волю – он сделал бы обрезание не только Мефистофелю, но и Крыму. О чём с американцами и договорился. Превратить Крым в республику обрезанных. В еврейскую родину. А потом – вообще в обрезанную. От нас.
Я приказал Лаврентию обезопасить наглеца. А он знает, что нет никого безопасней почётного мертвеца.
В его случае Лаврентий не артачился. Ибо и сам прощает наглость лишь себе. Называя её принципиальностью. Все противоречия, кстати, Лаврентий, как настоящий вождь, преодолевает посредством лингвистики.
А заартачиться он мог бы вполне. Я, дескать, уже не министр госбеза, и обезопасить Мефистофеля надлежит, согласно лингвистике, не мне, товарищ Сталин, а идиоту Абакумову, которому вы вручили мой портфель. Тем более, что я недавно пил за здоровье товарища Михоэлса. И желал ему долгой жизни.
Так он мне, собственно, и сказал: пусть ваш Абакумов прикажет белорусскому Лаврентию убрать в Минске Мефистофеля. Белорусский Лаврентий заартачится, ибо, как и я, он уверен, что Абакумов идиот, и не просто переигрывает в любой роли, но не понимает её. Заартачившись же, он позвонит, мол, мне. Центральному Лаврентию. А я ему отвечу, что, пусть я и ни при чём, артачиться не советую.
Артачился, рассказал потом Абакумов, сам Михоэлс. Не соглашался ехать в Минск. Нету, мол, времени.
Абакумов его уговорил. Обещал, что это ненадолго. И слово сдержал. Сразу же отзвонил белорусскому мингрелу и сказал: учти, у высокого гостя мало времени. Ходить ему некогда. Подай большой автомобиль. Лучше – грузовик.
Но мой мингрел посоветовал белорусскому бросить Абакумову вызов, – не надеяться на транспорт. Хотя, дескать, конечная сцена может выглядеть именно так, как вообразил её министр: белорусская ночь, гололедица, великий трагический актёр на пустынной улице и – трагический же скрип неисправных тормозов.
На самом деле вместе со своей наглой душой эту дикую мечту о еврейском Крыме Мефистофель вверил богу не под колёсами грузовика, куда его потом подложили, а на даче у белорусского мингрела, который тоже пил за его здоровье. И тоже желал ему долгой жизни.
Богу, как я и ждал, крымская идея не понравилась. А если и понравилась, то – будучи актёром поопытней – он это скрыл.
В Крыму, кстати, начальником МГБ Лаврентий назначил своего же грузина. Гришу Капанадзе. На Украине – тоже тбилисский бериевец. Амайяк Кобулов. Даже в Узбекистане. И опять же мингрел. Алёша Саджая. Даже на Дальнем Востоке. Миша Гвишиани.
И даже в Грузии. И тоже мингрел. Авксентий Рапава. Хотя мингрелов в Грузии знают.
А ещё играет дурака. Но тоже переигрывает. Раскусил его и Молотов. Который в своё время поверил гитлеровскому герру Риббентропу. Лаврентию же не верил никогда. И твердит ему одно и то же: не говори, мол, загадками. Скажи прямо. И хмурится.
А этому герру – когда в 39-м подмахивал с ним бумажку о ненападении – улыбался. Спасибо, дорогой хэр Риббентриппер, за то, что подмахиваешь бумажку и не будешь, значит, на нас нападать. И верил ему, пока я ему не подмигнул. Почему я и подмигнул ему сразу же, как он подмахнул.
А ждать от Лаврентия прямого разговора так же глупо, как глупо было ждать тогда от хэра, что раз подмахнул, – не нападёт.
44. Возможности правды ограничены…
Берия и по личной нужде, с бабами, изъясняется непрямо.
Но что такое непрямой разговор? Это когда разговариваешь с человеком не прямо, а через такое, что ни при чём; что нужно не для понимания, а для красоты.
Непрямой – это разговор через культуру. И через других людей. Не обязательно живых. Если бы все говорили прямо, – нужда в речи сошла бы на нет. А жизнь стала бы совсем грубой. И более одинокой.
Иносказание – это спасение от одиночества. И ещё – красота. Которую ценят как раз на Востоке. А Лаврентий – восточный мужик. Не доверяет правде. Считает её возможности ограниченными.
Некультурный скажет бабе всё как есть. Правду. И ничего кроме. Ты, мол, влезай в мой глиссер, а я буду в тебе ковыряться. А то и прямее выразится.
А Лаврентий обратился к ней через культуру. Мы, сказал он ей, есть министр госбезопасности и бывший футболист. Динамовец. А поэтому милости просим в наш глиссер, где обсудим сложности развития спорта. Всякого, но особенно – плавательного.
По этой фразе видно, что пусть он и мингрел, – знает не только мингрельские запевы, но и Шопена с Берлиозом. А из русских – Рахманинова…
Когда Молотов рассказал мне об этом, я еле сдержал улыбку. Но обещал ему, что мерзавца высеку. И высек. Но не за бабу, а за чекиста. Который был как раз в глиссере.
А глиссер был в Гаграх. Где Лаврентий заслуженно отдыхал. В основном – катаясь на глиссере. Который сопровождали сзади другие глиссеры. И в котором кроме Лаврентия присутствовал всегда тбилисский чекист.
Сдирал шкурку с инжира и выслеживал дельфинов. И тому, и другому Лаврентий радуется как младенец. Инжир ем и я, но дельфинов ненавижу. За название. И за то, что они мыслят как люди.
И вот вместо дельфиновой спины чекист заметил в волне человеческую голову в резиновой шапке. Берия подрулил к голове, – и выяснил, что она принадлежит бабе.
Свесившись через борт, тбилисский чекист стал выяснять у неё анкетные данные. Та отвечала прилежно, но, сняв с носа пенсне и внимательно разглядев её, Лаврентий прервал диалог. Он спросил – что же это она, такая красавица, и, судя по выбившимся локонам, даже блондинка, ищет в воде среди хитрожопых дельфинов.
Она ответила, что ничего не ищет. Тренируется. Ибо скоро спартакиада, а ей надо отстоять титул чемпионки.
Если Лаврентий ей не понравился, она, стало быть, совершила ошибку. Но поскольку чемпионка, наверно, его не узнала, то ошиблась, получается, невольно.
Дело в том, что к тому времени, когда Лаврентий стал наезжать в Гагры уже из Москвы, – не одной только Грузии, а всей державе было известно, что нашего наркома возбуждают именно юные спортсменки. Особенно – участницы спартакиад.
Хотя я лично спортсменов не уважаю. По существу, они состязаются с животными. И при этом – проигрывают. Другое дело, если бы состязались в сообразительности. Или в душевных качествах. В честности, наконец.