Текст книги "Учитель (Евангелие от Иосифа)"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
8. Епископ в Иерусалиме был марксист…
Бедуину было 17 лет, звали его Мухаммад ад-Диб, и принадлежал он к племени Тахамрех. А действие происходило в 47-м году в арабском селении Кумран у Мёртвого моря.
Среди сравнявшихся с землёй и поросших бурьяном развалин библейских времён Мухаммад пас коз. Точнее, они паслись сами, а бедуин сидел на камне и пьянел без кальяна.
Он пьянел от медленного смешения светло-коричневой, золотисто-жёлтой и сиреневой красок пустыни. А она скользила вниз к неистово синей морской воде с неистово белыми вкраплениями соляных рифов под розовым небом.
Несмотря на юность, Мухаммад был опытным пастухом. Даже самая бывалая коза не осмелилась бы обмануть его цепкого зрения. К вечеру самая глупая это и сделала. Отбившись от стада, ускакала вверх по многоярусному извилистому холму из белого камня и коричневого известняка.
В этом регионе с библейских времён считалось, что, если одна из ста овец собьётся с пути, сердобольный пастух должен бросить остальных и спасти заблудшую. Мухаммад был сердобольный пастух. Он бросил стадо и увязался за непутёвым животным.
Взамен козы, однако, набрёл на зияющее отверстие в белой скале. Заподозрив, что коза укрылась в пещере, бедуин швырнул туда камушек – выманить беглянку. Услышав в ответ вместо козлиного блеянья глухой звук разбившегося сосуда, он прополз в оконце пещеры и спрыгнул на дно.
Там, рядом со своими босыми подошвами, бедуин разглядел с дюжину разбросанных по дну или полупогребённых глиняных кувшинов. Некоторые были разбиты, и меж черепками Мухаммад увидел продолговатые тюки из мешковины.
Он затаил дыхание и выкатил глаза. Стоял долго и недвижно. Когда наконец полутьма стала сгущаться, Мухаммад учуял приближение тайной и значительной правды.
В тот же миг он ощутил в ступнях многовековой холод скрытого от света каменного настила. И ему вдруг почудилось, будто холод начал ползти вверх. Или – что ужасней – будто земля стала засасывать и его, как когда-то – эти кувшины.
Сорвавшись с места, юноша выскочил из пещеры…
Наутро и в последующие дни кумранские бедуины извлекли из кувшинов десятки туго скатанных пергаментных свитков с еврейскими письменами.
Из Палестины паника вырвалась в мир с быстротой джина.
Центр узнал о свитках тотчас же. Один из епископов сирийской монофизитской церкви в Иерусалиме, марксист, сообщил в Москву, что найденные кумранские рукописи с еврейской тайнописью составлены около двух тысяч лет назад писцами малоизвестной секты. Свитки, уверял он, содержат важнейшую информацию о жизни Иисуса.
Секта этих писцов, посвящённых во многие тайны духовного знания, была – наряду с десятками тысяч иудеев – перебита римлянами во время Иудейского восстания. Евреи, оказывается, бунтовали ещё в 66-м году!
Перед гибелью писцы захоронили свитки в глиняные кувшины, залили их свинцом и укрыли для потомства в близлежащих скалистых холмах.
На это послание епископа-марксиста Центр поначалу никак не отреагировал. Лаврентий полагал, что опусы нынешних писцов из вашингтонских и лондонских госучреждений представляют больший интерес, нежели свитки из кумранской пещеры.
Тем более, мол, что голодные сектанты только хранили свои сочинения в пещерной прохладе, но писали, их, наверное, на солнце. Солнце же у Мёртвого моря 9 месяцев в году печёт слишком нещадно. А 3 остальных – ещё более нещадно…
Через полгода, однако, пришло новое сообщение: в Кумран со всего Запада наехали учёные, археологи и шпионы. Обнаружены новые пещеры, а в них – свитки, которые на чёрном рынке поднимаются в цене каждый час и стоят уже сотни тысяч долларов.
Центр поручил епископу составить более детальный отчёт. Вместо того, чтобы выполнить задание, тот скончался. Ещё через пару месяцев, однако, – то ли от него же из рая, то ли от кого-то другого из иерусалимского ада – Лаврентий получает шифровку, за которую заплатил бессонницей.
В этой шифровке говорилось, что один из кумранских свитков представляет собой не пергамент, а медную ленту. А эта лента содержит описание огромного клада. Клад – 65 тонн серебра и 26 тонн золота – был частью сокровища Второго Иерусалимского храма. Драгоценности были втайне вывезены оттуда евреями и захоронены в землю перед началом осады Вечного Града римским императором Веспасианом Флавием.
У Веспасиана был сын Тит. Тоже Флавий. И тоже целеустремлённый. Не чета моему Васе. Во время осады старшему Флавию неожиданно пришлось стать богом. Но хотя он скончался, сын успешно завершил дело предка и разрушил Вечный Град.
Когда же узнал, что евреи скрыли драгоценности Храма, сжёг его дотла. Вася бы на его месте замешкался и ударился в запой с местными блядями.
Но разговор сейчас не о нём. И не о Флавиях. О кладе. Согласно шифровке, англичане, бельгийцы, итальянцы и американцы – хотя и продолжают изучать текст Медного свитка – не мешкают и не пьют, а приступают к раскопкам.
9. Будущее закрыто на ремонт…
В Палестине стояла неразбериха и шла война.
Евреи – и я им сочувствовал – в борьбе за своё государство били арабов, которых поддерживали уже побитые там евреями же англичане.
Англичане – народ традиций. Одна из них – верность абсурду. В силу этой традиции, они сердились не только на евреев за их юдофильство, но и на меня. За то же самое.
Про моё юдофильство им наябедничал Черчилль.
Как правило, он удивлялся шумно. Но зимой 45-го среагировал молча. Отвесил челюсть и сунул себе в пасть сигару с зажжённой стороны. После того, как Рузвельт объявил нам, что в свете нацистских зверств считает себя сионистом. Точнее, после того, как я сообщил им, что сионистом считаю себя и я.
То есть – сочувствую евреям, борющимся за своё государство в Палестине, которую англичане считали своей. Черчилль разгневался на сигару, покраснел и стал искать куда её швырнуть. Дело было в Ялте, и я предложил ему не выбрасывать дорогой продукт. Погасить его в Чёрном море.
Я исходил из того, что традициям изменяют только при необходимости. В том числе – и традиции скупердяйства. Особенно же в преддверии новых потерь.
Он понял меня и буркнул, что Британия навсегда сохранит в Палестине сильное присутствие. Это слово он держал три года.
В 47-м мы, соответственно, не лезли там на рожон. Поэтому наутро после получения шифровки из Иерусалима Лаврентий снарядил туда лишь небольшой отряд «сейсмологов». Но ими Центр, разумеется, не ограничился.
Главной трудностью, с которой, по сообщениям, западные учёные пока не справились, оставался язык свитков. Проблема заключалась в иносказательности слога. Точнее, в отыскании единственно верного ключа к пониманию текста. Ключей – и это сразу же стало очевидно – было много. Каждый из них предлагал особое толкование, но предполагалось, что лишь один может быть правильным.
Это соображение окрепло после извлечения Медного свитка с описанием местонахождения клада. Поскольку только одно толкование местонахождения может быть верным, постольку и все остальные тексты имели лишь одно-единственное верное прочтение.
Кроме Медного, никаким другим свитком Центр не интересовался. Но им интересовался сильнее, чем перевоспитанием молодого иранского монарха в духе симпатий к пролетариату. С задачей перевоспитания шаха майор Паписмедов как раз вроде бы справился. Не удавалось ему пока другое, – внушить тому презрение к роскоши и к любовным услугам француженок.
Тем не менее, Паписмедову пришлось покинуть сиятельного засранца и выехать из Тегерана в Иерусалим, – ближе к Кумрану.
В Палестине его ждали благоприятные условия. Во-первых, просоветские симпатии еврейских боевиков. Во-вторых, его личные иранские связи. В-третьих, внимание склонных к марксизму монофизитов. В результате Паписмедов получил скорый доступ к «лишней» копии Медного свитка.
Энтузиазм Центра подпитывал тот факт, что американцы с англичанами приступили к раскопкам сразу в четырёх точках в окрестностях Иерусалима. Это свидетельствовало об их неуверенности в правильном понимании текста.
Поначалу Ёсик Паписмедов уделил время встречам с привлеченными к делу буржуазными лингвистами как в самой Палестине, так и в Европе. Он представлялся им консультантом шаха. В ходе бесед с ними ему удалось понять, что те брели неверным путём.
Тем самым Ёсик не только отыграл проигранное нами Западу время, но с каждым новым часом стал продвигать нас вперёд, – к открытию единственно верного ключа. Что же касается Запада, то для него на воротах в будущее, где идут ремонтные работы, повис тяжёлый замок безо всякой щели для этого ключа.
Через полтора месяца изнурительного труда и частых бессонных ночей Ёсик Паписмедов вручил «сейсмологам» составленную им карту.
А ещё через два дня в отдалении от Иерусалима, – в окрестностях которого уже гудели транспортированные американцами экскаваторы, – в самом подножии бело-коричневого скалистого холма с кумранскими пещерами, наши «сейсмологи» стали изымать из разрытой траншеи первые золотые кубки и подсвечники.
10. Пристрастие опасней привычки…
Центр ликовал. Несмотря на то, что, согласно ёсиковой карте, евреи – чего от них и следовало ждать – распределили клад в десятках тайников. Не исключено поэтому, что успеха добился и Запад. Но – как и мы – молчал. Делая вид, будто всё добро из драгоценного металла древние евреи забрали с собой.
Берия стал гордиться Ёсиком. Ссылаясь на него как на новое доказательство особой щедрости грузинской земли.
Лаврентий очень уж пристрастился к этой формуле – «грузинская земля». Как Троцкий – к «мировой революции». Но у Лаврентия за словом – дело. Иногда – проигрышное.
После войны он всем прожужжал уши о «грузинской земле» в нейтральных краях. Микоян опасался, что Берия имеет в виду Армению. Но её Лаврентий не считал нейтральной. Считал враждебной. А имел он в виду Турцию.
И долбил нам о ней, пока Молотов не стал требовать у Стамбула возвратить Грузии её земли в Восточной Анатолии. Турки перепугались, но возвращению земель предпочли дружбу с Вашингтоном. Чтобы земли не возвращать.
После чего я запретил Лаврентию искать «грузинскую землю» в нейтральных странах. Чтобы не портить отношений с Индией, например. Или со Швейцарией.
Но все мы, разумеется, употребляем одни слова чаще, другие реже. Я, например, люблю выражение «как известно». Или – «не случайно». И не произношу слова «дельфин». Главное, чтобы привычка не переросла в пристрастие. Оно опасней привычки.
Одним словом, перед возвращением на грузинскую землю для отдыха в кругу родственников, Центр из чувства благодарности предложил Паписмедову позабавиться пару недель в Каннах в кругу отставных любовниц шаха.
На которого, кстати, незадолго до того было решено махнуть рукой по причине его моральной бесперспективности. Идейно-нравственное воспитание шаха Лаврентий решил вдруг стабилизировать посредством полового: подыскать ему из бывших москвичек бабёнку и – при удаче – женить его на ней.
Так потом и вышло. Девицу звали Сорейя. Юная, но, со слов Берия, очень ловкая. И не только в постели. Шах потерял голову быстрее, чем Сорейя изловчилась прикинуться, будто девственность свою потеряла именно с венценосцем.
С персами у Лаврентия получается. С турками хуже. Ещё хуже с арабами.
Какой-то Ибн из Аравийской пустыни задумал вдруг создать там ещё одно государство. Для чего ему пришлось сплотить дикие племена. Десятки. А для сплочения – взять в жёны бабу из каждого племени.
Мало того, что ни в одном из этих племён Лаврентий не имел наших невест. Не сумел даже подсунуть Ибну – в наложницы, не в жёны! – ни одну из своих мастериц. Хотя заранее знал, что тот снаряжается в Каир закупать заморское бабьё на 100 тысяч фунтов.
Что же касается молодого Мохамеда-Реза, с идеей его женитьбы Лаврентий поспешил потому, что принял решение вернуть Ёсика в Центр. На высокую должность. Наградив орденом и продвинув в подполковники.
В вопрос о должности я бы вмешиваться не стал, но идею с орденом поддержал бы.
Реакция майора повергла в философское расположение духа весь Центр. Который в результате общих усилий произвёл очередную истину о человеческой психике: «Наслаждение привлекает людей меньше, чем героизм!»
Отказавшись от встреч с предложенными ему каннскими искусницами и тбилисскими родственниками, Ёсик попросил у Центра разрешения остаться в Палестине и продолжить работу над остальными свитками.
Сослался при этом на интуицию, подсказавшую ему, что он находится на пороге скандального открытия. Способного дать стране идеологическую бомбу невиданной мощи.
А чем будет начинена бомба? – полюбопытствовал Центр.
Информацией об Учителе, отшифровал майор.
Поначалу Лаврентий забеспокоился, подумав, будто речь идёт о Вожде или даже обо мне. Ёсик уточнил, что имеет в виду Христа.
Но если бы даже и не уточнял, Лаврентий всё равно разрешил бы. Из романтизма. Он мечтает даже о том, о чём не смеет мыслить. Но романтик он осторожный, а потому наказал Паписмедову работать над бомбой не дольше месяца.
Беда, увы, приключилась с майором в тот самый день, когда истёк месяц.
…Начальник палестинской операции был потомственный мусульманин. То есть, непьющий полковник. В ином случае к его показаниям никто не отнёсся бы, как к трезвым.
Он настаивал, – и письменно, – что в этот день в Кумране с рассвета не полил даже, а возник чересчур медленный дождь.
Тихий, как шёпот.
И такой, как если бы – навеки.
И что вода, повисшая в пространстве крепкими нитями, была вроде и не дождевой, а той, которую называют водою крещения.
И что дождь был не падающий или косой, а прямой. Сплошные вертикальные спицы между избавившимся от цвета небом и пустыней, которая тоже вдруг лишилась красок.
Полковник хотел сказать, что погода была – как предупреждение.
Лаврентий, однако, хотя и романтик, считает, будто показания даже самых трезвых людей обусловлены тем, что всякий человек – рассказчик. Люди, мол, живут в окружении бесчисленных рассказов и видят всё сквозь призму повествований.
Даже жизнь свою люди, по его мнению, проживают, как бы рассказывая её. Кроме того, подчеркнул Берия, нельзя забывать, что у Мёртвого моря солнце печёт нещадно, а дождит редко…
Так или иначе, по рассказу полковника, ровно в полдень Ёсик Паписмедов выступил из своей брезентовой палатки, заваленной копиями кумранских свитков. Постояв под дождём и промокнув насквозь, зашёл к полковнику.
Выражение его лица было странным.
Странной показалась полковнику и просьба телеграфировать в Центр, что «у меня всё готово».
Потом, перед тем, как покинуть палатку полковника, Ёсик обратился к нему с ещё одним странным заявлением:
«Ты мне нравишься. И как мне кажется, ты тоже стесняешься, что мы с тобой грабим чужой клад. Но если один из нас погибнет до возвращения в Центр, я никому там не скажу, что ты стеснялся. А сейчас я снова пошёл туда.»
«Куда?» – спросил тот.
«Туда, – кивнул майор в сторону бело-коричневого холма. – Каждый раз, поднимаясь туда, я встречаю там того, кого там нет. Не было его там и вчера. Скорее бы только он оттуда ушёл!»
«Тебе нехорошо?» – всполошился полковник.
«Наоборот, мне хорошо! – ответил он. – Такое состояние, как будто разными частями моего тела управляют не один, а – разные центры.»
И вышел.
Вечером, как только перестал дождь, Ёсик спустился с холма. Согласно отчёту полковника, составленному за неделю до гибели от укуса саранчи, майор долго смотрел сквозь него в сторону Мёртвого моря. Наконец произнёс: «Он оттуда уже ушёл. А я вернулся сюда. И вот моё доказательство: я уже здесь!»
«Кто?» – осторожно спросил покойный полковник.
«Я, – ответил Ёсик. – Ишуа! Учитель! Мессия!»
«А точнее?» – настоял покойник.
От Мёртвого моря Ёсик взгляда не отвёл:
«Я! Иисус Христос!»
Наутро два «сейсмолога» вывезли майора в Иерусалим.
Так же торопливо лаврентиевские гвардейцы доставили его оттуда через Стамбул в Москву.
Центр проявил поспешность из опасения сорвать операцию с кладом. По его мнению, Ёсик теперь уже вполне мог признаться в Палестине кому угодно, – не только мусульманину, – что он Христос. Хуже: признаться, что Центр располагает ключом к кумранским текстам.
После первой же беседы с Паписмедовым в психотделении больницы МГБ Лаврентий не согласился с врачами. Нет, сказал он, майор ничуть не спятил и лечиться ему не от чего. Как, дескать, майором был, так и остался.
Но поскольку он стал уже и Христом, то какое-то время, до лучших времён, майором и останется.
Иными словами, вопрос о продвижении в подполковники откладывается. И мы, мол, – до лучших времён, – вынуждены отнестись к нему, как к сотруднику, для которого будущее уже позади…
11. Мы все рождаемся сумасшедшими…
А как такое-растакое может быть? – удивился Маленков, когда Лаврентий рассказал нам эту историю за ноябрьским ужином в честь Октября. Как, мол, один человек может быть двумя, тем более, что один из этих двух мёртвый? И – засранец – залился гадким бабьим хохотом.
Вдобавок он был одет во всё белое: китель, брюки, даже туфли… Жалко, что после меня, кроме этой Матрёны, заведовать страной некому. И жалко, что Лаврентий не русский. Нерусского больше не потерпят.
Я тоже, как правильно напомнил мне Власик, посмеялся. Не над Ёсиком – над Матрёной. И все вокруг загоготали. Над Ёсиком.
Лаврентий тоже хихикнул – из солидарности, но потом принялся разъяснять Матрёне, что «такое-растакое» очень может быть и бывает: один человек вполне может быть двумя. Тем более, если один из этих людей – бог.
Лаврентий умница! Поэтому в общении с ним я делаю всё, чтобы он в этом сомневался. Но устаю. Ибо за один час он гостит у меня дольше, чем другие за целый день. Но он умница – и от этого никуда не деться даже ему…
Если у человека есть воображение, объяснил он Матрёнушке-дурачку, то он может стать не только мёртвым или богом, но даже бабочкой. Один китайский философ вообразил, что он бабочка. И с той поры никогда уже не был уверен, что он вовсе не бабочка, а всего лишь китайский философ, вообразивший себя бабочкой…
И – посмотрел на меня. Я не рассмеялся, – подавил смех. И за столом возникла тяжёлая пауза.
Как и всякая притча или афоризм, сказал я наконец Лаврентию, эта притча или афоризм соответствует истине не абсолютно. Эта притча или афоризм содержит в себе либо полправды, либо полторы.
После этих слов пауза стала более тяжёлой…
Я не помню – что ещё сказал из того, о чём подумал. А подумал о том, что таких, как Ёсик, считают сошедшими с ума. Но сойти с ума нелегко. Сумасшедший – это не глупец.
Сходя с ума, не ум человек теряет, а наоборот, освобождается от того, что есть не ум. От злободневного рассудка.
Ум и рассудок – классовые враги. Ума без воображения не бывает, а воображение, в отличие от рассудка, благородных кровей. Не плебейских. Но дело в том, что мы все – каких бы ни были кровей – рождаемся сумасшедшими. И цари, и холопы. Некоторые – революционеры и художники – сумасшедшими и остаются.
Не каждый способен быть им. Людей много, а душ столько же, сколько было всегда, ибо душа есть частица бога, а он – как был один, так один и есть.
А что есть душа – не объяснить, хотя каждый, у кого она есть, это знает. Если же у него её нету, он и не поймёт. Нету у многих: людей теперь слишком много. Только за полвека на земле родилось их и сгинуло больше, чем за всю историю.
И всё-таки в каждом человеке – пока не всё в нём захвачено рассудком – успевает побывать душа, на которую он накладывает свою печать. Но всякая душа до прихода к нам где-то пребывала, а поэтому человек с душой – это не только этот самый человек, но и ещё кто-то. И ещё. И ещё. Много разных печатей.
Никого из этих «ещё» ни сам этот человек, ни другие вокруг него не знают. Никогда их голосов ни он, ни другие не слышали. А потому ни себе, ни другим он сумасшедшим не кажется. Он даже может казаться и себе, и всем цельным человеком. Чего в природе не бывает.
Я, например, никак не цельный человек. А назвал себя Сталин.
Для чего?
Для того, чтобы быть сплошным, как сталь. Верно, даже сталь – металл не без примесей, но стали во мне всегда было больше, чем, например, камня в Каменеве. В нём не камня было много, а того, чем он был, – Розенфельда.
На его фоне или на фоне того же Лейба многим, себе даже, я кажусь простаком. Но я не простак. Я полубог.
Враги злословят, будто я смертный, притворившийся полубогом. Ученики – что я полубог, притворившийся смертным. Но и то, и другое дано только полубогу.
Никому и никогда небеса не давали столько власти на земле, сколько мне. И обязан я этим не только себе, но и моей душе, которая когда-то пребывала, должно быть, в неизвестном мне полубоге.
Историю мы знаем только с недавнего времени. С потопа. А что было и кто был, скажем, до потопа, неизвестно. Никто не записывал. А может быть, записывал, но свитки лежат в какой-нибудь пещере наподобие Кумранской.
Вот в будущем – когда моя душа в кого-нибудь вселится – тот обязательно узнает её: сталинская! И другие узнают. А узнают потому, что после потопа я самый знаменитый и сильный из тех, кто эту душу в себе носил. Но сама она побывала до меня в разных людях, которых никто из нынешних не знает. Поэтому никто и не знает – кем я ещё являюсь кроме того, чем этим людям кажусь…
А кажусь я им человеком со сталинской душой.
Они думают, что я Сталин. Цельный, как Христос.
Но я – не о себе. Я о том, что когда в тебя вселяется душа, пребывавшая в Христе, то есть в человеке, который наложил на неё иную печать и голос которого, иной, всем знаком, – тебя охватывает онемение. Ты замедляешься в себе, потому что в тебе ускоряется узнанное, – Христос.
Я хочу сказать, что когда в тебя проникает душа, побывавшая в Христе, – возникает онемение. И если ты либо признаёшься, что ты теперь Христос, либо же робеешь, но всё равно выдаёшь это как-нибудь, то кажешься сумасшедшим.
Ёсик – если он не пройдоха – не сробел. Он, правда, достаточно умён, чтобы сыграть чокнутого, но зачем ему лукавить? Не стань он Христом, стал бы подполковником.
Пройдохи если и примеряются к крестам, то не к деревянным, а к железным. А орден ему был заказан.
К тому же на Лаврентия положиться можно: пройдоху пройдохе не провести. Значит, майор не врёт.
…Про смущение Власик не рассказывал. Я сам вспомнил.
– Николай Сидорович, – обратился я к нему, когда он закончил повествование, насытив кабину пропитанными чесноком парами спирта, – а где теперь Ёсик, тебе известно?
– Известно, Ёсиф Высарьоныч! Там же, в психушке.
– А разве Прокурор его оттуда не вызволил?
– Он же говорил вам, что врачи не позволили.
Я осмотрелся по сторонам.
Уже шли леса, изредка обнажавшие деревянные постройки. Мороз жал окна, но в них всё ещё растекались маслом жёлтые огни. Даже сельский народ, подумал я, не спешит нынче ко сну.
Потом подумал, что ехать осталось совсем мало.
– Врачи, Власик, губят человеку не только плоть, но и душу… Вот тебе моё поручение: пересаживайся к Митрохину и не возвращайся ко мне без майора.
После паузы, во время которой я снова услышал молчание пурги, он неуверенно произнёс:
– Да, Ёсиф Высарьоныч?
Я не ответил, и Власик, опустив стеклянную раму, сердито крикнул Крылову:
– Стоп, сказано тебе, «пик Казбека»!
Колонна остановилась. Власик натянул фуражку низко на лоб, распахнул дверь и – непонятно почему – высунул руку. Потом вернул её обратно, кивнул головой и выкатился из автомобиля.