412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Кандинская » Кандинский и я » Текст книги (страница 3)
Кандинский и я
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:19

Текст книги "Кандинский и я"


Автор книги: Нина Кандинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Мечта сбывается

Уверенности в себе Кандинскому было не занимать. Он испил до дна горький кубок науки и не мучился сомнениями, убежденный в правильности избранного пути. Лишь серьезное потрясение могло поколебать его решение. Открытие радиоактивности в 1896 году французским физиком Антуаном Анри Беккерелем{14} показало Кандинскому, что атомы подвержены распаду, то есть не являются неизменными частицами. Это потрясающее открытие поколебало его доверие к науке, ускорив принятие решения – сразу после экзаменов посвятить себя искусству: «Одна из самых важных преград на моем пути сама рушилась благодаря чисто научному событию. Это было разложение атома. Оно отозвалось во мне подобно внезапному разрушению всего мира. Внезапно рухнули толстые своды. Все стало неверным, шатким и мягким. Я бы не удивился, если бы камень поднялся на воздух и растворился в нем. Наука казалась мне уничтоженной: ее главнейшая основа была только заблуждением, ошибкой ученых, не строивших уверенной рукой камень за камнем при ясном свете божественное здание, а в потемках, наудачу и наощупь[2]2
  Здесь и далее сохранена оригинальная орфография В. Кандинского. (Прим. ред.)


[Закрыть]
искавших истину, в слепоте своей принимая один предмет за другой»{15}.

Хотя Кандинский крайне чувствительно отреагировал на это потрясение основ мира, он гораздо быстрее справился с чувством повсеместно распространившейся неопределенности, чем его коллеги, – их картина мира внезапно дала трещину. Искусство Кандинский считал альтернативой науке – тем, чему не угрожает всемирный распад, убежищем, которое спасет от угрозы расщепления атома.

В эти дни потрясений и смутной тоски он окончательно понял, что начнет жизнь независимого художника. Решение было принято. В искусстве Кандинский видел теперь освобождение от внутреннего напряжения, возможность жить вне рамок времени и пространства. Вместе с тем, искусство не было неприступной крепостью, защищавшей его от реальности, не было отречением от реальности и бегством в романтическую страну эльфов. Оно давало возможность активного познания мира и было способом выразить обостренное восприятие цвета и формы. Его похвалы науке звучали скорее сдержанно, зато когда он говорил об искусстве, сердце его таяло. Еще будучи студентом, он пытался осуществить, на первый взгляд, невозможное: кистью перенести на холст все многообразное звучание цвета в природе и уловить необычайную мощь этих цветных звуков. Искусство видения приобретало для него все более существенное значение.

Вот эпизод из юности Кандинского, свидетельствующий о том, как глубоко он чувствовал цвет. Ему было лет тринадцать-четырнадцать, когда на скопленные деньги он купил ящик масляных красок. Ощущение, рождаемое выходящей из тюбика краской, не оставляло его: «Стоит надавить пальцами – и торжественно, звучно, задумчиво, мечтательно, самоуглубленно, глубоко серьезно, с кипучей шаловливостью, со вздохом облегчения, со сдержанным звучанием печали, с надменной силой и упорством, с настойчивым самообладанием, с колеблющейся ненадежностью равновесия выходят друг за другом эти странные существа, называемые красками, – живые сами в себе, самостоятельные, одаренные всеми необходимыми свойствами для дальнейшей самостоятельной жизни и каждый миг готовые подчиниться новым сочетаниям, смешаться друг с другом и создавать нескончаемое число новых миров. Некоторые из них, уже утомленные, ослабевшие, отвердевшие, лежат тут же, подобно мертвым силам и живым воспоминаниям о былых, судьбою не допущенных, возможностях. Как в борьбе или сражении, выходят из тюбиков свежие, призванные заменить собою старые ушедшие силы. Посреди палитры особый мир остатков уже пошедших в дело красок, блуждающих на холстах, в необходимых воплощениях, вдали от первоначального своего источника. Это – мир, возникший из остатков уже написанных картин, а также определенный и созданный случайностями, загадочной игрой чуждых художнику сил. Этим случайностям я обязан многим: они научили меня вещам, которых не услышать ни от какого учителя или мастера. Нередкими часами я рассматривал их с удивлением и любовью. Временами мне чудилось, что кисть, непреклонной волей вырывающая краски из этих живых красочных существ, порождала собою музыкальное звучание. Мне слышалось иногда шипение смешиваемых красок. Это было похоже на то, что можно было, наверное, испытывать в таинственной лаборатории полного тайны алхимика. Как часто этот мой первый ящик красок зло шутил и смеялся надо мною. То краска просачивалась сквозь холст, то спустя какое-то время начинала трескаться; то становилась светлее, то темнее; то она спрыгивала с холста и парила в воздухе; то становилась глухой и угнетающе мрачной, напоминая мертвую птицу, когда она начинает разлагаться, – я не знаю, как все это получалось»{16}.

Эти строки из книги «Взгляд назад» открывают для меня Кандинского таким, каким я его еще не знала. Глядя на краски или обращаясь с палитрой, он всякий раз впадал в состояние транса, казалось, он парит в невесомости. Обыкновенно сдержанный и рассудительный, в такие минуты транса он больше не пытался обуздать свою страсть, а стихийно подчиняясь диктату краски и холста, уступал переполнявшим его чувствам, которые за пределами мастерской старался скрывать. Все, что было ему органично присуще и пребывало в зачаточном состоянии, наконец могло полностью раскрыться. Его чувства к цветовой палитре, почти эротического свойства, претворялись в глубокое душевное переживание, кристаллизовались в идеи, которые позже воплотились в грандиозном программном труде «О духовном в искусстве».

Все впечатления от яркого фантастического мира немецких сказок, сакральной мощи иконостасов старых русских церквей начали приносить свои плоды, воплощаясь в формы, цвета и образы. На его страсть к творчеству повлияли и другие впечатления.

Во время поездки в Вологодскую губернию Кандинский впервые познакомился с русским народным искусством. Сначала ему пришлось ехать на поезде, затем несколько дней плыть на пароходе по спокойной реке Сухона, потом ехать на простой телеге по бесконечным лесам и холмам, через болота и песчаные пустыни. В эйфории одиночества он словно путешествовал по другой планете. В течение дня воздух накалялся, ночами было холодно и даже морозно. С благодарностью он вспоминал своих ямщиков, частенько кутавших его в походное одеяло.

В Вологодской губернии перед Кандинским предстало видение так много значившей для него крестьянской архитектуры и местное прикладное искусство. Он делал множество зарисовок, частью – на страницах маленького ежедневника. Он наслаждался народным искусством, разгадывал его тайны, словно дожидавшиеся художника с таким взрывным темпераментом. Первозданные формы народного творчества дали ему зрительный опыт: «Я въезжал в деревни, где население с желто-серыми лицами и волосами ходило с головы до ног в желто-серых же одеждах или белолицое, румяное с черными волосами было одето так пестро и ярко, что казалось подвижными двуногими картинами. Никогда не изгладятся из памяти большие двухэтажные резные избы… В этих-то необыкновенных избах я и повстречался впервые с тем чудом, которое стало впоследствии одним из элементов моих работ. Тут я выучился не глядеть на картину со стороны, а самому вращаться в картине, в ней жить. Ярко помню, как я остановился на пороге перед этим неожиданным зрелищем. Стол, лавки, важная и огромная печь, шкафы, поставцы – все было расписано пестрыми, размашистыми орнаментами. По стенам лубки: символически представленный богатырь, сражение, красками переданная песня. Красный угол[3]3
  «красный» по-старорусски также означает «красивый». – Прим. автора.


[Закрыть]
, весь завешанный писанными и печатными образами, а перед ними красно-теплящаяся лампадка, будто что-то про себя знающая, про себя живущая, таинственно-шепчущая скромная и гордая звезда. Когда я, наконец, вошел в горницу, живопись обступила меня, и я вошел в нее. С тех пор это чувство жило во мне бессознательно, хотя я и переживал его в московских церквах, особенно в главном соборе Кремля. По возвращении из этой поездки это чувство осталось жить во мне».

И тут же Кандинский снижает градус восторга замечанием по поводу орнамента: «Я чувствовал опасность орнаментальности, мертвая обманчивая жизнь стилизованных форм была мне противна»{17}. Мне кажется, это свидетельствует о том, что Кандинский никогда не ценил в искусстве искусственного. Основой творчества он считал его способность передать живой трепет жизни.

Еще одно важное впечатление в пору становления Кандинского как художника дало его первое знакомство с произведениями Рембрандта в Санкт-Петербургском Эрмитаже – впечатление, глубоко потрясшее его. Это было в тот же год, когда он совершил путешествие в Вологду.

Я вновь процитирую собственные слова Кандинского, они объясняют, что чувствовал начинающий художник перед картинами Рембрандта: «Основное разделение темного и светлого на две большие части, растворение тонов второго порядка в этих больших частях, слияние этих тонов в эти части, действующие двузвучием на любом расстоянии (и напомнившие мне сейчас же вагнеровские трубы) открыли передо мной совершенно новые возможности, сверхчеловеческую силу краски самой по себе, а также – с особою ясностью – повышение этой силы с помощью сопоставления, т. е. по принципу противоположения… С другой же стороны, я чувствовал довольно сознательно, что деление это у Рембрандта дает свойство его картинам, мною еще ни у кого не виданное. Получалось впечатление, что его картины длительны, а это объяснялось необходимостью продолжительно исчерпывать сначала одну часть, а потом другую. Со временем я понял, что это деление присваивает живописи элемент, ей будто бы недоступный, – время»{18}.

Несколько из написанных в Мюнхене на рубеже веков картин – их было три или четыре – обладали этим свойством. Кандинский, человек с особо развитым видением, первым выносит свое суждение, прежде чем теоретик в нем поспевает с заключительными выводами. Он пристально всматривается в предметы, воздействующие на зрение. Все это касается и двух других событий 1895 года, оставивших глубокий след в его живописи.

В том году Кандинский слушал «Лоэнгрина» в Большом театре и посетил выставку французских импрессионистов в Москве, где увидел картину Моне «Стог сена»{19}. Сначала она показалась ему провокационной, но затем подействовала как пророчество.

В книге «Взгляд назад» он пишет: «До того мне было знакомо только реалистическое искусство. И вот сразу видел я в первый раз картину. Мне казалось, что без каталога не догадаться, что это – стог сена. Эта неясность была мне неприятна: мне казалось, что художник не вправе писать так неясно. Смутно чувствовалось мне, что в этой картине нет предмета. С удивлением и смущением замечал я, однако, что картина эта волнует и покоряет, неизгладимо врезывается в память и вдруг неожиданно так и встанет перед глазами до мельчайших подробностей. Во всем этом я не мог разобраться, а тем более был не в силах сделать из пережитого таких, на мой теперешний взгляд, простых выводов. Но что мне стало совершенно ясно – это не подозревавшаяся мною прежде, скрытая от меня дотоле, превзошедшая все мои смелые мечты сила палитры. Живопись открывала сказочные силы и прелесть. Но глубоко под сознанием был одновременно дискредитирован предмет как необходимый элемент картины. В общем же во мне образовалось впечатление, что частица моей Москвы-сказки все же уже живет на холсте»{20}.

Кандинский рассказал мне однажды, что его замешательство перед «Стогом сена» Моне объяснялось обманом зрения. Ужас сменился озарением и многообещающим выводом. «Я задался вопросом, – сказал он мне, – почему художник не идет еще дальше Моне и не отказывается от предмета совсем? Ведь композиторы делают это, сочиняя с помощью нот прекрасные симфонии и квартеты!»

Тогда Кандинскому впервые пришла идея абстракции. Она еще не облеклась в плоть и кровь, но родовые схватки уже начались. Мне нравится называть этот период «сумерками» абстракции[4]4
  имеются в виду утренние сумерки, заря. – Прим. пер.


[Закрыть]
.

Под влиянием музыки вагнеровского «Лоэнгрина» Кандинский укрепился в своем желании шагнуть дальше Моне: «Лоэнгрин же показался мне полным осуществлением моей сказочной Москвы. Скрипки, глубокие басы и прежде всего духовые инструменты воплощали в моем восприятии всю силу предвечернего часа, мысленно я видел все мои краски, они стояли у меня перед глазами. Бешеные, почти безумные линии рисовались передо мной. Я не решался только сказать себе, что Вагнер музыкально написал „мой час“. Но совершенно стало мне ясно, что искусство вообще обладает гораздо большей мощью, чем это мне представлялось, и что, с другой стороны, живопись способна проявить такие же силы, как музыка»{21}.

Эта мысль больше не отпускала Кандинского, постоянно мучая его. В течение десяти лет он делал разные пометки, пока не суммировал свои соображения по поводу абстракции в книге «О духовном в искусстве». Параллельно он проверял эти соображения на практике, убеждаясь в правильности своих идей, прежде чем облечь их в слова.

II. Мюнхенские годы: 1896–1914

Мюнхен

В декабре 1896 года Кандинский с женой Аней покинул Москву. Преисполненный ощущением, что рожден для новой жизни, он будто освободился от принудительных работ. Первую остановку решили сделать в Мюнхене. До приезда в баварскую столицу еще не знали, стоит ли задерживаться там, но Кандинский был пленен жизнерадостным открытым городом, так что недолго думая решил остаться здесь на пару лет. Ему казалось, что он вновь очутился в мире немецкой сказки, знакомом ему с детства. Но это был и мир, где процветала радость бытия, свойственная Югу, мир творческой атмосферы, привлекавший Кандинского как художника.

На рубеже веков Мюнхен стал центром зарождения нового искусства. Здесь находилась резиденция маститого живописца Франца фон Штука, чье творчество вызывало бурные диспуты в среде многонациональной богемы и в Швабинге, и на французском Монпарнасе. Так что Кандинский быстро принял решение доставить из Москвы мебель.

В живописи он был новичком и снова оказался на ученической скамье. Ученик первоклассной школы Антона Ашбе, Кандинский в 1897–1898 годах брал уроки у него самого и в своей автобиографии воздал ему должное: «Антон Ашбе… был даровитым художником и человеком редких душевных качеств. Многие из его бесчисленных учеников учились у него безвозмездно. На просьбу поработать у него даром он неизменно отвечал: „Работайте, только как можно больше!“ Его личная жизнь была, вероятно, очень несчастна. Можно было слышать, но не видеть его смеющимся: губы его в смехе только немножко раздвигались, глаза оставались печальными. Не знаю, известна ли кому-нибудь тайна его жизни. А смерть его была так же одинока, как и жизнь: он умер совершенно один в своей мастерской. Несмотря на его очень крупный заработок, после него осталось всего несколько тысяч марок. Вся мера его щедрости открылась только по его смерти»{22}.

Это высказывание в известной мере характеризует и самого Кандинского, который, как и его учитель, отличался добротой и великодушием. Он был убежден, что художник должен обладать не только талантом или даже больше – гением, но прежде всего характером, быть сильной личностью. Я до сих пор слышу его слова, звучавшие в адрес коллег. Об одном он говорил: «Хороший художник, но неискренний». Чаще всего такой коллега переставал для него существовать, и он избегал контактов с ним.

В частной школе Антона Ашбе Кандинский встретил соотечественника Алексея фон Явленского, русского кавалерийского офицера, приехавшего в Мюнхен и решившего посвятить себя живописи.

Кандинский высоко ценил работы самого Ашбе, однако часто спорил с его методами рисования, как и с его учениками. Его ирония переходила в сарказм, когда он вспоминал штудии обнаженной натуры у Ашбе: «Я увидел себя в знаменитой в ту пору, битком набитой школе живописи Антона Ашбе. Две, три „модели“ позировали для головы и для нагого тела. Ученики и ученицы из разных стран теснились около этих дурнопахнущих, безучастных, лишенных выразительности, а часто и характера, получающих в час от 50 до 70 пфеннигов, явлений природы, покрывали осторожно, с тихим шипящим звуком штрихами и пятнами бумагу и холст и стремились возможно точно воспроизвести анатомически, конструктивно и характерно этих им чуждых людей. Они старались пересечением линий отметить расположение мускулов, особыми штрихами и плоскостями передать лепку ноздри, губы, построить всю голову „в принципе шара“ и не задумывались, как мне казалось, ни минуты над искусством»{23}.

Кандинский постоянно вел войну с самим собой. В штудиях с обнаженной натуры он поначалу увлекся игрой линий, потом вдруг потерял к этой теме всякий интерес и преисполнился отвращением. Он не хотел принимать сложившиеся в школе Ашбе принципы обучения и все чаще прогуливал занятия. Лишь оказавшись на улице, он вновь дышал свободно. В Швабинге, в доме № 1 на Фридрихштрассе, он пробовал писать маслом, взяв за основу наброски, или по памяти, часто работал с натуры, пытаясь на свой манер изобразить Английский сад или пойму реки Изар. Однокашники упрекали его в бездарности и лени, на что Кандинский люто обижался, потому что ясно ощущал в себе дар и стремился прилежно работать.

Следствием этого стала его обособленность, он почти не заводил друзей и жил только для себя. Несмотря на отрицание методов преподавания, принятых у Ашбе, он считал своей обязанностью посещать уроки анатомии. Он слушал профессора Луи Муайе, темпераментного друга Пауля Клее. Кандинский делал зарисовки с анатомированных трупов, вдыхая запах трупного яда, и был восприимчив к разговорам о прямой связи анатомии с искусством. Он ни с кем не делился своими сомнениями. Неуверенный в своих чувствах, он находился в беспрестанном поиске самостоятельных решений. Время от времени ему все же хотелось услышать мнение коллег о своих работах. Потом он всегда чувствовал себя разочарованным: однокашники умышленно нелестно отзывались о его творчестве. Поскольку Кандинский был увлечен цветом и мастерски использовал его в своих пейзажных штудиях, коллеги называли его «колористом» или «пейзажистом». Его пугала их неприязнь, но вместе с тем он старался реагировать на критику, ища в своих работах ошибки и слабые стороны. Он был к себе строг и всякий раз убеждался, что еще не достиг совершенства в рисунке, и это было важно, ведь он хотел соответствовать самым высоким требованиям.

Первым рисовальщиком в Германии слыл тогда Франц фон Штук, один из основателей Мюнхенского Сецессиона{24}, и Кандинский в 1899 году отправился к нему, имея при себе лишь ученические работы. Штук оценил их как весьма слабые и посоветовал в течение года работать в рисовальном классе Академии художеств. На экзаменах Кандинский провалился. Это обстоятельство не обозлило его, а привело в замешательство, но стыдиться он не видел причин. Он не пал духом, потому что хорошими на экзамене были признаны именно те его рисунки, которые сам он считал беспомощными.

На год он совсем оставил школу – работал только для себя, совершенствуя живописное мастерство, в котором достиг высот, и знатоки начали восхищаться даже его ранними вещами. Затем он снова попытался влиться в класс фон Штука. Он представил учителю эскизы картин, которые тот оценил на «отлично», и в этот раз взял его на обучение. Однако во время первой же работы Кандинского в Академии Штук резко раскритиковал его крайности в обращении с цветом и посоветовал сначала рисовать черным и белым, чтобы научиться лучше передавать форму.

Одновременно с Кандинским в мюнхенской Академии у Штука учился Пауль Клее. Учитель завоевал безоговорочное расположение Кандинского. По совету Штука он целый год рисовал в его классе, выполняя все требования: «Так как я заметил, что он не обладает большой красочной восприимчивостью, то и решил учиться у него только рисуночной форме и вполне отдался ему в руки. Об этом годе работы у него, как ни приходилось мне временами сердиться (живописно тут делались иногда самые невозможные вещи), я вспоминаю в результате с благодарностью. Stuck говорил обычно очень мало и не всегда ясно. Иногда после корректуры мне приходилось долго думать о сказанном им, а в заключение я почти всегда находил, что это сказанное было хорошо. Моей главной в то время заботе, неспособности закончить картину, он помог одним-единственным замечанием. Он сказал, что я работаю слишком нервно, срывая весь интерес в первые же мгновения, чем неминуемо его порчу в дальнейшей, уже сухой, части работы: „Я просыпаюсь с мыслью: сегодня я вправе сделать вот то-то“. Это „вправе“ открыло мне тайну серьезной работы. И вскоре я на дому закончил свою первую картину»{25}.

Кандинский говорил мне: «У Штука я научился главному для художника – самодисциплине». Это качество Кандинский культивировал в себе до конца жизни. Он всегда завершал картину прежде, чем приступить к новой. Никакие сроки выставок, заказы или предложения от галеристов не могли повлиять на его принципы. Самодисциплина позволяла сдерживать неуемное творческое рвение. Если он не чувствовал потребности рисовать, то насильно и не принуждал себя к этому. Живопись не была для него будничной рутинной обязанностью, требующей выполнения определенной нормы. Живопись была для него внутренней потребностью.

Кандинскому было тридцать пять, когда он добровольно прекратил занятия в классе Штука и стал жить как свободный художник, вооруженный всем необходимым для профессии, в которой его ожидали многочисленные трудности. Если уж у кого и было призвание к живописи, то именно у Кандинского.

В начале профессиональной карьеры неприятности подстерегали его не в работе, а в личной жизни. Брак с женой Аней дал трещину и разрыва избежать было невозможно. С первых дней совместной жизни с Аней Кандинский понимал, что она не будет ему поддержкой на пути творчества, поскольку у нее отсутствовало какое-либо понимание искусства. В сущности, даже в личном плане искусство разделяло их. Кандинский ни в коем случае не был готов изменить своему призванию и продолжить академическую бюргерскую карьеру лишь для того, чтобы соответствовать ожиданиям супруги. Искусство было его страстью, и ничто не могло свернуть его с пути.

Кандинский расстался с Аней по обоюдному согласию. То, что болезненное расставание не привело к вражде, я приписываю исключительно внутреннему благородству обоих. Они остались друзьями. Аня не вернулась в Россию, а осталась в Мюнхене, съехав в пансион. Я не припомню, чтобы Кандинский говорил о каких-либо трудностях со своей первой женой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю