412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Кандинская » Кандинский и я » Текст книги (страница 14)
Кандинский и я
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:19

Текст книги "Кандинский и я"


Автор книги: Нина Кандинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Кандинский радел о молодых художниках. Симон Лиссим вспоминает: «В 1931 году в „Талери де Франс“ на рю де л’Аббэ недалеко от Сен-Жермен проходила моя персональная выставка, где я показывал свои театральные эскизы. Было большим удовольствием встретить на ней Кандинского. Он довольно долго говорил со мной и даже пришел на выставку во второй раз. Я помню, каким он был вежливым и отзывчивым, так что можно было рассчитывать на его поддержку. Внимание ко мне всемирно известного художника так меня вдохновило, что словами не передать. Встреча с Кандинским был живительной, особенно если сравнить ее с другими встречами. Художники, убежденные в своей исключительности, бывают крайне заносчивы. Я никогда не забуду этой встречи с Кандинским. Вот с кого следует брать пример современным молодым художникам, наверняка гораздо менее одаренным и известным, но ведущим себя так, словно они наделены особыми правами, и мнящими себя выше других».

Слова признания по поводу собственных выставок Кандинский получал из Америки, Англии, Голландии. Менее приятными были отзывы с германской стороны. Кандинский с совершенной невозмутимостью принимал нарочито бодрые донесения об очистке немецких музеев от «дегенеративного» искусства, то есть и его собственного включительно. Его утешали известия о картинах, попавших в то или иное собрание за пределами Германии. Например, композиция «Несколько кругов» переехала из Дрезденской картинной галереи в нью-йоркский Музей Гуггенхайма. Кандинский очень любил эту картину и был крайне обеспокоен ее судьбой.

Несмотря на то что политическая ситуация становилась угрожающей и все предчувствовали роковые события, в годы тотально распространившейся тревоги Кандинский с еще большей страстью отдался работе, сосредоточившись на художественных проблемах и доказав свою непоколебимую веру в искусство. Как в России и Германии, так и в Париже я продолжала защищать его от всех неприятностей и радовалась, когда он сидел и работал в своей мастерской, мало реагируя на окружающее политическое безумие.

Разумеется, Кандинский не был глух и слеп к тому, что творилось в Германии. В одном из писем Рупфу весь гнев, накопившийся в его душе, вылился в слова: «Демократические страны проявили достаточно терпения, однако теперь каждому очевидно, что с национал-социализмом надо покончить раз и навсегда. Я не думаю, что стоит затягивать. С каким облегчением вздохнет весь мир!»

Такая реакция совершенно необычна для Кандинского. Испугавшись этого своего взрыва и тут же смягчившись, он добавил: «Только художники имеют право „торопиться медленно“, они в некотором смысле научены долго ждать. Как же быть людям, которые привыкли к спешке? Но как мускулы становятся сильней и выносливей от тренировок, так и терпение. Хотя пределы есть и у мускулов, не говоря уже о терпении»{207}.

Терпение. Благоразумие. Ясная голова. В августе 1938-го наши немецкие паспорта оказались недействительны – как раз к тому времени, когда положение немцев за границей стало крайне шатким и опасным. Беспокойства добавляли друзья, которые никак не могли понять, почему во избежание угрозы мы до сих пор не осели в Америке.

По поводу продления паспортов мы обратились в Париже в немецкое посольство. Ответ привел нас в замешательство: ответственный служащий потребовал от нас доказательств арийского происхождения. Он грозился, что ему придется выдать нам временный паспорт сроком на три месяца в случае, если мы не принесем арийских свидетельств. Кандинский предоставил свидетельство о крещении, в котором его родители значились христианами. Но этого было недостаточно. Сотрудник хотел узнать что-нибудь и о бабушке и дедушке Кандинского. Кандинский жаловался: «Вот родились двое из них в Восточной Сибири – в каких городах, в какие годы – я знаю только приблизительно. И как мне получить оттуда церковные метрики?»

Добиваться выдачи документов от немцев было бесполезно, и Кандинский решил, что нам остается одно: перестать быть немцами. Утром мы пошли в консульство и попросили об освобождении.

«В консульстве служащие такие человечные, – говорил Кандинский. – Мы были просто очарованы». Новые паспорта на пять лет мы получили в кратчайшие сроки. В этот день в Мюнхене встречались те самые четыре государственных деятеля, и мы решили подождать, что будет{208}. Последствия оказались крайне тяжелыми для Европы и всего мира.

В июле 1939 года мы подали заявку на натурализацию во Франции. Так исполнилось заветное желание: мы стали французами. О французском гражданстве мы мечтали уже с 1934 года. С позиций сегодняшнего дня я могу сказать, что судьба была к нам благосклонна.

Кандинский захлопнул за собой двери в Германию – Германию, о которой однажды сказал, что корнями врос в ее землю. «Из всех больших городов, что я знаю, назову лишь Москву и Париж, с которыми чувствую органическое срастание». Мюнхена нет. Вот как глубоко был разочарован Кандинский политическими событиями в Германии.

Чтобы избежать опасности или неприятностей, мы перед входом немецких войск в Париж уехали в Котрé в Верхних Пиренеях. Картины оставили на хранение у знакомых в Центральной Франции. Большинство акварелей и рисунков поместили в сейф одного из французских банков. По возвращении из Котрé мы принесли оставшиеся картины в квартиру нашего семейного врача, доктора Сержа Вербова, чей дом на рю де ла Фэзандери казался лучшим убежищем во время бомбежек, чем наш дом в Нёйи.

Три месяца, а точнее период с конца мая до конца августа 1940 года, мы провели в Котрé. Наше мирное существование было прервано телеграммой, полученной из Парижа: консьержка настоятельно рекомендовала срочно вернуться – квартира в Нёйи могла быть конфискована немцами. Мы спешно упаковали чемоданы и выехали в Париж. Мы проезжали Виши, где должны были пересесть на другой поезд, и, оставшись там на пару дней, совершенно случайно встретили Фернана Леже. Он был удивлен нашему добровольному возвращению в логово зверя. Леже уже все решил для себя и собирался покинуть Францию – уехать в Америку.

Прибыв в Париж, мы нашли квартиру нетронутой и, как и другие наши коллеги художники, начали обдумывать возможность переезда в Америку. К нам приходили два представителя американского консульства. Они попытались убедить Кандинского «переехать на жительство» в Америку вместе со всеми картинами и имуществом. Предложение было заманчивым во всех отношениях, и мы целыми днями размышляли, не покинуть ли нам Европу. Кандинский все же считал этот разрыв болезненным. Он не хотел отказываться от «воздуха Парижа», которому принадлежало его сердце. Эта атмосфера была необходима ему для работы, он должен был дышать этим воздухом, чтобы продолжать творить.

И мы отклонили предложение американцев. Напоследок Кандинский все же обнадежил американских представителей: «Когда закончится война, я как-нибудь с удовольствием приеду в Америку в гости. Будем надеяться, что это скоро случится!»

В памяти до сих звучат слова берлинских нацистов: «Духовное влияние Кандинского представляет для нас опасность». Было ли оно опасно и для Парижа?

Нас изводили нападками. Кандинского снова называли «дегенеративным художником». Как поведут себя нацисты, если обратят на нас внимание? Однако ничего не случилось. Нас не прижали. Кандинский избегал общества и замкнулся в святая святых своей мастерской, чтобы писать. Он писал картины потрясающей красоты.

Однажды рано утром раздался резкий телефонный звонок. Я подошла к аппарату и на другом конце провода услышала взволнованный голос нашего семейного врача: «Срочно приходите сюда и заберите чемоданы с акварелями из квартиры. Немцы только что арестовали и увезли мою жену. Боюсь, что они придут и за мной и начнут обыскивать квартиру». Секунду помедлив, я ответила, что сейчас же приду.

Кандинский не хотел отпускать меня одну и собирался сам забрать чемодан. Но я, в свою очередь, не могла этого допустить. Пришлось какое-то время убеждать его, что для него это мероприятие будет гораздо опасней, а уж я найду способ перехитрить нацистов в случае, если они следят за квартирой доктора. Почему жена врача попала в жернова нацистского террора, мы поначалу не поняли. Они принадлежали к русской православной церкви и носили типично русскую фамилию, не вызывавшую подозрений. Но оказалось, что семья врача опрометчиво призналась немцам в еврейском происхождении обоих родителей.

Я забрала чемоданы с акварелями в Нёйи. Потом мы переждали три дня в надежде, что супругу доктора отпустят. Но ждали мы напрасно. Теперь надо было помочь самому доктору, решил Кандинский.

В нашем доме была пустая квартира – ее владельцы скрывались от немцев. Я поговорила с консьержкой, попросив ее предоставить нам одну из комнат в этой квартире для доктора Вербова, которого она хорошо знала. Она тотчас согласилась.

Доктор медлил с решением, он боялся уходить в подполье, чтобы тем самым не навредить жене, а я пыталась его переубедить. Наконец мне это удалось, и доктор переехал в наш дом. Днем он жил в квартире под нами на пятом этаже, вечером делил с нами трапезу. Эта игра в прятки и существование в роли узника были невыносимы. Найти выход из ситуации оказалось сложно и рискованно.

В префектуре у нас был хороший знакомый, который помог нам в том числе и с перевозкой картин в Центральную Францию. Я разыскала его и попросила совета. Самую большую опасность я видела в том, что доктор Вербов говорил по-французски с акцентом и легко мог вызвать подозрение у неприятеля. Лучшим решением нам показалось снабдить его подложным паспортом. Нам удался простой трюк: на вопросы сотрудников паспортной службы он отвечал тихим, нарочито осипшим голосом. Все получилось как нельзя лучше, хотя поначалу казалось безнадежным. Доктор до конца войны жил под нами. Супругу он больше не видел. Ее судьба на совести нацистов.

Здесь самое время развеять сплетни о нас. В свое время Альма Малер-Верфель распустила слух, что мы с Кандинским антисемиты. В своих воспоминаниях она имела наглость утверждать следующее: «Кандинский со своей женой, в принципе разумные люди, самым непристойным образом обругали меня за мою „любовь к евреям“. Они называли меня „еврейской приспешницей“ и тому подобное. Их примитивные выпады против еврейства, якобы представляющего опасность, были так банальны! А Вальтер Гропиус слишком умен, чтобы быть антисемитом. Он переживал за Верфеля и имел на то все основания. Кандинские провели ужасные годы в России и убежали через границу, бросив все имущество. При виде красного знамени госпожа Кандинская от страха была близка к обмороку»{209}.

Для начала – мы не были беженцами, а покинули Россию официально и могли в любое время вернуться обратно. Все небылицы и пошлости Альмы Малер-Верфель – это желаемое, выдаваемое за действительное. У нее на прицеле были не только мы, но и другие люди, которым она вменяла в вину совершенный вздор. Она не пощадила даже Гропиуса, который любил ее.

Почему Малер-Верфель писала все это, я могу только догадываться. Но точно не из зависти или желания привлечь к себе внимание: она и так была привлекательна, и я тоже готова это подтвердить. Кокошка, Гропиус и Верфель испытали творческий взлет, когда Альма жила рядом с ними. Для них для всех она была благодатной музой. И она была красивой женщиной.

С другой стороны, она была очень властной, я почувствовала это, еще когда мы впервые встретились в Берлине, – она посетила нас вместе с Гропиусом. Альма производила впечатление обаятельной женщины, но за этим шармом чувствовалась мертвая хватка. И она это знала: «Железными когтями вцепилась я в мое гнездо… Каждый гений был для меня той самой соломинкой»{210}. Довольно любопытная характеристика самой себя.

Когда мы отправились из Берлина в Веймар с целью посетить Баухаус, Гропиус устроил в честь Кандинского прием. И мне вновь бросилось в глаза, как она пыталась одурманить людей, пуская в ход свои чары. Она старалась изо всех сил произвести впечатление и на Кандинского, он же был с ней вежлив, но не более того. Кандинский слишком любил меня, чтобы интересоваться другими женщинами, даже такими как она. Поскольку она нечасто бывала в Веймаре, живя в Вене, несмотря на брак с Гропиусом, я без всякой задней мысли осведомилась, когда она снова вернется в Веймар. «Это зависит от вас», – ответила она.

Сначала я не поняла, что имелось в виду. Но тут меня осенило: Альма Малер заинтересовалась Кандинским! Она любезно пригласила нас к себе в Вену, но мы не воспользовались этим приглашением. Поскольку Кандинский отказался ухаживать за ней, она решила отомстить. Судя по всему Малер была в такой ярости, что спровоцировала интригу между Шёнбергом и Кандинским, имевшую роковые последствия. Зная, что они были хорошими друзьями, она однажды подошла к Шёнбергу и сказала: «Кандинский – антисемит».

К сожалению, в его лице Альма обрела «благодарного слушателя», ведь Шёнбергу всегда казалось, что он обречен на неудачу в силу своего еврейского происхождения. Он считал, что именно еврейство мешало его карьере успешного композитора, и, вероятно, был глубоко ранен сообщением, что его ближайший друг стал антисемитом.

Разумеется, Кандинский не ведал об интригах, которые Альма плела за его спиной, и узнал о них случайно. Ничего не подозревая, он пригласил Шёнберга приехать в Веймар, чтобы занять освободившийся пост директора консерватории. Уговорить Шёнберга принять эту должность Гропиус попросил Кандинского. Он с радостью ухватился за это предложение, потому что работать рука об руку со своим другом над созданием в Веймаре духовного и художественного центра было для него счастьем. Ответ Шёнберга ранил Кандинского в самое сердце. Письмо из Мёдлинга, датированное 20 апреля 1923 года, содержало отказ. Шёнберг больше не писал как прежде: «Дорогому другу Кандинскому», а обращался к нему «Дорогой господин Кандинский». Он писал: «Я обнаружил, что тот, с кем мы, казалось, были равны, присоединился к мнению большинства. Я слышал, что и Кандинский во всех поступках евреев видит лишь плохое и во всех плохих поступках видит только еврейский след, и тут я оставляю всякую надежду на понимание. Это был лишь сон. Мы два разных человека. Однозначно!.. Мои сердечные приветы и уверения в глубоком почтении пусть поделят между собой Кандинский прошлый и Кандинский нынешний»{211}.

Кандинский был потрясен. Он не мог понять, на чем основывались обвинения Шёнберга, и опасался, что у него развилась мания преследования. Он пошел к Гропиусу и показал ему письмо. Тот побледнел и выпалил: «Это Альма». Он сразу понял, что всю эту историю разыграла его жена. И его подозрения оправдались, когда Шёнберг в мае 1923-го написал своему «информатору» Альме о том, что он и без нее, вероятно, узнал бы, о чем думают в Веймаре.

Сначала Кандинский пытался игнорировать этот инцидент, ведь он никогда не был расистом и никогда не имел ничего против евреев. Он придавал значение только личности, а не цвету кожи. Альма Малер-Верфель интуитивно нащупала больное место Шёнберга и преуспела в своей мести Кандинскому, разрушив их дружбу.

После долгих сомнений Кандинский все же ответил Шёнбергу, выразив в письме свое удивление и попытавшись объяснить ему, что он стал жертвой злого умысла. 4 мая 1923 года он получил от Шёнберга письмо на нескольких страницах, в котором тот подчеркнуто формально обращался к нему «господин Кандинский». Он клеймил антисемитизм и выражал глубокое разочарование художником, переметнувшимся в лагерь антисемитов, что было совершенной ерундой. Это страстное письмо ясно свидетельствовало, как сильно Шёнберг переживал разрыв. Оно заканчивалось словами: «Я отвечаю Вам, чтобы показать, что даже в новом обличий Кандинский не перестал для меня существовать, что я не утратил уважения, которое испытывал когда-то. И если Вы пожелаете передать приветы моему бывшему другу Кандинскому, я бы с радостью попросил Вас передать самые теплые и не удержался бы сказать ему: „Мы долго не виделись, кто знает, увидимся ли снова“. А если случится снова встретиться, было бы грустно делать вид, что мы друг друга не заметили»{212}. Кандинский понял намек и был уверен, что дружбу удастся склеить.

Но до того как это произошло, Альма Малер-Верфель наделала новых неприятностей. Когда в 1924 году мы оказались в Вене, где Кандинский должен был читать доклад, директор одного банка предложил нам пожить у него. На вокзале нас ждала любимая подруга Фаннина Халле, известный историк искусства. Она обескуражила нас сообщением: «Вы остановитесь у меня, а не у банкира».

Кандинский был рад, что первоначальный план изменился. «Но почему?» – спросил он. – «Ах, знаете ли, госпожа Малер всем тут рассказывает, что Кандинский – враг евреев. Поэтому еврей не может пригласить вас на ночлег как антисемита».

Услышав все это из уст директора банка, Фаннина рассмеялась. «Я объяснила ему, – сказала она, – что это чушь. Я сама еврейка и близко дружу с Кандинскими. Кто-то распространяет о них небылицы».

Жена директора банка пошла мужу наперекор и предложила хотя бы организовать ужин в нашу честь, если уж мы не будем гостить у них. Перед ужином у Фаннины зазвонил телефон. На проводе была банкирша, с которой она долго говорила, и та сообщила:

– Представьте себе, за ужином Альма во что бы то ни стало хочет сидеть рядом с Кандинским.

– Совершенно исключено, возразил Кандинский. – Она интриганка и наделала много бед. Я не хочу, чтобы она сидела рядом.

Придя на ужин, в гостиной директора мы встретили Альму и Франца Верфеля. Она подошла ко мне со словами:

– Я простужена и несмотря на это пришла специально, чтобы увидеть Кандинского и вас. Впрочем, я слышала, что Кандинский не хочет сидеть со мной рядом.

– Меня это не касается, – ответила я. – Это личное дело Кандинского.

Альма сидела за столом рядом с Францем Верфелем, Кандинский – между хозяйкой дома и Фаннинои. Моим соседом по левую руку был Артур Шницлер, чьи произведения я еще девочкой читала в русских переводах. Я была рада лично познакомиться с писателем, которого очень ценила. Верфель был огромным и произвел на меня отталкивающее впечатление, он казался высокомерным и был похож на самодовольного кота.

Отпуск летом 1927 года мы проводили в Пёртшахе{213}. Однажды после обеда гуляя по берегу моря, мы вдруг услышали: «Кандинский! Кандинский!»

Это был Шёнберг. Он приехал на летние каникулы со своей молодой женой Гертрудой. Она была страстной любительницей тенниса, и Шёнберг целыми днями сидел на краю корта, наблюдая за ее игрой.

Друзья, чья дружба завязалась еще в Мюнхене, увиделись снова. Ни словом они не обмолвились о мерзкой интриге и забыли обо всем, что натворила Альма. Шёнберг убедился в том, что дурной славой Альма обязана своим интригам.

Друг Пауль Клее

Насколько мне помнится, среди друзей Кандинского был единственный человек, с которым он был на «ты». Это был русский композитор Фома Гартман. Даже с самым близким другом художником Паулем Клее Кандинский, избегавший излишней доверительности в отношениях, придерживался формального «вы», хотя их связывала дружба, длившаяся не одно десятилетие.

Кандинский и Клее познакомились благодаря Луи Муайе еще осенью 1911 года в Мюнхене. Из дневника Клее следует, что оба поначалу несколько скептически отнеслись друг к другу. Когда Клее впервые увидел картины Кандинского, показанные ему Муайе, они показались ему странными, хотя он не мог отказать художнику в смелости. Это были произведения беспредметного искусства. Позже художников свел случай.

«Сначала мы встретились в городском кафе. В городе проездом были и Амье с женой, – сообщает Клее в своем дневнике. – Потом, уже в трамвае по пути домой, мы договорились продолжить общение. Зимой я присоединился к его „Синему всаднику“».

Художники сблизились, когда Клее вошел в состав «Синего всадника». В своем дневнике он сказал о Кандинском (запись относится к 1911 году): «При личном знакомстве я почувствовал к нему глубокое доверие… У него исключительно замечательная ясная голова». Однако лишь в Веймаре и затем в Дессау их творческие отношения развились в настоящую дружбу. Несмотря на различия в мировоззрениях между ними не было соперничества: «Оба были действительно великими художниками, – сказал Феликс Клее, – в сущности совершенно разные, они иногда даже вдохновляли друг друга. В некоторых акварелях Кандинского чувствуется что-то от Клее и в некоторых картинах Клее чувствуется родство с Кандинским. Эти импульсы были неосознанными»{214}.

Кандинский всегда концентрировал внимание на одном произведении и никогда не начинал новой картины, не закончив уже начатую. Клее, напротив, охотно работал одновременно над несколькими произведениями. Ре Супо рассказывает об одном визите в его мастерскую. «На протяжении какого-то времени мастерские преподавателей были по воскресеньям открыты для учеников, чтобы те могли видеть процесс работы художников. Однажды ко мне пришла моя соученица и сказала: „Пойдем сегодня вместе к Клее. Он устраивает что-то вроде конвейера картин – пишет одновременно десять или двадцать“. Меня это шокировало, каждая картина была для меня отдельным миром, я думала, что быть одновременно в нескольких мирах невозможно. Позднее я лучше поняла Клее. Для того чтобы абстрагироваться от одного мира, ему был необходим другой. Он брал сразу много холстов, на которых одновременно создавал свои разные миры»{215}.

Я никогда не слышала, чтобы Кандинский и Клее спорили об искусстве. Искусство было темой, о которой говорили только между собой или в Баухаусе. Если мы встречались семьями, то говорили о будничных семейных делах и только. Клее и Кандинский жили для искусства и в той же мере они жили для своих семей.

Когда Кандинский узнал о болезни Клее, неизлечимой склеродермии, он предпринял все возможное, чтобы ему помочь. Герман Рупф писал нам в Париж, что Клее сильно похудел и, скорее всего, ему недолго осталось. Кандинский попытался уговорить своего друга приехать в Париж, чтобы лечиться у известного врача, практиковавшего акупунктуру. Рупф выступил посредником и сначала постарался убедить жену Клее в том, что врач обладает исключительными способностями.

В первое время Кандинский неважно чувствовал себя в Париже. Волнения, связанные с нашим переездом во Францию, расшатали его нервы, он плохо спал и не находил средств, которые могли бы помочь. Фома Гартман тогда посоветовал ему проконсультироваться у опытного акупунктурщика: «Я знаю в Нёйи человека, 25 лет прожившего в Китае и тщательно изучившего там методы акупунктуры. Я с ним дружен и познакомлю тебя с ним, чтобы ты тоже мог у него лечиться».

Сулье де Моран – так звали этого человека. Он не имел права на официальную практику в Париже, поскольку не имел врачебного диплома. Он принимал пациентов в приемной своей подруги врача.

Я с раннего детства страдала от мигрени, по всей вероятности, передавшейся по наследству. Врачи не знали, что делать. В Париже боли снова усилились, и я решилась пойти вместе с Кандинским на прием к Морану, который лечил золотыми и серебряными иглами. Серебряные он применял, насколько я помню, в случае ревматизма и подобных болезней. Кандинский лечился золотыми иглами. Успех не заставил себя долго ждать, после первого же визита к врачу он смог нормально заснуть.

У меня Моран обнаружил печеночную недостаточность. Когда он вколол мне иголки с обеих сторон коленной чашечки и в сустав руки, я не почувствовала никакой боли. «Эту неделю можете есть все что хотите, даже то, что обычно не переносите». Я сразу подумала о сыре, шоколаде и красном вине. «Через восемь дней позвоните мне и сообщите, как вы себя чувствуете».

Мое лечение тоже оказалось успешным. Стоило лишь возникнуть легкой мигрени, я сразу шла к Сулье де Морану. Он проводил акупунктуру в тех же местах, что и в первый раз. «Теперь вы навсегда излечились от своих мигреней», – уверил он меня и не ошибся. С тех пор я всегда верила в акупунктуру.

Сулье де Моран помогал еще и Арпу, и Кокто. Но вскоре его не стало. К счастью, нашелся другой человек – китаец, живший в Париже. Он и сейчас время от времени навещает меня, практикуя тот же успешный метод целительства.

Вскоре после того как мы попросили Рупфа о посредничестве, он сообщил, что Клее слишком слаб для поездки в Париж и его состояние быстро ухудшается. Поскольку Сулье де Моран был известен и в Швейцарии, Кандинский наседал на Рупфа: «Я подумал, может быть, Вы могли бы поговорить с врачом Клее и спросить его мнение. Он мог бы, со своей стороны, написать Сулье де Морану и все объяснить. Если он сочтет, что стоит попытаться, может быть, пригласить его в Берн…»

Старания были напрасны. В декабре из Берна приходили только печальные новости. Кандинский был подавлен. «Думаем о наших друзьях и не знаем, для кого этот неизбежный конец будет страшнее – для него или его жены»{216}, – писал он Рупфу.

Кандинский предпринял последнюю попытку. Он позвонил Сулье де Морану и попытался еще раз уговорить его помочь Клее, но в конце концов вынужден был признать, что уже слишком поздно. «Он отнял у меня и эту надежду, сказав только: „aucune chance“[17]17
  шансов нет (франц.) (Прим. ред.)


[Закрыть]
. Я спросил его, не согласится ли он поехать в Берн, чтобы все-таки попытаться. Он ответил, что в данном случае совершенно бессилен и нет такого средства, которое могло бы помочь». Кандинский надеялся, что приступы удушья, которыми страдал Клее, облегчит так называемая «маска Куна». Один берлинский врач прописал ему самому такую кислородную маску, когда после тяжелого гриппа в 1933 году у него было затруднено дыхание. Кандинский посоветовал Клее достать такую маску. Не знаю, последовал ли тот его совету.

В 1937 году в Берне проходила большая выставка Кандинского, и мы приехали на ее открытие. Вид Клее довел меня до слез. Он настоял на том, чтобы прийти в Кунстхалле, невзирая на удручающее состояние, и директор Кунстхалле организовал все так, чтобы он смог посмотреть выставку в день, когда не было публики. Клее был уже настолько слаб, что еле шел сквозь залы, опираясь на руку жены, а картины рассматривал сидя. Но картины Кандинского придали ему столько сил, что он самостоятельно продолжил осмотр.

Через пару дней, когда мы прощались, я сказала, едва сдерживая слезы: «Надеюсь скоро увидеть вас в Париже». – «Этого уже не будет», – ответил Клее. Он чувствовал, что конец близок.

Мы знали, что Клее осталось недолго, но болезнь тянулась еще три мучительных года, и известие о его смерти застало нас врасплох. Страшная телеграмма пришла в Котре 29 июня 1940 года. Пауль Клее умер от остановки сердца утром в половине восьмого в Муральто, недалеко от Локарно, в больнице Сант-Аньезе, где лежал с восьмого июня.

Клее был потрясающей личностью. Он производил очень скромное впечатление, потому что всегда оставался незаметным, хотя на самом деле не был робким. Мы ценили в нем внимательного и терпеливого слушателя, он был необычайно щедрый и отзывчивый человек.

Всякий раз, когда случался повод, на Рождество и День рождения Кандинского Клее дарил своему другу акварель, картину или гравюру. У меня до сих пор хранится его акварель, сделанная во время поездки в Тунис, я сама выбрала ее по настоятельной просьбе автора. Я люблю все его работы этого периода. Разумеется, Кандинский не оставался в долгу и дарил Клее свои работы. Думаю, что картина – самый дорогой и личный подарок художника художнику.

После смерти Клее в жизни Кандинского образовалась невосполнимая пустота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю