Текст книги "Княгиня Екатерина Дашкова"
Автор книги: Нина Молева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
– Тоже мне немилость! Да Бог с ней, с Прасковьей. Сам толковал, что без супруга, она со счетов долой. Лучше скажи, что с Лизаветой делать будем? Обрыдла мне вертихвостка треклятая, так обрыдла! Живет припеваючи, штат в пятьдесят персон, Анна Федоровна сказывала, завела. На Иоганна Ернестыча, никак, глаз положила. Как хочешь, граф, по мне, давно о раскрасавице монастырские стены плачут. Нечего ей, змее подколодной, при дворе моем делать. Да ты чего глаза-то утупил, Андрей Иваныч? Пусть сгинет под клобуком на веки вечные!
– Ваше императорское величество, лицо, нарушающее ваш бесценный покой и благоденствие, само собой разумеется, достойно тягчайшего наказания. Вот только спасут ли стены монастырские от всяческих осложнений.
– Опять заступаться? Опять, как Бирон, отродье проклятое спасать? Да что она, на вас порчу, что ли, навела? Чем приворожила, последний разум отняла? В каком таком танце завертела?
– Нет-нет, ваше величество, ни о каком заступничестве не может быть и речи. Как можно! Все дело в дипломатическом расчете – для России и для вашего процветающего двора. Умоляю разрешить представить все существующие по этому поводу соображения – их немало, и они совсем не просты.
– Да самодержица я или нет? Императрица всероссийская или по-прежнему герцогиня Курляндская, всеми «Кондициями» повязанная, что одного моего слова заместо всех ваших умствований мало? Сказано – в монастырь!
– Ваше императорское величество, всемилостивейшая монархиня, у вас не было оснований усумниться в рабской моей преданности. Мои соображения имеют в виду только вашу пользу и будущее российского престола. Неужто вы согласитесь, чтобы к цесаревне ушел державный скипетр?
– Вот те раз. Ты же сам не хочешь пострига цесаревны!
– Не вижу в нем смысла для интересов вашей державы.
– Ты меня вконец запутал, граф. Изволь немедля оправдаться.
…Бедность. Господи, да она всю жизнь заела! Измайловский вроде дворец. Бок о бок зверинец с диковинными зверями – вон олень какой рогатый голову через загородку тянет. Ружья под рукой нет – подстрелить бы. Кабаны ревут. Тетерева на тока собираются. Собор какой Покровский – кремлевским под стать. Стены с башнями – Коломенскому не уступят. А глаз все примечает. Как есть все. Вместо стекол в половине окошек слюда темнеет. Пол в покоях почернел, щелястый. Сукна на лавках пообтрепались, износились. В руках расползаются. Покоя особого, хоть для опочивальни, не сыщешь: все покои в ряд, через все проходить надобно. Танцы когда бывали, так хороводом по всему дому и ходили. Для настоящего политесу – слезы одни.
Разве забудешь: с сестрами-царевнами вместе на полу ночевать приходилось. С девками рядом. Кровать у одной матушки царицы. Да и то, слава одна, что кровать. Балдахин обветшал. Полог невесть на чем держится. От старости весь слинял. Ужинов матушка не ставила – откуда провизию брать? Камер-юнкеры голштинские, бывалоча, потанцуют, иной раз представление посмотрят и давай Бог ноги туда, где столы побогаче да бутылок побольше. А приезжали через силу – дядюшка, государь Петр Алексеевич, приказывал. Тоже театр Катерины свет Иоанновны – позор один. Кучеров да конюхов вместо артистов брала. Девок дворовых обряжала. Париков актерам нет – с гостей на время сымала, не чинилась. Паникадило раз на вечер зажигали: прогорят свечи – представление задержится, сиди в темноте.
Такого небось Лизавета Петровна не знавала. Под боком у батюшки да матушки то в Зимнем, то в Летнем, то в Сарском, то в Лефортовском дворцах. Чуть не день наряды новые: родителям не жалко. Туфелек пару, а то и две за ночь стаптывала – больно плясать горазда, с любым кавалером пойдет, не откажет. А если иначе все? Если на бал никто и не оставляет? Если одно платье десять раз перешивать надо, чтоб в одном и том же людям глаз не мозолить? Если туфельки до десяти раз чинить, пока не изорвутся совсем?..
– Начать с того, ваше императорское величество, что у цесаревны нет никаких средств.
– Как это нет?
– Очень просто. Пресветлой памяти государыня Екатерина Алексеевна завещала младшей дочери мызу под Петербургом и двор с домом в Александровой слободе. Мыза – одни кочки да болото, доходу никакого. Дом слободской – деревянный, низ каменный. Ветхий. Жить, от беды, можно, людей принять или продать – никак. За нищей цесаревной никто не пойдет, в чудеса не поверит.
– А свита где же?
– Кто в доме, кто в людских избах, кому и вовсе фатеру снимать в слободе надо. Как Роману Воронцову. Он хоть и не свитский, все обок держится. Да свиты по-настоящему нет – одна прислуга. Кузнец, кучер, поломойка, портомои, при столе да при кухне люди, кормилица…
– Хватит. Знаю, всех сосчитал. Ты мне свитских назови.
– Тут, ваше императорское величество, дело совсем плохо. Фрейлины – все двоюродные сестры цесаревны, три Гендриковых, одна Скавронская. Не столько служат, сколько обузой висят, просьбами о вспомоществовании докучают.
– Хороша семейка. А братцы двоюродные?
– Их в штате нет. Кто же станет рисковать будущим сыновей, оставляя их при цесаревне! Другое дело фрейлины-бесприданницы. Всегда надежда есть, что кто-нибудь из мелкопоместных ради титула высокого и позарится, за себя возьмет. Камер-юнкеры – это Петр Шувалов и Михаил Воронцов.
– Шубина не считаешь, граф? В первых ведь персонах при дворе голодраном ходил.
– Стоит ли о нем вспоминать после вашего мудрого решения, ваше императорское величество. Ему и дня не следовало оставаться возле цесаревны. Тут из амурной истории могло в одночасье бунтовское дело сладиться.
– Видишь! О том и толк. Лизавета свет Петровна совсем из-за поручика своего страх и стыд забыла. Мало что двоих от него родила, на шаг от себя не отпускала. В опочивальню при всем честном народе вместе шествовали. Потому и велела голодранца в Сибирь сослать безвестно. Без имени да фамилии кто когда его разыщет.
– Да никто и искать не будет.
– Не скажи. Как Шубина забрали, цесаревна-то наша дней десять в беспамятстве валялась. Жалела очень. Оклемалась – в ноги мне кинулась. Ото всего, мол, отрекусь, верни Алексея Яковлича. Ровно не в себе была. Сказывали, заговаривалась даже.
– Думаю, это особенность ее натуры, а не признак силы чувств. Когда покойный государь Петр Алексеевич Младший амурам цесаревны с Александром Бутурлиным конец положить решил, Елизавета Петровна тоже несколько дней в себя прийти не могла. За Бутурлиным в южные степи мчаться собиралась. Она способна чрезмерно увлекаться, и эта страсть обречет на гибель все ее замыслы. Полагаю, любое замужество ее устроило бы больше, чем долгий и тернистый путь к власти, которой она и не способна пользоваться.
– А монастырь здесь при чем?
– Цесаревна всегда была ценимой иностранными претендентами партией. Исчезновение ее за монастырскими стенами наложит нежелательную тень на справедливое и светлое правление императрицы Анны. Осмелюсь напомнить, ваше величество, еще в семьсот двадцать первом году начались переговоры с принцем Шартрским на условии получения им французской короны. Принц скончался в декабре семьсот двадцать третьего, и тут же встал вопрос о браке цесаревны с самим Людовиком Пятнадцатым, благо предназначавшаяся ему невеста – инфанта испанская – была выслана из Франции.
– Ничего не скажешь, дядюшка Петр Алексеевич о дочке пекся, не то что о племяннице: спихнул с рук, и ладно.
– Но, ваше величество, Курляндия в то время имела слишком большое значение для России. К тому же вы в конце концов счастливо и справедливо заняли отеческий престол, а Елизавета Петровна остается всего лишь полунищей принцессой при вашем дворе.
– Вот-вот, и вообще все это при государе дядюшке было.
– Но вспомните, ваше императорское величество, государыня Екатерина Алексеевна пыталась возобновить переговоры с Людовиком Пятнадцатым, однако французский король предпочел дочь принца Валлийского, а когда расстроился и этот союз, – брак с Марией Лещинской. Россия обращалась даже к герцогу Бургундскому, но тот был заинтересован лишь в немецких принцессах.
– Кстати, не твоя ли это была затея, Остерман, цесаревну за ее же племянничка просватать? Расстарался ты тогда, Андрей Иваныч, ой как расстарался.
– Ваше величество!
– То-то и оно, решил деток государя Петра Алексеевича старших да младших одним узлом завязать, чтобы дочкам Иоанна Алексеевича и надежды на престол не осталось. О нас-то, старших, законных, и вспомнить не соизволил? Плохи мы для тебя тогда были!
– Я готов бесконечно виниться перед вашим величеством, но не перед собственной совестью: ведь это лишь внешняя сторона вопроса.
– Да ты что мелешь, Остерман? Нас от престола отрешить – внешняя? Совесть твоя, значит, в порядке? Вон она какова правда-то Остерманова!
– Моя правда, ваше величество, проста и очевидна: цесаревна никогда бы не дала согласия на подобный брак.
– Не тебе судить, Остерман! Короны ради не с такими под венец идут. А из мальчишки, глядишь, и муж бы хороший получился.
– Ваше величество, цесаревна могла из-за Бутурлина сбежать в Александрову слободу и перестать приезжать в Москву, донельзя обозлив императора.
– Еще как сбежала. О родне своей собственной забыла. На отпевание дядюшки родного, Карла Скавронского, не явилась.
– О том и речь. Чем плохи были тогдашние соискатели ее руки? Хотя бы герцог Мориц Саксонский?
– Герцог за меня свататься хотел. За нее – с досады.
– Да, конечно, но ведь цесаревна отвергла его опять-таки ради Бутурлина. И теперь Елизавета Петровна ни на кого не согласится. Сожаления о поручике Шубине давно уступили место интересу к певчему Алексею Разумовскому. Если она будет тешиться тихой семейной жизнью, на ваш двор не ляжет никакого подозрения в деспотизме, а это крайне важно хотя бы в связи с выборами польского короля.
– Если ради Польши… Тебе виднее. Только пусть при дворе нос свой пореже кажет, а лучше в Александровой слободе сидит, благо там, в случае чего, и монастырь под боком.
– Ваше величество, ведь вы с тем и направили к ее двору Разумовского: глупостей не наделает, в случае чего предупредит.
Франция. Париж. Дом кардинала Флёри.
– Монсеньор, депеша от маркиза де Босси.
– Перемены в Москве?
– Императрица устраивает фаворита и его многочисленную курляндскую родню, что вызывает серьезное недовольство при дворе.
– Анна должна была это принимать во внимание. Ее непреклонность с Бироном поистине удивительна, тем более что прочность положения новой монархини достаточно сомнительна.
– Может быть, дело в материнских чувствах?
– Материнских? В отношении кого?
– Сына императрицы от фаворита. Мальчик появился в канун избрания Анны, и многодетная семья фаворита послужила ему лучшим убежищем.
– Супруга фаворита дала свое согласие?
– У нее не было выбора. Теперь императрица Анна проводит первую половину дня, играя с детьми фаворита, и среди них – с собственным сыном. Они даже вместе садятся за стол и вместе обедают: императрица, фаворит с супругой и все дети.
– Не слишком нравственное решение. Но что пишет де Босси?
– Что поведение императрицы и фаворита все больше раздражает дворянство. Курляндцы не пользуются симпатиями русских и почти не завязывают родственных связей с ними. Среди придворных все чаще звучит имя Елизаветы.
– Таково мнение де Босси? Но он слишком недолго в России.
– Лестока, монсеньор. Лестока, который вхож едва ли не во все дома благодаря своему положению лейб-медика. Маркиз уверен, что это идеальная креатура. Он услужлив, приветлив, остроумен и даже иногда добивается улучшения здоровья своих пациентов.
– По милости Божьей, надо полагать.
– Да, его лекарские способности вызывают немало сомнений, зато воспитанность и хорошие манеры устраивают всех – от умирающих до воображающих себя больными.
– Насколько же серьезен возрождающийся интерес к Елизавете?
– Лесток говорит о нем как о почве для будущего дворцового переворота. Единственное серьезное препятствие – нынешний фаворит.
– Любой фаворит может только мечтать о подобной перемене судьбы своей покровительницы.
– Но не Алексей Разумовский. Это один из очень удачных дипломатических ходов графа Остермана.
– Того, который занимается внешней политикой России?
– Да, именно графа Андрея Остермана. По его подсказке императрица Анна из числа привезенных для придворного хора с юга певчих одного, а именно Разумовского, уступила в виде подарка цесаревне. Расчет оказался точным. Лишившаяся своего последнего аманта, поручика Шубина, отрезанная от придворного общества, Елизавета не могла не обратить внимания на красавца певца. Но Разумовскому предварительно и объяснили открывающиеся перед ним возможности, и предупредили о крайней осмотрительности в поступках. Любое подозрение императрицы лишит его места и тех крох, которые ему стали перепадать. Вчерашний пастух из большого полуголодного семейства не мог не прислушаться к совету. Или приказу.
– И оказался своего рода соглядатаем при цесаревне. Неглупо, очень неглупо. А Елизавета не догадывается о его, скажем так, сложном положении?
– Может быть, и не догадывалась, если бы не ее доверенный, камер-юнкер Михаил Воронцов. Лесток уверяет, что у камер-юнкера хватает ума не настраивать цесаревну против фаворита, зато он достаточно тонко дает ей возможность самой разобраться в том, что Елизавета в минуты досады называет трусостью, хотя в действительности скрывает в себе предательство. Так или иначе, но она перестала приглашать фаворита для участия в конфиденциальных совещаниях. Каждый раз под иным предлогом.
– Кажется, я все серьезней начинаю относиться к этой русской принцессе.
– Она дочь своего отца, монсеньор, в гораздо большей степени, чем предполагают окружающие. И в чем-то даже превосходит его, старательно маскируя очевидное родственное сходство. Для всех она хочет оставаться легкомысленной бабочкой, летящей к одним удовольствиям.
– Чему Лесток так настойчиво призывает не верить.
– Он же, в конце концов, врач, монсеньор, и знаток анатомии.
– На этот раз не столько физической, сколько душевной, хотите вы сказать?
* * *
Вот оно – Елизаветино царство. Печь трещит. Июнь на исходе, а все тепла нет. Небо над слободой серое. То высоко подымется, холодом знойким прохватит. То на крыши туманом осядет – не продохнешь. Под ногами глина чавкает. Сыро. Душно. Ели лапами до земли обвисли. Цветов на лугах и в помине нет. Одна куриная слепота на тропках золотится.
Грязь на всю Торговую площадь разлилась. Мужик с телегой мается: лошадь совсем из сил выбилась. Бабы с коробьями на коромыслах, никак, в монастырь собрались. Петух на соседском тыне прокукарекать хотел, да от дождя отяжелел – свалился…
– Цесаревна матушка, чтой-то с тобой, голубонька, приключилось? Час битый у окошка стоишь, словечка не вымолвишь? Недужится, не дай Господь, аль как?
– Откуда прознала, Маврушка? – не было тебя тут.
– Роман Ларионыч от навеса глядел, мне сказал. Оба с Михайлой опечалились, меня позвали.
– За любовь да заботу спасибо. Только сказать-то мне нечего. Тоска на сердце пала – от дождя, видать. Который день окошки сечет. Света белого не разглядишь.
– От дождя. Эка невидаль: сильней посечет – быстрей пройдет. Оглянуться не успеешь, солнышко выглянет. Тебе-то что за печаль – непогода: из дому не выходить, в путь не пускаться.
– Твоя правда: ни пути, ни дороги, одни утки в луже, как мы с тобой в слободе. Неужто вся жизнь так и пройдет?
…От ветра ставень застучал. Листьями в окошко ударило. Дождь без роздыху. Сада при доме нету. Не разводила. Думала дворец построить. Тогда уж и с садом. Петруша Трезин – отличный архитект, батюшкин крестник, все бы в лучшем виде придумал.
Всего три года с матушкиной кончины прошло, а вон как все повернулось. Что строить – жить не на что. Копейки, копейки… Спасибо Маврушка Шепелева все заботы на себя приняла. Простыни считает. Скатерти вычинивать велит. Часами с Романом Воронцовым шепчутся, Бог весть как изворачиваются. Роман Ларионыч всему голова. И с бабами столкуется, и застолья не испортит, и деньгами, когда невмоготу, выручит. Кабы не они, подумать страшно…
– Наконец-то о деле задумалась! Наконец-то вокруг огляделась. Дочь императорская, цесаревна российская, великому Петру единая наследница – и в слободе, Богом забытой, молодость коротает. Над лужей вонючей. Тут уж ничего не скажешь: как не возмутиться, как сердцем не растревожиться!
– Опять за свое, Мавра Егоровна. Отпусти душу на покаяние. Не хочу о престоле думать, сердце зазря крушить.
– Это как же зря-то? Почему зря? От людей укрыться порешила, Елизавета Петровна? Нетути, матушка, нетути. Не судьба для цесаревны. В порфире родилась, за порфиру и стой – предопределение тебе такое. На простых людей не гляди – неровня ты им.
– Ничего от жизни не хочу, только самую малость; мир да любовь.
– Ишь ты, какая малость! Запамятовала, матушка, как сердцем к Бутурлину, к Александру нашему Борисычу, повернулась, думать о нем начала. Велик ли грех? Так ведь племянничек с любимцами своими, как свора собачья оголтелая, накинулись: Борисыча побоку, за тобой догляд вдвойне.
– Так и не в царских семьях случается: не показался царю.
– Не показался. Околесную, прости Господи, Елизавета Петровна, несешь. Известно, под венец с ним не идти. Так – сердцем погреться. Ан нельзя: вдруг заговор какой. Судьба у тебя высокая.
– Да уж, высокая. Выше некуда. Ну, Бутурлин знатный, образованный. У батюшки любимым денщиком был. Морскую академию кончил. В моем штате камергером был, а чего на Алексея Яковлевича накинулись? Кажись, радоваться бы им, что такой цесаревне подвернулся. Чин – самый малый. Имения, почитай, никакого. Только собой пригож, Бутурлину не уступит. От зависти одной бабьей Анна Иоанновна в Сибирь его заслала. Господи, сколько времени прошло, все едино так к сердцу и подкатывает: где он, мил сердешный друг, каково-то ему в сибирских вертепах?
– А и на черта бы смахивал, императрице все равно. В армии Шубина и при малых его чинах любили, значит, через него усмотрели ход от тебя к солдатам. Сама не хуже моего знаешь. Зря толкуем: ушей стенам и здесь не занимать.
– За цесаревну свою, болезный, поплатился. Не знал, голубчик, что как на охоте встрелись, в чистом поле, бежать бы ему, бежать без оглядки.
– От судьбы не убежишь, матушка. Зато будет бедолаге что вспомнить. Кому еще счастье такое выпадет, честь такая – сердце цесаревнино сокрушить.
– Не умолила я за него царицы, видно, слов доходчивых для государыни не нашла.
– А ведь и искать не должна бы, голубонька. Какие тут слова, какие разговоры, когда сама царствуешь, сама на родительском престоле сидишь. Кого захотела, того полюбила. Кого разлюбила, того и с глаз долой. Да и награждай милого по сердцу – не по карману тощему. В почете и уважении не лучше ли, чем обиды со слезами солеными пополам глотать. Берись, матушка, за ум. Один случай проглядела, проплясала, другого не пропусти. Коли не подворачивается, сама придумай. За нами, слугами твоими верными, дело не станет. Каких денег для начала потребуется, Роман Ларионыч сыщет. Сам говорил, тебе намекнуть велел.
…К вечерне заблаговестили. Колокол тренькает малый. Жалобно. Глухо. Не иначе – с трещиной. У Распятской церкви, что в монастыре. Собраться туда, что ли? Страшно. Куда как страшно. В траве ступеньки копаные, под землю. Спускаться – плечами о стенки трешься. Внизу – пещерка малая. Два камня бок о бок. Ровных. Могильных. Государыни царевны Марфа да Федосья Алексеевны. Тетки родные. Батюшка их заточил. У Распятской церкви, в кирпичном чулане. Два оконца в лопухах над землей. Порог с травой вровень.
Поначалу, сказывали, царевны вещи привезли. Из кремлевских теремов. Да ставить негде. Одним креслом на двоих обходиться пришлось да парой лавок. Все годы у стола на них просидели. И пролежали – постелей иных не было. После смерти в яму для бродяг обеих кинули. Не отпели даже. Или отпели. С бродягами разом. Тетушка Марья Алексеевна у батюшки в ногах великую милость выпросила – сестер из ямы достать да отдельно положить. Так и лежат. Нет, только не туда! Не в монастырь!
– Знаешь, Маврушка, стихи я новые сложила.
– Вот и славно, ясынька ты наша. Развеялась грусть-тоска-то?
– Не так развеялась, как сердце запросило. Позови Воронцовых – почитаю вам. Начать начала, а конца пока не сыскала. Не подскажете ли?
Сия удивлейна ныне учинилась,
Что любовь сама во глупость вселилась, тебя уязвила.
Мыслила тую болей в ум вселити,
А ан, стала тая еще глупее быти.
Ревность пресильна в ней пребывает, и себя мертвит,
И сама не знает, кто ее умерщвляет!
На то уповает, что сама не знает, в безумстве бывает…
– Не обессудь, матушка цесаревна, дозволь тогда и мне свое сочинение почтеннейшему собранию представить – пиесу про принцессу Лавру. Коли по вкусу придется, так и разыграть можно.
– Когда успела, Маврушка?
– Время не ждет, государыня цесаревна, время.
Франция. Париж. Дом кардинала Флёри. Кардинал и его секретарь.
– Эта новость вряд ли вас порадует, монсеньор.
– Ты о чем, Лепелетье?
– Лесток не решился подарить перстень Михаилу Воронцову.
– Нашел подарок слишком дорогим или дешевым?
– Ни то ни другое. В дружеской беседе он попытался узнать отношение камер-юнкера к самой идее подарка. Испуг Воронцова оказался так велик и очевиден, что Лестоку оставалось все превратить в шутку.
– Этот лейб-медик прирожденный дипломат. Но где же перстень?
– Он остался у маркиза де Босси. Маркиз хочет повторить попытку в более благоприятный момент. К тому же старший брат Воронцова очень падок на деньги. Если найдется предлог подарить перстень ему, отказа не будет, а братья очень между собой дружны.
– Но не испортит ли дела Воронцов-старший своей жадностью? Алчность – мать множества пороков, и прежде всего предательства.
– Вы, безусловно, правы, монсеньор, но Лесток уверяет, что со времен Петра Великого чиновники в Российском государстве привыкли к подаркам, и притом очень дорогим. Без них делопроизводство просто не происходит. Это своеобразный апробированный монархом налог.
– Кстати, не за этот ли узаконенный, по вашим словам, порок поплатился сам Лесток?
– Нет, монсеньор, причина его высылки на Волгу, в Казань, была иной. Он соблазнил дочь одного из дворцовых служителей и навлек на себя гнев императора.
– Он легкомыслен или сластолюбив?
– Трудно судить издалека. Но, надо думать, ссылка излечила его от обоих пороков. Лестока можно понять: он меньше всего ожидал, что император Петр, имевший при дворе одновременно добрый десяток любовниц, выступит столь строгим судьей.
– Вы забываете, Лепелетье, истину древних: что дозволено Зевсу, то не дозволено быку.
* * *
Арсенал так и чернеет оконными проемами: достраивать тошно. А Анненгоф уже стоит. Велико ли время полгода, да все у Растреллия вышло. Парадных зал больше дюжины. Для камергера – еще восемь: Бирону удобно должно быть. Тронный зал – загляденье. Хоры – для публики. Две изразцовые печи до потолка. На постаментах точеных – статуи позолоченные и посеребренные. Паникадил золоченых без малого две дюжины. На весь потолок плафон живописный. Стены холстом обиты. Под штукатурку. А кругом все резное – латуни да меди не наберешься. И спальней не налюбуешься. Снова плафон живописный. Панели ореховые. Над дверями и камином фрукты резные золоченые гирляндами гнутся. В зеркала посмотришь – глазам не поверишь…
– Кого ведешь, Анна Федоровна? Не видишь, куафюра не уложена. Одеваться давно пора.
– Моя государыня, граф Остерман по неотложному делу.
– Уж прямо и неотложному. Что у тебя там, граф? Какой такой спех? Не обессудь, куафёр дела своего бросить не может.
– Если разрешите, ваше императорское величество, я подожду.
– Ишь ты. Мусью, позже кончишь. Пудермантеля не сымай – в нем останусь. Ступай живо. Слушаю, граф, твою новость.
– Ваше императорское величество, цесаревна Елизавета Петровна представления дает. В Покровском устраивала, в Александровой слободе, того гляди до Петербурга доберется.
– Театр, что ли?
– Представление под титлом «Восшествие на престол Российской принцессы Лавры». Актеров человек тридцать. Певчие. Танцовщики. Сама цесаревна на сцену выходит.
– Это какой же такой Лавры? И на наш престол? Толком говори.
– Впрямую не сказано, а выразуметь нетрудно.
– Неужто про цесаревну?
– Про нее и есть. Вот и слова из сей пиесы у меня выписаны: «Ни желание, ни помышление, но Бог, владеяй всеми, той возведя тя на престол Российской державы; тем охраняема, тем управляема, тем и покрываема буди навеки…»
– Божиим, значит, произволением…
– Можно и иначе помыслить: Господней воле помогать надо.
– Откуда прознал? Почему Ушаков не знает?
– У регента цесаревича Ивана Петрова случайно нашли – с собой нес. На рогатке его задержали. В Тайной канцелярии обо всем рассказал. И что сам на представлении бывал, и что братья Воронцовы всем верховодили, денег не жалели.
– Они и сочинили, проклятые?
– Трудно поверить, но сочинительница – девица Мавра Шепелева, прислужница цесаревны. Регент показал, что она и стихи слагать умеет.
– Девку в ссылку! Ишь чего удумали… Ишь на что замахнулись – престол им подавай. И с цесаревной, знала ведь, ни к чему твои потачки не приведут. Теперича изволь расхлебывай. О женихах да амантах думать перестала, о престоле российском возмечтала.
– Боясь вызвать ваш гнев, ваше величество, на этот раз я предложил бы снова осторожное решение. Озлобить людей просто, напугать – куда надежней. Главное – другим пример и острастка.
– Что ж, по-твоему, злоба и страх вместе не живут?
– Настоящая злоба с настоящим страхом, полагаю, никогда. Регент о допросе в Тайной канцелярии и так при Лаврином дворе разнесет, не утерпит. Воронцовых можно и отдельно вызвать. А девица Шепелева – на такую креатуру и внимания обращать не стоит.
– Опять за свое: не стоит да не стоит. Там смолчи, там лишнего не скажи, а они вон какую волю берут.
– Ваше величество, я лишь следую рекомендациям знаменитых медиков: нельзя болезнь загонять вовнутрь. На вид человек здоров, внутри же совсем плох. Врачу же надо доискиваться скрытой причины.
– Ну и что еще придумал, Андрей Иваныч, какую новую петельку затянуть собрался? Братец-то твой, Фридрих Иваныч, как нас с сестрицами политесу обучал, о твоей ловкости толковать любил. По первой, мол, пороше пройдет, следа не оставит.
– Фридрих по братней привязанности преувеличивал мои способности.
– Какая у вас, Остерманов, привязанность! Да и куда ему до тебя.
– Благодарю вас, ваше императорское величество, за столь лестную оценку моих скромных способностей. И если вы преклоните слух к моим недостойным рассуждениям, девицу Шепелеву нет резона убирать от цесаревны. Об этой девице мы уже оповещены, глаз с нее не спустим. Кто же поступит на ее место, неизвестно. Лучше своего человека рядом с ней поставить.
– Да как ты цесаревну убедишь твоего человека на службу принять, в доме держать?
– Но цесаревна недавно поймала своего управляющего на воровстве. Воровал плут нещадно, за что и отослан в Тайную канцелярию. Для сыска. Вот этого управляющего и надобно выпустить. На старое место волей царской вернуть. Плут вам верой и правдой служить будет – от страху. Тут и цесаревне острастка, и управляющему воля: кого куда захочет, туда и наймет. Беспременно плут обнаглеет. Такие баталии пойдут, что за простой портомоей или сенной девкой никто и смотреть не станет. Тут вашему императорскому величеству свое гневное слово сказать не грех: не вправе цесаревна судьбой служащих распоряжаться. На все у нас одна императорская воля.
– Опять убедил, Андрей Иваныч. Ино быть по сему.
…В воронцовских палатах частенько ночами свет не гаснет. Не спится Лариону Гаврилычу. Вот и праздники прошли, вроде опала обошла их род стороной, а радости нет как нет. На Красной площади театр какой вырос: шапка валится на крышу взглянуть. Внутри каких только чудес нет. Машины все стихии представляют: что воду, что огонь, что ветер. Актеров и под небеса подымают, и в преисподнюю спускают. Музыкантов разом не менее полсотни играет. Ни на какие свои забавы Анна Иоанновна денег не пожалела. Капельмейстера и сочинителя музыки вместе с певцами из Италии выписала.
А Анненгоф из Кремля в Лефортово перенести велела. Не показался государыне Кремль. Может, и верно. На Кокуе веселее – народу больше расселилось. Там и празднества, там и штучные огни.
Надо же слово какое – штучные! Ненастоящие, значит. Как и правление все. Нет веры государыне, что о добре народном думает. Кругом слухи ползут, будто государство промеж курляндцев своих любезных делит, а богатства царские все в Курляндию вывозит. Будто в деньгах обман – стали серебряные рублевики весом полегше, чем в былые времена.
С податями тоже. Государыня Екатерина Алексеевна с государем Петром Алексеевичем Младшим все долги народу отложили, требовать не стали. Новая императрица все припомнила, каждое лыко в строку прибрала. Может, и не сама. Может, старые бояре надоумили, пусть не курляндцы даже. Так ведь не вступилась, слова своего защитного не сказала. Не смилостивилась.
К народу выходить и в мыслях не держит. В соборе на людей волком глядит. Оно и верно говорят: престрашного взору царица, не к ночи будь помянута. Родные у нее, как по заказу, мрут. Поди, того и хочет, чтобы с Бироном сам-друг во дворце остаться. О Господи! За сыновей страшно. Сам седьмой десяток разменял, а еще ни одного не женил. Роману вон под сорок. Да он продешевить, боится – себе цену знает, чудо-царевны на мешках золотых дожидается. Может, и дождется.