Текст книги "Избранные произведения в двух томах: том I"
Автор книги: Нина Артюхова
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
I
Мама учила дочку:
– Скажи: лампа.
– Вампа!
– Да не вампа, а лампа – л, л! Лампа!
– Лямпа!
Папа смеялся:
– Оставь, зачем ты ее учишь? Мне очень нравится, как она выговаривает «л». Она будет хорошо говорить по-английски, у нее вместо «л» получается «w».
Но мама не считала, что это хорошо, и продолжала настаивать:
– Скажи: лом! Ллом!
– Ввом!
Зато букву «р» девочка научилась говорить очень рано.
– Скажи: рама! – просил папа.
– Ррама!
– Скажи: аэродром!
– Ррадром!
– Скажи: чайник.
Это была ловушка.
– Чрряйник! – старательно рычала дочка.
Папа смеялся, подхватывал ее на руки и целовал так, как будто хотел задушить ее.
Потом вдруг делался очень серьезным, ставил дочку перед собой и говорил деловым тоном:
– Так-с. Необходимо выяснить, на кого она похожа.
Дочка упиралась локтями о его колени и поднимала маленькое лицо.
– В общем и целом – ни на кого, – решал папа, – но если разобрать по деталям… фамильное сходство все-таки есть. Чей лоб? – Он трогал пальцем лоб и сам отвечал: – Мамин. Чей нос? Папин. Чей рот? Мамин. Чей подбородок?
– Папин, с ямочкой, – говорила мама.
– Чьи щеки? – продолжал папа. – Мамины. Чьи уши? Мамины. Чьи глаза?..
– Папины, – отвечала мама.
– Не совсем папины, потому что ресницы мамины, темные. И брови тоже мамины. Чьи волосы? Промежуточные, но ближе к папиным… Она не будет у нас рыжая, как ты думаешь?
– Ну почему же? Да и в кого?
– У меня сестра рыжая. Впрочем, очень интересная женщина. Если эта девушка будет на нее похожа… Нет, уж пускай лучше на маму. Мама у нас тоже… ничего себе! Чья дочка?
На этот вопрос отвечала дочка:
– Папина и мамина!
– Ну, то-то! – говорил папа. – Так-с. Теперь займемся высшим пилотажем. Крылья… фюзеляж? В порядке?
Он клал девочку на диван, животиком вниз, она раздвигала руки как можно шире. Папа делал вращательное движение около головы, это означало, что пропеллер начинает вертеться.
– Рев мотора! – строго говорил папа.
– Ррр! – старалась дочка.
– Контакт!
– Есть катак!.. Ат вин-та!
Папа отдергивал руку, аэроплан начинал медленно двигаться вдоль дивана. У самого края папа говорил:
– Оторвались от земли… Делаем круг над маминым креслом… Покачали крыльями… Небольшой виражик… Набираем высоту… Мертвая петля… Иммельман… Бочка!
– Что ты с ней делаешь, Всеволод! Ты ее уронишь!
Но мама отлично знала, что уронить папа не может.
Поэтому полет продолжался.
– Крутой вираж… Переходим в штопор, выходим из штопора… Бреющий полет над столом… Набираем высоту… Приготовиться к пикированию!.. Рев мотора!
Самолет с восторженным визгом пикировал маме на колени. Мама смеялась и затыкала уши.
– Ну, будет вам дурачиться! Оба как маленькие!
И опять все отлично понимали, что мама говорит несерьезно. Мама очень любила, когда папа дурачился. А дурачился папа, только когда они оставались втроем: при посторонних папа был совсем смирный, неразговорчивый и даже застенчивый.
Когда папа надевал комбинезон и шлем, он казался широким и неуклюжим, становился похожим на летчиков, нарисованных в книгах и на плакатах.
И лицо у него было смелое и твердое, как у летчика на плакате.
Мамино лицо каждый раз становилось грустным и озабоченным.
Когда папа улетал надолго, мама и дочка ездили провожать его на аэродром. Это было очень интересно, там было много огромных самолетов. Зато было скучно возвращаться домой без папы. Гораздо веселее встречать. Так приятно услышать за дверью знакомые торопливые шаги, увидеть папино лицо, оживленное, нетерпеливое и тревожное.
Иногда, когда папа успевал вовремя послать телеграмму, маленькое семейство выезжало встречать его на аэродром.
Один раз папа уехал так надолго, так соскучился, так надоело ему молчать, быть смирным и стесняться при посторонних, что он не мог дождаться, пока приедет домой, и начал дурачиться прямо на аэродроме.
Обычно возвращались в город в машине папиного начальника, майора Сорокина. Майор всегда садился в автомобиль последним, его задерживали, приходилось поджидать его, иногда довольно долго. Когда шли к автомобилю, было одно небольшое местечко на дороге, недоступное для посторонних глаз, так как и справа и слева росли кусты. Папа воспользовался этим, огляделся – никого не было поблизости – и стал целовать маму и дочку так, как будто хотел задушить их по очереди.
Но этого ему было мало. Он огляделся еще раз, прошелся на руках по траве, а потом, посадив дочку на спину, – даже галопом на четвереньках.
Потом дочка набрала высоту, и они проделали одну за другой все фигуры высшего пилотажа, сопровождаемые ревом мотора.
А когда закончили все крутым виражем и обогнули сквозистый кустик, росший у края шоссе, оказалось, что автомобиль майора стоит не гораздо дальше, как обычно, а сию минуту за этим кустиком.
Но самое ужасное было то, что рядом с автомобилем стоял сам майор и черная его бородка подозрительно тряслась и вздрагивала. Было ясно, что майор видел и слышал все: начиная от удушения поцелуями и кончая ревом мотора и последним крутым виражем.
Было ясно, что папиному начальнику добрые четверть часа пришлось дожидаться, наблюдая неторопливый галоп по траве, мертвые петли, иммельманы и бочки.
Папа был знаком с майором еще очень мало. Он так покраснел и смутился, что было жалко смотреть. Майор открыл дверцу машины и сел вслед за мамой. Папа обошел с другой стороны, посадил дочку к себе на колени, накручивал на пальцы ее бантик, пока не развязал его окончательно, и молчал всю дорогу, ни слова не сказал.
Маме и майору очень хотелось засмеяться, но они не смеялись – из сострадания к папе – и настойчиво говорили о самых серьезных вещах.
Даже шофер делал страшные глаза и гримасничал, чтобы не улыбаться.
А потом как-то очень быстро, может быть именно с этого дня, майор подружился с папой. Родных у него в городе не было, он стал заходить и уже перестал быть посторонним.
Дело дошло до того, что однажды, по специальной просьбе майора, все фигуры высшего пилотажа были продемонстрированы ему в спокойной домашней обстановке.
II
Папа опять уезжал надолго. Мама и дочка провожали его.
На этот раз папино лицо было совсем не такое смелое и твердое, как у летчика на плакате. Если бы летчики могли бояться, можно было бы даже подумать, что папе страшно уезжать.
Он опять и опять начинал прощаться, держал мамины руки и повторял в десятый раз:
– Так ты не задерживайся! Пожалуйста… Ну, обещай мне!.. Бросай все – и уезжайте!.. Ну, обещай мне!..
Подошел попрощаться майор Сорокин, сказал папе, что пора, и заторопился идти, чтобы не мешать им поцеловаться в последний раз.
Возвращались в город на машине майора, но шофер был другой, незнакомый.
Когда доехали до поворота шоссе, над головой раздался грозный гул.
Самолеты летели в ту сторону, где над лесом садилось большое красное солнце. И вдруг один самолет чуть-чуть отделился от других и покачал крыльями. Мама встала во весь рост и замахала платком.
Самолеты летели очень быстро и скоро стали совсем маленькими, черные на золотом вечернем небе.
Наконец и маленьких было уже не видно.
Мама села опять, но не спрятала платок в сумочку, а закрыла им лицо.
…Ребята слышали много новых, прежде незнакомых, да и теперь еще не совсем понятных слов.
Короткое и грозное слово: фронт. Громкое и беспокойное: тревога. Шелестящее слово: убежище, – как будто все ходят, шаркая ногами в темноте, и говорят шепотом. Веселое слово: от-бой! – как будто стукнули два раза по столу деревянным молоточком.
И самое главное слово, широкое, ледяным ветром дующее в лицо: война.
Все папы, даже невоенные, надевали военную форму и уезжали на фронт, на войну.
А потом стали уезжать и мамы с ребятишками, с бабушками, все маленькие и большие семейства.
Мамы укладывали чемоданы и вязали узлы. Они старались уложить как можно больше вещей и в то же время хотели, чтобы вещей было как можно меньше.
Они знали, что могут взять только самое необходимое, но когда подходили к ним ребята и клали рядом с чемоданом медвежонка, или куклу, или тяжелую стопку школьных учебников, мамы безропотно укладывали и то, и другое, и третье. Потому что, если человеку четыре года, какая же ему жизнь без куклы? А если ему десять лет, может быть, он станет ходить в школу в том далеком спокойном месте, куда они наконец приедут и где ребята ночью спят, а днем будут учиться.
Мамы укладывали вещи, а ребята играли, потому что ребята не могут не играть.
– Давай играть в войну, – говорил какой-нибудь карапуз своей младшей сестренке. – Вот летит самолет сбрасывать бомбы!
А сестренка отвечала деловито:
– Погоди, погоди! Я еще мирное население не приготовила!
III
В этом поезде почти не было молодых мужчин. Ехали женщины, маленькие дети, старики и подростки.
А вещи были тяжелые, так трудно было поднимать их к высоким дверям товарных вагонов. В дверях сейчас же образовывался затор.
Одни помогали друг другу, тянули за руки сверху, подсаживали снизу, передавали конвейером чужих ребят и чужих бабушек.
Другие ворчали и ссорились, отталкивали чужих бабушек и чужих ребят, признавали только своих.
Это было естественно: человек может ехать совсем один и даже без вещей, но характер свой никогда нельзя оставить дома.
Поэтому, когда поезд отошел, одни долго еще покорно сидели на высоком и неудобном чемоданном торчке, боясь пошевельнуться, чтобы не наступить соседу на руки или на голову. А другие, в первые же минуты бесцеремонно раздвинув соседей, устроили себе комфортабельные спальные места, уже распаковывали мешочки с провизией и жевали что-то.
Одна совсем молоденькая мама бодро втиснула свои вещи в вагон, помогала другим, никого не толкала и очень удобно устроила свою дочурку, не слишком далеко и не слишком близко от двери. Дочка заснула, а мама положила на чемодан лист почтовой бумаги и стала писать письмо. Писала она карандашом, вагон покачивало, иногда вздрагивала рука, но все-таки почерк был разборчивый, твердый и красивый.
«Не беспокойся о нас, мой дорогой, мы благополучно выехали, пишу тебе в поезде, скоро будем в Москве.
При посадке в вагон очень помогли твои уроки высшего пилотажа. Без них наш маленький самолет обязательно скапотировал бы среди всех этих узлов и чемоданов.
Очень досадно, что я так и не нашла твой блокнот с адресами, про который ты говорил. Нужно было не надеяться на него, а записать хотя бы адрес и телефон твоей сестры.
Ну да ничего, мы остановимся не в самой Москве, а на даче у тети Маши. Ты пиши, конечно, не к ней и не к сестре, а прямо в Казань, до востребования.
К сестре твоей я зайду обязательно, но я даже рада, что придется остановиться у тети Маши на даче, а почему – догадайся сам. Догадался? Ну, то-то же!
Помнишь, Севка, толстые кактусы на окнах, разношерстных котят под ногами, большую террасу и тетю Машу за самоваром? Помнишь, как ты сидел букой, а все кругом смеялись и разговаривали, а я старалась угадать (этого ты, конечно, не помнишь!), очень ты умный или очень глупый, потому что ты все молчал. А на другой день пошли гулять, а мы с тобой отстали и заблудились, пришлось нам пройти вдвоем лишние не то пять, не то десять километров (потом выяснилось, что ты заблудился нарочно). Разговаривать пришлось мне одной за все про все. И я опять старалась угадать, почему ты молчишь: потому ли, что тебе со мной скучно, или потому, что уж очень ты сразу в меня влюбился?
Хотела написать тебе деловое письмо, а что-то не получается.
Ну да ничего, пока доедем, успею написать еще много деловых писем.
Если бы ты знал, как не хочется уезжать, ведь с каждым километром все дальше и дальше от тебя…»
Она дописала письмо и спрятала его в сумочку. Потом наклонилась к спящему ребенку и вытерла платком маленький лоб. В вагоне было жарко, девочка раскраснелась, но спала крепко и так спокойно, ровно дышала. Это был кусочек домашнего уюта среди беспорядочного нагромождения чемоданов и корзин. Как тяжело уезжать!..
Может быть, многие женщины в поезде тоже думали в эту минуту о своих мужьях, сыновьях и братьях, от которых уносил их поезд все дальше и дальше.
Как быстро мелькали столбы и проносились километры. Как тяжело уезжать от тех, кого любишь!
Но с ними были дети и старики. Нужно было спасти, увезти куда-нибудь поскорее этих слабых, беспомощных и беззащитных.
Когда матери смотрели на детей, им казалось, что поезд идет слишком медленно.
IV
Первые бомбы упали на линию. Тяжелые товарные вагоны переворачивались и взлетали на воздух, как детские игрушки. Должно быть, оттуда, сверху, весь поезд казался маленьким, игрушечным и люди казались ненастоящими…
Из разбитых вагонов высыпались вещи… Крошечные фигурки ребят… женщины в платочках и в шляпках…
Место было ровное, открытое. Солнце светило ярко.
Это был не военный объект. Но немецкие самолеты кружились над ним, возвращались опять и опять, бомбили спокойно и аккуратно. Эти люди летели убивать – им было все равно, кого убивать.
Когда из уцелевшего вагона женщины побежали к далекому лесу, прижимая к себе своих малышей, немецкий летчик развернулся, еще раз пролетел над ними совсем низко и не пожалел пулеметной очереди.
Они лежали рядом на траве: молодая женщина с растрепавшейся черной косой и темноволосая девочка в клетчатом пальтишке. К ним подходили санитары с носилками.
Врач наклонился над женщиной, взял на секунду ее уже похолодевшую руку, потом маленькую ручку ребенка.
– Оставьте их пока, – сказал он, – мы будем брать сначала только раненых.
Подошел мужчина в форме железнодорожника.
– Документы какие-нибудь есть? – спросил он.
Девушка-санитарка ответила:
– В карманах ничего… А вон сумочка валяется. Ее, должно быть… Паспорт в ней и письмо…
– Дочь Елена… 1938 года рождения, – он покосился на девочку.
Потом прочел адрес на конверте:
– Полевая почта… лейтенанту Балашову…
Девушка сказала:
– Муж, должно быть…
V
В кабинет начальника станции вошел полный мужчина с маленькой девочкой на руках. За ним шла молодая женщина с заплаканным лицом и светлыми пушистыми волосами.
– Я инженер Морозов, – заговорил мужчина еще в дверях. – Вот мои документы… Это моя жена… Мусенька, да помоги же мне достать…
Обе руки его были заняты. Жена вынула из кармана бумажник и паспорт, еще какие-то справки и положила на стол начальника станции.
– Позвольте, товарищ, – сказал тот, – ваш ребенок… Дело в том, что врач уже…
– Да нет же! – возразил инженер. – Это не наша девочка. У нас нет детей…
– Она ранена? – начальник смотрел на пальто инженера.
– Да нет же, нет!
Лицо инженера болезненно сморщилось. Он только сейчас, по-видимому, заметил темные пятна на сером, добротном сукне.
– Это я помогал переносить… Позвольте, я сяду… У меня сердце… Мусенька, да нельзя же так плакать! Ну, разве можно кому-нибудь помочь слезами!
Он сел на лавку, широко расставив толстые колени, заботливо прикрывая девочку полой пальто. К вечеру стало прохладно.
Девочка была в одном платьице. Она сидела как-то вся скорчившись, маленьким испуганным зверьком. Одной ручонкой она держалась за толстый большой палец инженера, другой так крепко вцепилась в борт его пиджака, что материя в этом месте пошла складками, стягивая плечо и рукав.
Инженер опять начал говорить, стараясь рассказать все как можно побыстрее и потолковее.
Но он к стольким уже обращался, пока, наконец, не дошел до самого главного начальства, что начинал уже повторяться, забывая, кому и что он уже рассказывал.
– Я инженер Морозов. Вот мои документы… Живу в Москве. Вы адрес можете записать… Эту девочку мы нашли в поле – забилась в ямку какую-то и сидела… Весь поезд обошли, никто ее не знает.
Начальник станции сказал со вздохом:
– Право, не придумаю, куда нам деть этих ребят несчастных… Детский дом и ясли у нас давно уже эвакуировались… Больница тоже на днях…
– Вот я же и говорю! – воскликнул инженер. – У нас с женой нет детей… Если окажется, что родные ее погибли, мы хотели бы взять с собой девочку… Ну, усыновить, что ли… Как я ее взял на руки, так она за меня… Ну, вы же видите?
Он поднял палец, за который ухватилась маленькая ручонка. Слезы текли по его толстым щекам. Он заметил это не сразу. Девочка парализовала его движения, он не мог достать платка. Потребовалось опять вмешательство Мусеньки.
– Я же понимаю, что нельзя просто взять и увезти… Возможно, что ее будут искать родные…
– Как ее зовут, вы не спрашивали?
– Молчит, ни слова не отвечает. Испугалась очень.
Начальник станции подошел к нему и наклонился над девочкой.
– Как тебя зовут?
Она посмотрела на него испуганными голубыми глазами и спрятала лицо на груди инженера.
Плотненькая курносая телеграфистка, стоявшая у окна, шагнула к ним и решительно отстранила начальника.
– Постойте. Николай Иваныч, дайте я спрошу. А ну-ка, дочка, давай поговорим! Ты что же это с дядиным пальцем сделала? А? Смотри, белый весь стал, а ну-ка, отпусти его, а то дяде больно… Вот так, умница, дай-ка ручку сюда… А язычок у тебя есть? Есть. Хороший язычок. А как тебя зовут, дочка? А? Томочка? А? Светланочка?.. Знаю, знаю! Ирочкой зовут. Нет? Опять не угадала? Ну, ты сама скажи.
Девочка прошептала что-то.
– Как? Как? Погромче скажи. Оля Ивашова? Да?
Телеграфистка выпрямилась и торжествующе повторила:
– Оля Ивашова! Николай Иваныч, запишите.
– А сколько тебе лет? А?
– Три года.
Начальник станции сказал:
– Вот что мы сделаем. Поезд пойдет на Москву не раньше как через два-три часа. За это время мы успеем позвонить в больницу и здесь проверим, нет ли такой фамилии в найденных документах… А впрочем, вероятнее всего, что ее родные… – он махнул рукой. – Во всяком случае, как только приедете в Москву, вам нужно будет сейчас же затаить…
Зазвонил телефон, он взял трубку, потом встал, спокойно сказал:
– Тревога, – и потянулся к сумке с противогазом.
Нудно завыла сирена, застонали гудки.
– Я должен идти… Возьмите ваш паспорт. Адрес я записал. Увозите ребенка, вы же видите, что у нас делается… Ведь это по десять раз в сутки. Сидите пока здесь. Они далеко, может быть, это еще и не к нам.
Через несколько часов инженер Морозов и его жена опять ехали в поезде, на этот раз даже в пассажирском вагоне.
За окнами была черная ночь, в поезде было темно.
Муся спала, положив голову на плечо мужа.
На руках у инженера, закутанная в большой платок, спала девочка. Он осторожно и неумело поддерживал ее толстыми руками, боялся уронить. Ему было приятно, что она лежит и прижимается к нему, такая мягкая, тепленькая, доверчивая. Прошел проводник с фонарем.
Узкий пучок света скользнул по лицу девочки, пробежал по золотистым волосам.
Она шевельнулась и открыла глаза.
– Мама! – сказала она.
– Да, да, – сказал инженер. – Мы едем к маме. Спи, Олечка… Как тебя мама зовет? Оля? Олечка?
Девочка посмотрела на него, вздохнула, закрыла глаза и тихо ответила:
– Леля.
VI
Бомбардировщики должны были вылететь с наступлением темноты.
Это было очень сложное и ответственное задание.
Майор Сорокин был взволнован, поэтому внешне казался особенно спокойным и бесстрастным.
Механики хлопотали около машин, осматривая и проверяя каждую деталь.
И всюду мелькала и вклинивалась короткая, остренькая, всегда аккуратно подстриженная, черная бородка майора.
Механики говорили (не в глаза ему, конечно), что майор Сорокин «бородой все видит».
Но вот черная бородка, осмотрев машины, двинулась к землянке летчиков.
Майор любил говорить, что человек хотя и самая выносливая, но зато и самая деликатная из всех машин, поэтому требует неослабного к себе внимания.
Подвластные майору ребята, те, которые полетят сегодня, по расписанию должны были спать.
Майор спустился по деревянным ступенькам и вошел, наклонив голову, в землянку.
Там был непорядок. Никто не спал. Все лежали или сидели на койках с мрачными и злыми лицами.
Две койки были даже совсем пустые.
– Где Балашов и Воронов? – спросил майор. – Почему вы не спите?
– У Балашова несчастье, товарищ майор, – ответил лейтенант, сидевший ближе всех к двери.
– Он письмо нехорошее получил, – сказал другой.
Майор нахмурился.
– Какое письмо? Что у него случилось?
– У него жена и дочка убиты, товарищ майор. В поезде под бомбежку попали.
Майор нахмурился еще больше. Может быть, он вспомнил сквозистый куст около шоссе и крутой вираж маленького самолета.
– Днем бомбили, – продолжал лейтенант, – видели, мерзавцы, что делают. Только женщины и ребятишки были в этом поезде. Из пулеметов их расстреливали. Мало кто в живых остался.
– Где же Всеволод? – спросил майор. – Как он… вообще?
– Вы же знаете, товарищ майор, он все молчком, а это хуже. Сначала сидел как каменный, никак мы добиться не могли, что у него случилось. А потом сунул нам письмо и убежал.
– И вы его отпустили одного?.. Эх, ребята!
– Да нет же, товарищ майор, Воронов за ним пошел и куртку ему понес… Холодно ведь, не лето. Да он совсем недалеко, там, за землянкой, стоит, ничего такого особенного не делает.
Он протянул майору письмо.
– Другое еще было. От жены. Вот что в сумочке у нее нашли. Он его с собой взял.
Майор пробежал письмо.
Лейтенант сказал нерешительно:
– Кузьмин вернулся, товарищ майор, пошел вас разыскивать, просить, чтобы вы разрешили ему лететь сегодня вместо Всеволода. Говорит, что успеет отдохнуть. Вы же понимаете, товарищ майор, что человек в таком состоянии…
Майор кивнул черной бородкой.
– Я посмотрю.
И было неясно, согласен он с лейтенантом или не согласен.
Потом сказал тихо:
– Надо спать, товарищи.
И вышел.
За землянкой, на пне, в позе терпеливого и сочувственного ожидания, сидел коренастый парень с чужой кожаной курткой на коленях.
Он посматривал на неподвижную фигуру, стоявшую поодаль под большим деревом, и было совершенно очевидно, что он может просидеть так и час, и два часа, и двое суток, если это будет нужно.
Увидев майора, он встал.
– А стоит ли вам с ним сейчас разговаривать, товарищ майор? – проговорил он с некоторой даже фамильярностью. – Пускай немножко обтерпится. Я сунулся было к нему с этой курткой, так он меня так оборвал… Теперь сижу вот… Да вы не беспокойтесь, товарищ майор, мы за ним последим.
На этот раз черная бородка качнулась с решительным отрицанием.
Майор пошел прямо к неподвижной фигуре. Земля была твердая, схваченная морозом, шаги раздавались громко.
А подходя, майор даже покашлял нарочно. Но Всеволод не обернулся, только спрятал в карман сложенное письмо.
Он стоял, прислонившись плечом к темному стволу.
Майор дотронулся до его руки.
– Всеволод, – сказал он, – я знаю про твое горе. Утешать нельзя. Но я хотел сказать тебе, что мы все тебя любим и думаем о тебе. Не убегай от товарищей. Одному тяжелее.
После долгой паузы майор продолжал:
– Ты можешь быть свободен сегодня. Вместо тебя полетит Кузьмин.
Всеволод ответил не сразу, он никак не мог справиться со своим голосом.
– Я не понимаю, – сказал он наконец хрипло, – говорится это в порядке дружеского соболезнования или это приказ командира?
– Давай будем считать, что это приказ.
Всеволод сделал резкое движение и хотел говорить, но стиснул челюсти и отвернулся.
– Ну что ты хотел сказать? Ну скажи.
– Что же я могу сказать, если это приказ? Могу только пожалеть, что не заслужил доверия моего начальника!
– Не надо топорщиться, Всеволод, я хочу тебе помочь.
– Если ты хочешь мне помочь, позволь лететь мне, а не Кузьмину, мне это нужнее, чем ему.
Майор сказал:
– Ты знаешь, конечно, какое значение имеет эта операция?
– Знаю. А ты знаешь, что я уже был над этой целью и могу быть полезнее Кузьмина!
– Ты полетишь не один, с тобой будут товарищи, за которых ты отвечаешь.
– Помню об этом.
– Бывают люди, которые, когда им тяжело, нарочно ищут опасности. Это плохие солдаты.
Всеволод поднял на него глаза, майору стало горячо от этого взгляда.
– Неужели ты думаешь, что я сейчас хочу умереть?
Они опять долго молчали.
– Если тебе лететь сегодня, ты должен перед этим поесть и выспаться. Сможешь ты это сделать?
– Если это нужно, смогу.
Майор положил обе руки ему на плечи и повернул его лицом к землянке.
– Хорошо. Иди и постарайся заснуть.
Всеволод стиснул его руку и торопливо зашагал к землянке.
Он прошел мимо Воронова, сидевшего на пне. Остановился, посмотрел на него, взял куртку, накинул ее, не надевая в рукава, и сказал извиняющимся голосом:
– Спасибо.
– Ничего не слышно про Балашова?
– Ничего, товарищ майор.
В голосе лейтенанта Кузьмина звучал упрек, насколько это было допустимо без прямого нарушения дисциплины.
Майор покосился на него, вздернул бородку и отошел.
«У, сухарь противный! – подумал Кузьмин. – Послал человека, и горя ему мало!»
Вернулись все, кроме Балашова. Товарищи видели, как он сбросил бомбы и сбил немецкий самолет. Потом потеряли его в темноте: по-видимому, у него была повреждена рация.
Начинало светать, тусклое осеннее небо становилось бледно-желтым на востоке. На западе оно еще было синим, кое-где среди облаков мерцали неяркие звезды.
Через час майор и лейтенант встретились опять на том же месте.
Было уже совсем светло. Они не смотрели друг на друга и молчали оба. Майор вдруг прислушался, тряхнул бородкой и сказал:
– Это он!
Далекий, такой еще неясный звук… По полю бежал молодой парень, механик Балашова, и кричал что-то громко и радостно.
Когда самолет стал уже совсем большим и делал круг, идя на посадку, лейтенант встретился глазами с майором и взволнованно сказал:
– Хорошо, что вы его послали сегодня, товарищ майор!
VII
День за днем – будто дождь дождит,
Неделя за неделей – как река течет,
А год за годом – будто конь бежит.
Так поется в старинной былине, и сочинил эту былину человек уже немолодой. Потому что для молодого годы не бегут, как кони, а идут медленно, не торопясь. В особенности для ребенка.
Для шестилетнего ребенка три года – это очень много.
Так много, что можно даже забыть все, что было три года тому назад… все или почти все.
Леля знала, что у нее есть папа и мама. Папа – инженер, его зовут Евгений Александрович. А мама – Муся.
Марией Георгиевной маму никто не называл. Это было очень трудно выговорить. Да и потом какая же мама – Мария Георгиевна? Она Муся. Так называли ее даже малознакомые люди.
Есть еще сестренка Тата, беленькая, румяная и пышная, похожая на большой и легкий резиновый мячик.
Она такая легкая, что даже папа, у которого сердце и одышка, может подбрасывать ее довольно высоко, сажать себе на плечо, катать на коленях.
– Папа, и меня, – просит Леля.
Папа берет ее под мышки и старается подбросить.
– Под самый потолок!
Но получается не то. Леля – длинноногая и тяжелая, потолок высоко, у папы – сердце.
Мама расчесывает перед зеркалом короткие, очень светлые кудряшки.
У Татки такие же.
Леля смотрит на маму.
– Мама, ты красишь волосы?
В зеркале удивленное мамино лицо.
Она смеется:
– Нет, Леля. Почему ты думаешь, что я крашу?
– Ведь у тебя они прежде черные были!
Мама целует Лелю особенно ласково.
– Нет, Олечка, они у меня всегда такие.
– Папа, ты был летчиком в молодости?
Евгений Александрович переглядывается с Мусей и гладит темные Олины косички.
– Нет, Олечка, какой же я летчик? Меня ни один самолет ни поднимет. Да и сердце у меня…
Но ведь не всегда же у папы было сердце… Может быть, просто он забыл. Это часто бывает: хочется вспомнить что-то, а не можешь. Леля перелистывает альбом с фотографиями.
– Папа, это я?
Евгений Александрович заглядывает через ее плечо.
– Ты, Леля. – И берет своей толстой рукой Лелю за подбородок. – Как она изменилась за эти три года, правда, Муся? Просто узнать нельзя. Светленькая была – и мордочка совсем не такая.
Да, в этом возрасте дети меняются очень быстро. Они – как цыплята. Уютный, кругленький желтый цыпленок в пуху, – и вдруг из него вырастает совсем другой – длинноногий, тонкий, коричневый, с перышками…
На снимке Леля сидит на коленях у Муси, а Евгений Александрович рядом с ними.
– А Татки тогда еще не было?
– Татки не было.
– Это в Москве или в эвакуации?
– В эвакуации.
Леля знает два города: Москву и эвакуацию.
Эвакуация – меньше, но квартира там была большая, как сарай, и дощатые стены пахли смолой. Много было сверчков.
Москва – большая, даже огромная, а квартира гораздо меньше, чем в эвакуации, но лучше. Есть ванная и газовая плита в кухне, а стены гладкие, выкрашены голубой масляной краской.
В эвакуации было тихо. А в Москве почти каждый вечер салюты.
Когда Леля услышала салют в первый раз, она испугалась так, что дрожала всем телом, даже зубы щелкали.
Евгений Александрович схватил ее на руки и долго не мог успокоить.
Теперь Леля привыкла.
К тому же салюты совсем не страшные, очень красиво взлетают ракеты, как яркие цветы над синим городом.
Было даже немного стыдно, что Леля – большая – испугалась, а маленькая Татка не боялась нисколько.
Леля привыкла и стала радоваться вместе со всеми, когда салюты. Помогала Евгению Александровичу переставлять булавки на картах.
Карта сначала висела одна – маленькая, белая, вырезанная из газеты.
А потом Евгений Александрович принес другую, большую, из двух половинок, раскрашенную.
Он сказал, что теперь маленькой уже недостаточно.
На этой карте была нарисована Германия, похожая на какого-то синеватого зверя с лапами и отрезанной головой. А на голове – крючковатый нос и острое ухо кверху.
Леля спросила, почему синее идет не подряд, и Евгений Александрович объяснил, что это польский коридор. После каждого салюта Евгений Александрович измерял линейкой расстояние от передней булавки до Берлина.
Булавки наступали с каждым днем, цепко и неуклонно. Но расстояние все-таки еще было большое, даже на карте.
Вечер. Широкий золотистый абажур над столом.
Муся сидит на диване, поджав под себя ноги, подперев ладонями подбородок, и читает книжку.
– Мусенька, чайник закипел.
Евгений Александрович ставит его на стол.
– Ах, ты уже «уткнулась»? Ну, ничего, я заварю.
Леля прыгает на стул и достает из буфета чашки, хлеб и – если есть – что-нибудь «вкусненькое».
– А где наша замоскворецкая купчиха?
Так зовут Татку за то, что она очень любит чаевничать.
Чаю, впрочем, ей дают мало, – так, для вида, покапают немного в теплое молоко.
Молоко тоже только что вскипело, Евгений Александрович наливает девочкам на блюдце.
Тата выпивает две чашки и отодвигает блюдце.
– Уф! Даже глазки вспотели!
Леля вытирает ей платком ротик и под глазами. У Татки сразу становится осовелое лицо.
Муся торопливо переворачивает страницу.
– Леля, – говорит Евгений Александрович, – ты бы маме хоть сухариков дала. Ведь ей не до того, она у нас на самом интересном месте!
Леля относит маме два сухаря. Сухари похрустывают, страницы так и мелькают.
Татка положила на скатерть розовую круглую щеку.
– Мусенька, а девочкам спать пора. Тебе много еще осталось самого интересного?
Муся захватывает пальцами оставшиеся страницы. Их немного.