355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Блохин » Романы. Трилогия. » Текст книги (страница 8)
Романы. Трилогия.
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:40

Текст книги "Романы. Трилогия."


Автор книги: Николай Блохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)

Удушающий спазм сдавил горло, из глаз хлынули слезы, никогда ранее не бывалые слезы, слезы, заживляющие раны от вырванных ядовитых зерен. Только одно есть в мире, только одно видно: крутеж облака окаянного черного и картин страшных развернутых, ничего больше нет – ни России, делимой ли, не делимой, демократической, большевистской, ни людей, за эту Россию и весь мир сцепившихся, ни янтарных полей с тучными злаками, ни мертвых полей сражений с трупами, вообще ничего. Только одно имеет значение – предназначенная тебе вечность, и нет к ней дороги, закрыта она черным облаком и развернутыми страшными картинами – и никак не уничтожить облако своей волей, родить его – раз плюнуть, а уничтожить одна возможность – вот сейчас только, когда увиделось оно, когда ужасом проняло, завопить к Держащему нити жизни: "Совлеки с меня окаянство мое! Дай зрение глазам моим слепым, очисти путь в вечность Твою, прости меня за гвозди те, что всю жизнь вбивал в крест Твой!.."

И понесся вопль его к небу, а слезы, камень прожигающие, – к земле. И прояснилось в облаке, слово его опять обрело ту мощь, что почувствовал он вместе с первым дуновением того ветра... И вместе с тем какая горечь! какая тяжесть! страх какой! что один ты такой на земле, породивший это поганое облако, один ты сгинешь в кромешности и не спасешься, у других хоть каплей доброго разбавлено облако, а у тебя – ничего! Только в милости Дарующего твое спасение.

"Так вот он, значит, какой груз тощий старца Спиридона, малая доля которого легла теперь на твои плечи", – вместе с мыслью этой отделилось от Дронова слово могучее, непроизнесенное, и полетело вдоль стены укрепляющей силой, и понял сразу Дронов, что недолго выдержать ему эту малую толикутощего груза старца Спиридона, его силы таяли с каждым мгновением, как и всех остальных на стене, тоже пробирающихся сквозь облака свои черные к предназначенной вечности.

Прямо над воротами стояла на коленях, закрыв ладонями лицо, Оля-большая и просто плакала. Анатолий Федорыч, с опущенной головой, каменно-застывший, видел перед собой черную дорогу – вся чернота ее поднялась вдруг над землей, обнажив молодую зеленую травку, и повисла ровной лентой на метровой высоте над ней. Лента съежилась в ком и разорвалась на множество капель, уже красных, они ринулись к Анатолию Федорычу, налетели на его черное облако, в облаке прояснилось и сквозь размытость в черноте хлынули струи света призывающего – последний призыв подставить всего себя под эти струи, глянуть и увидеть не плод воображения сотен миллионов, а Того Единственного, Кого и должны видеть зрячие глаза. А под стеной, почти голова к голове, лежали сраженные винтовочными пулями Взвоев и поэт. Взвоев был уже мертв, открытые глаза его обращены были к небу, и окажись здесь товарищ Аграфена, она б не пожалела на них обоймы, ибо увидела б в них то же, что и в глазах убитого ею Феди. Поэт был еще жив и видел перед собой в вышине золотой крест Успенского собора, и последние ясные мысли уходящей его жизни говорили ему, что Тот, Кто высечен на кресте, любит его и все простил.

И штурмующих видел Дронов, и сквозь скорби и вопли о главном – о себе – звучало в его взывании к небу и о них. Не хотел он им сейчас той смерти, что таилась в черном кружении зерен греха.

Никто на стене и не думал противиться штурмующим, но вдруг застопорился штурм. С воплями, с перекошенными от страха лицами, понеслись они назад по хлюпающему болоту – по колено было уже. Дронов знал, что они увидели, будто распахнулись монастырские ворота и лавина конницы вылилась наружу и помчалась, шашки наголо, на штурмующих. И пули не берут. Так бежали назад штурмующие, что конница только на краю хлюпающего болота настигла их. И пошла рубиловка. Отчаянно дрались штурмующие. Дронов видел, как остервенело стреляли они друг в друга, как рубили друг друга штурмующие, гоняясь за призраками и уворачиваясь от них. Не знал он только, что в это время комбат их тряс за грудки обожженного и, бешено крича, махал перед ним револьвером. А тот орал, упав на колени: "Да какая конница, сбрендили вы?! Старики там, да бабы, да поручик один!"

– Иди глянь, гадюка, какие бабы, – орал в ответ комбат, – иди глянь, сколько наших полегло! Ух, не прикажи Аграфена, я б тебя...

Потоптать потоптал-таки комбат обожженного, хотя и не убил.

Наконец кончилась рубиловка. И всадники исчезли, видать, обратно откатились, и убитых их почему-то нет, стреляли-стреляли, рубили-рубили, а вот – нет. Но раздумывать некогда было, кончать надо было, приказ товарищ Аграфены – не шутка. Решили одновременно и из пушек стрелять и штурмовать. Оно, правда, своих задеть можно, да что за беда, беда, если приказ товарищ Аграфены не выполнишь.

Силы ощутимо покидали Дронова. Он увидел, что опять пошли на штурм. Теперь именно пошли, уже почти по брюхо воды. Пошли радостно – теперь коннице делать нечего на такой-то воде, хоть сколько ее там за стенами – теперь не страшно. Ахнуло сзади разрывами, мимо Дронова просвистели осколки кирпичей и плюхнулись в болото. Вот разворотило ворота, с грохотом разлетелся большой купол Успенского собора, а его крест, кувыркаясь, полетел по огромной дуге за стену. На высшей точке подъема он перестал кувыркаться и со свистом начал падать прямо на ораву штурмующих, которые уже плыли, а кое-где и плыть уже было тяжко – вязнуть начали. С криками, заметив опасность, группа штурмующих пыталась увернуться, однако поздно – гулко хлюпнув, накрыл их всех золотой огромный крест. А разрывы учащались. Все горело и дымилось. Сильно грохнуло сзади, Дронова толкнуло в спину и он полетел вниз. Больно ударился о воду и с трудом выплыл. Засасывающая густота поднималась неотвратимо из недр, ноги уже опасно было опускать. Внутренне усмехнулся поручик этому "опасно" – ведь обрывок времени всего лишь остался... И тут увидал Дронов прямо перед собой яростно сосредоточенную физиономию штурмующего. Скрепя зубами, матерясь, он лез из трясины в жизнь и тянул руки к спасительному выступу в стене. Пальцы его были растопыренными, напряженными, Дронову они показались когтями. Ему представилось, как этот будет тянуть их потом к очередной Оле-маленькой или еще к кому-нибудь или чему-нибудь дорогому для Дронова. И как только представилось, захлестнула сразу разум волна воинственной ненависти, и он исступленно рванулся к штурмующему. Мирная, успокоенная душа, тихо ждавшая вечности, была врасплох застигнута нежданной волной, не успела остановить взметнувшейся к горлу утопающего руки. Сейчас голова утопающего будет вдавлена в воду, мелькнут вытаращенные глаза, хлюпнет – и все. И вдруг вместо вытаращенных на яростном грязном лице он увидел те глаза, глаза чуда евангельского, говорящие: "Кто без греха..." И сразу опомнился. Был у утопающего последний обрывок времени, последний шанс, нити живые еще держал Держащий и ждал, как всех ждет. И он, Дронов, не отнял этот шанс. Лег на спину, прошептал: "Господи, прости". Увидел, как взрывом оторвало громадный кусок стены и тот начал падать на него. Воззвал страшно: "Господи, прости!" – и в то мгновение, что оставалось до низвержения на него плиты, закрывшей уже собой весь мир, успел ощутить возврат мира и спокойствия в душу, ждущую предназначенной Замыслом вечности.


Полк выходил из клещей. Когда это стало совершенно ясно, Загряжский и за ним Безобразов поскакали на своих конях назад по знакомой дороге, как ни удерживали их все в штабе. Выехав из Большого бора, они остановились. Перед ними расстилалось бескрайнее море– болото, накрытое шапкой бледно-зеленых испарений. И больше ничего. А по другую сторону, на краю опустевшей деревни, стояла товарищ Аграфена и так же молча взирала на мертвый покой Глубь-трясины.


ПЕПЕЛ
роман

Глава 1

На громадной резной дубовой двери (а в Таврическом дворце все такие) висел прибитый ватманский лист, на котором значилось: «Всероссийская чрезвычайная комиссия по расследованию преступлений Царского режима».

«Сюда», – полковник Свеженцев остановился и толкнул дверь.

За дверью располагался весьма просторный кабинет с также резной мебелью, в центре которого стоял толстоногий длинный стол под красным сукном. Во главе стола в кресле вальяжно располагался толстолицый крупноносый и кучерявый господин, явно штатский, но в зеленом английском френче под горло. Нынче эта форма одежды называлась «полувоенной». Сей термин, как и многое другое в начавшейся новой жизни, весьма забавлял полковника Свеженцева. Он всегда думал, что все, кроме военного мундира, есть – штатское. И почему тогда всех носящих английский френч под горло не называть «полуштатскими»? Что же касается «многого другого», забавлявшего его, то оно, разгонявшееся, все меньше забавляло и все больше раздражало и пугало. В его дороге с фронта забавного вовсе не было, а вот страшного – через край.

Толcтолиций полувоенный-полуштатский господин улыбался в пол-лица, пребывая в прекрасном благодушном настроении, беседуя с сидящим рядом, через угол, человеком, явно другого свойства, чем он сам. Человек с отрешенным взглядом слушал вполуха хозяина кабинета, время от времени вскидывая на собеседника свои поволочные серо-зеленые глаза. Полковнику показалось, что эти глаза способны обратить в тоску все, на что вскидывались, но только не хозяина кабинета, чья улыбка обратилась в хохот, когда вслед за очередным вскидыванием тоски из серо-зеленых глаз рокотнуло сумрачным басом:

– Я не боюсь шрапнелей! Но!.. запах войны и сопряженного с ней – есть хам-с-тво!

Услышав такое, полковник Свеженцев оторопело застыл у двери. Что этот тип в глаза не видал шрапнели и вряд ли знает, что это вообще такое – было вполне ясно, да и ладно. Полковник Свеженцев три года ходит под шрапнелью и за собой знает точно, что шрапнели противника он боится. Три года он в войне, вступив в нее поручиком, и обо всем, что сопряжено с нею, знает не понаслышке, но причем тут «хам-с-тво», да еще с такой интонацией? С сим вывертом загадочной фразы прямой бесхитростный ум полковника совладать никак не мог. И, видать, сей загадочности в этой рыжей с крупными завитками кудрей голове – в преизбытке: ни свет, ни тьма, а некий таинственный сумрак…

Продолжая хохотать, толстолицый поднялся и пошел навстречу вошедшему:

– Рад приветствовать. По-видимому, вы тот самый полковник…

– Свеженцев.

– Вот именно… который сегодня должен прибыть.

– Меня ввели в комиссию…

– И вы зачем-то это введение приняли. Ну, да ладно, будем совместно искать, как говаривал один умный китаец, в темной комнате черную кошку, которой там вовсе нет, ха-ха-ха… Кстати, рекомендую, – хозяин кабинета сделал плавный жест в сторону вскинутых серо-зеленых глаз. – Великий наш поэт российский. Наши потомки, так сказать, завидовать нам будут, что в одно время с ним жили. А мы, так сказать, уже гордимся… Александр Александрович Блок, певец революции!

Великий томно покачал головой:

– Ну, уж, Исакушка, – затем назидательно поднял палец вверх: – Не только певец, но и – слушатель! Слу-у-у-шатель революции. Я как поэт… ищу душу революции. Она прекрасна. Делайте все, как я: всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слу-у-шайте революцию… О, как болезненно остро ощущал я гибель той революции… а ведь я приветствовал ее восторженно… Но – терпение!.. – назидающий палец полез еще выше. – Гневной зрелости было долго ждать, и вот – дождались, созрела злоба народная... – тонкие губы таинственно улыбались, серо-зеленые глаза были полуприкрыты и весь облик Великого излучал загадочную недоступность.

Полковнику Свеженцеву стало тошно и как-то не по себе. Он не испытывал болезненных ощущений от гибели той гадины, которую означенный Великим назвал «той революцией», он был тогда среди тех, кто и прихлопнул ее, хотя ему едва минуло пятнадцать лет.

В той кровавой оргии, что устроили повылазившие из нор-логовищ «ревпевцы» под восторженные песни их подпевал и всякого рода «слу-у-ушателей» он потерял отца – городового одного из Пресненских околотков, убитого сзади трубой пьяным «ревпевцом». Сам москвич, пресненский житель, он, гимназист-выпускник, ничего не понимал: что вдруг случилось, откуда, почему, зачем и за что?! Правда, порознь и скопом, всей своей гимназической бражкой они льнули ко всем студенческим сходкам («старшие братья»!), млели от их свободомыслия, млели от собственной причастности к свободомыслию: двустишие сам, помнится, сочинил, а «старшие братья» одобрили:

 «Оно свободы никак не усвоит,

Оно от свободы – городовоет…»

Отец, помнится, был страшно озадачен и ошарашенно смотрел на сына: «Неужто это ты?..». Ясное дело, что «Оно» – это то, на страже чего стоял его отец, где все не так, все не так, все не так, а главное городовойство от свободы... И вот вдруг – повылазило. Откуда, почему, зачем и за что?!

Его отец – честнейший из честных, добрейший из добрых, всей Пресней уважаемый, строгий усами и зычностью: «А ну, шпанята, ко мне! Хрумкать леденцы будем! На всех хватит! В ваши годы леденцы не сосут, а – хрумкают». И его сзади – трубой!..

Убийцу он догнал, и его же трубой прикончил, это оказался один из «старших братьев», а на напарнике его остыл, тот ползал перед догнавшими его и выл:

– Помилосердствуйте, православные!.. бес попутал, Шмуль-аптечник пятерку дал, иди, говорит, бей витрины, бей «фараонов»!

– Шмуль?! Ты на Шмуля не кивай, за свое отвечай!

Пощадили тогда воющего напарника…

– А что из моего последнего вам нравится? – послышалось как сквозь пелену рокотанье.

– Ничего, – выдохнул Свеженцев.

– Как?! – серо-зеленость вскинулась удивлением.

– Да не читал я ничего вашего, ни первого, ни последнего!

– Сашенька, да успокойся. Он же с фронта, а не с вашей поэтической сходки, – говоря это, хозяин кабинета пристально глядел на полковника, больше не улыбался, и глаза его были изучающе-размышляющими. – Кстати, полковник, как добрались?

– С проблемами. По-моему, после 1 марта* расписания поездов не существует. Никакие мандаты-литеры не существуют, у кого кулаки больше и оружие посерьезней – тот и едет. Одного в вагоне собственноручно пристрелил. Это был первый выстрел моего «Парабеллума 08», я ведь артиллерист, тяжелыми орудиями командую.

– Как?! – хозяин кабинета деланно-укоризненно покачал головой и улыбнулся притом лишь слегка. – Мы тут, так сказать, бескровную устраиваем, а вы, член, так сказать, ВЧК, в поезде пальбу, самосуд устраиваете?

– Я, простите, как военный человек обязан это делать! Устраивал защиту пассажиров от бандита… да нет… не бандита, он – отморозок: бешеную собаку не выводят к суду присяжных, ее пристреливают. Как только что отметил Александр Александрович, созрела злоба, дождались…

«И тот пощаженный напарник убийцы отца, созревший, теперь – не пощадит, » – вот так додумалось сказанное.

– Да это же прекрасно, господин половник! Да вы присаживайтесь, присаживайтесь, – хозяин кабинета вновь улыбался, уже вполне снисходительно. – Только надо не пристреливать, а – на-пра-влять, направлять злобу в нужное, так сказать, русло. Александр Александрович, тогда, в пятом году, в своих необыкновенных стихах очень четко определил – куда. В его стихах такой заряд ненависти к змеиному лику самодержавия, к прогнившему хлеву сытых и господствующих, ко всей старой скуке и к утробно-гнилой жизни, что-о-о!.. И вот – направили, и той России больше нет!

– Да, России больше нет! – рокотнуло внезапно, и вздыбленная серо-зеленость из-под тонких век уперлась в полковника, и никакой томности-сумеречности там и следа не было. – То есть нет того, что мы называли – Рос-си-ей!.. Содержанием всей жизни становится Всемирная революция, во главе которой встанет новая Россия!.. Мы так молоды и сильны, что в несколько месяцев совершенно поправимся от 300-летней болезни. Наша демократия обладает непреклонной волей. Но! – теперь серо-зеленость пылала яростью, – тот больной, давно гнивший – теп-перь он издох!! – будто залпом из тяжелой пушки ухнуло. – Но он еще не похоронен, смердит, толстопузые мещане злобно чтут дорогую им память трупа…

Фраза внезапно прервалась звуком, похожим на пушечный выстрел – это Свеженцев по столу кулаком грохнул:

– Я чту дорогую память… и не трупа! Рано хороните!

Артиллерийский взгляд прямой наводкой вмиг погасил полыхание серо-зеленой ярости.

«Боже, куда меня занесло…» – тоскливо подумалось сразу после выкрика, и артиллерийский взгляд упал на сукно.

– Интересно, как вас занесло в нашу ВЧК? – участливо, но с несколько ироничной улыбкой спросил хозяин кабинета.

– Да, давайте конкретно.

– Да, давно пора.

– Простите, как вас?..

– Машбиц моя фамилия, ударение на «а», Ицхак Борисович.

– Так вот, – полковник так и не произнес ни фамилии с ударением на «а», ни имени и отчества, – я по поводу писем… ну… переписки Царской, где фигурирует этот…

– Кто, простите?

– Гришка. Я был свидетелем его гулянки в «Яре», в Москве. Это ужас, что он с женщинами творил, что орал… Царь, который приблизил к себе такого, не имеет права править!..

И тут хозяин кабинета разразился таким сочным хохотом, что полковника отшатнуло.

– Бр-раво! – воскликнул хозяин кабинета, сожалея в тот момент только о том, что нельзя одновременно хохотать и говорить… – Ве-ли-ко-лепно! А мы-то, дурачье, старались, оглядывались… ха-ха-ха, – прорвался хохот сквозь тираду, – а тут – новоиспеченный в окопах полковник молоденький решает, ха-ха-ха, имеет право править его Царь или не имеет! Не имеет, – хохот обвалом обломился…– Точнее, не хочет, не захотел управлять полковниками, решающими в перерывах между стрельбой, имеет ли Он право править.

Изрядное усилие приложил хозяин кабинета, чтобы вновь не расхохотаться. Усилие изрядное и серьезное. С чего вдруг понесло? Сам себе был поражен. Выдержка, выдержка и еще раз выдержка. Такая игра, такие задачи, а тут! Ну, дурак мальчишечка, полковничек 27-летний… но отчего-то вдруг захотелось уничтожить его, уесть, чтоб мордой в дерьмо, показать, кто ты (вы все!) есть, услышать в ответ хоть какое рявканье… да пусть за пистолет схватится, у меня он тоже есть! Вот наваждение…

– Вы ведь приветствовали отречение, не так ли, полковник?

– Ну-у…

– Блестящий ответ!

– Да перестаньте вы! Да, я приветствовал конкретное отреченье в пользу конкретного нового монарха. Монарха!

– Ну, а его-то вы своим окопным решением одобрили? – сдержался, вопрос сопроводился только гмыканьем, но не хохотом.

– Да, но я никак не ожидал…

– Блестящий ответ. А теперь ожидайте Учредительного собрания. А оно изберет республику. А вообще-то, хватит о том, чего будет потом. Итак, о письмах. Так что вы хотели-то?

– Прочесть и публиковать.

– А зачем? Обличать уже ушедшее?

Свеженцев слегка смешался. А действительно, зачем? И получалось так, что всего лишь затем, чтобы задавить клокочущую ярость от лицезрения гульбища этого… От лицезрения преступных писем… задавить? А может, еще больше растравить? Тогда, вернувшись назад на фронт в свой дивизион, месяц в себя не мог прийти, все из рук валилось, солдаты его не узнавали. А если б еще, в довесок, письма полицезреть?..

– Я хочу видеть переписку! – проговорил полковник тоном, каким приказывал солдатам: «К орудиям!»

– Извольте, – и с замершей на пухлых щеках ухмылкой хозяин кабинета извлек из ящика стола и поставил на сукно деревянную шкатулку, площадью с пол-ученической тетрадки, а высотой дюйма два.

– Что это?

– То, что вы просили. Двести писем. Все, что было в моем распоряжении, все здесь.

Зыркнув недоуменно на ухмыляющегося Машбица, полковник открыл шкатулку. Она доверху была наполнена пеплом. Белым. Такого пепла он никогда не видел. Пепел от бумаг – черный. Свеженцов поднял глаза на хозяина кабинета. Тот, хоть и сам не лыком шитый, однако поежился, с непредсказуемостью фронтовиков он уже имел дело. Но тут же и успокоился, не даром, что не лыком шитый. Пожал плечами.

– Да, господин полковник, это единственное применение и судьба этих писем с позиции нашей ВЧК…

– Пойду я, Ицхакушка, – устало вздохнул вдруг Великий. – У меня через час встреча с Набоковым. Нужно кое-что обсудить об Учредительном собрании.

– Иди, Сашенька, иди. Набокову – ревпоклончик. Учредиловка – это нынче – у-у! Учредильничайте, – и на этот раз сдержался, не рассмеялся.


Глава 2

– …Да и увы, господин полковник! Публиковать эти письма было никак нельзя, можете сколько угодно расстреливать меня своими тяжелыми крупнокалиберными глазищами. Это я у Блока набрался, прошу прощения. Если б мы их опубликовали, то авторам бы этих писем уже сейчас молиться начали бы, как святым, а нас, кстати, и вас, через повешение обратили бы вот в это, – хозяин кабинета указал мясистым пальцем на шкатулку. – Вот так. Что же касается персоны, которая вас так мучает, то о ней там весьма мало, там они просто сообщают друг другу, что просят у сей персоны молитв.

– Да какие от него молитвы! Что он тогда про Царицу орал! Жаль, что не я его убил, а мог тогда… На Благовещенье гулял! Уж два года прошло, а перед глазами это гульбище стоит.

– Ну а вас-то чего на Благовещенье в «Яр» занесло? Хотя, конечно, коли отпуск, да деньги есть, как же без «Яра»?

– Это мое дело…

– Вне сомнения, делайте его дальше. Значит, говорите, убить его хотели? Можете это сделать сейчас. Адрес есть. Вот он.

Теперь в глазах полковника ничего, кроме недоумения не было.

– Не понял.

– Сейчас поймете. И – шрапнельку в сторону, готовьте береговые орудия, двадцатидюймовые… Настоящая фамилия его – Фунфыриков. Актер. А фамилия точно из Гоголя, не правда ли? Уж не знаю, кто и как его наградил, но – Фунфыриков, на самом деле. Сволочная спившаяся морда, но спившаяся как бы не окончательно. Термин «спившаяся морда» не терпит рядом с собой никаких «как бы», но в данном случае – исключение, как исключение его фамилия. Играл эпизодические роли, в основном алкоголиков, и как играл! Очень специфическая морда лица… загримировать можно под кого угодно – от князя Мышкина до Квазимодо. А он, как мастер, вытянет и Мышкина и Квазимодо. Карьера не состоялась по причине крайнего сволочизма характера, пьянства и плюс – патологический бабник. Все три качества он и должен был продемонстрировать в «Яре» в позапрошлое Благовещенье. Судя по вашей реакции, продемонстрировал блестяще. Главная трудность в подготовке была в том, что память, подлец, почти всю пропил, а памяти надо было много. Все фотографии, кто за столом с ним будет, ему показали, вроде запомнил, а после пяти стопок (на репетиции) начал путать, мерзавец. Правда, на самом спектакле до тридцатой стопки держался, путать начал после тридцать пятой, когда уже невменяем стал. Ну, «по сценарию», оно так и предполагалось. Вы его, видимо, где-то на двадцать пятой застали, как раз тогда ему врать про Царицу положено было, кондиция позволяла. Вообще-то, его память, когда не пропита была – это же сто Цезарей! Сначала, на предварительной беседе, ерепенился: мол, про Царицу слова плохого не скажу. Перестал ерепениться, когда я перед ним на стол мешок денег вывалил – всегда решающий аргумент против любой ерепенистости. Он, оказывается, в тринадцатом, на Романовских торжествах в Москве (он москвич) на каком-то приеме «Боже, Царя храни!» солировал. Бас у него, да еще какой!.. талантами не обижен. Ну и Царице тогда особо глянулся, может и оттого, что в самом деле похож на того персонажа, которого в моей пьесе в «Яре» играл. Она ему медальончик серебряный подарила со своим изображением и лично собой связанный шарфик темно-синей шерсти. И, доложу вам, здорово связан! Царица, тире, мастерица, ха-ха-ха!.. А ободочки к шарфику кто-то из Царевен вязал, и на шарфике буковки белые, вязанные – клеймо фамильное: «О.Т.М.А.» – Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия. У меня с этим клеймом тоже вещица имеется, в Ливадии в двенадцатом на благотворительном базаре покупал, у Царицы покупал! – хозяин кабинета развел руки в стороны и рассмеялся. Что творилось с полковником по мере пояснения – он видел, и это его еще более раззадоривало. – Салфеточка с вышивкой всегда при мне. Оч-чень ценю и оч-чень храню, ха-ха-ха! А тот медальончик Царицын и шарфик всегда при нем были, то бишь, при актерике Фунфырикове; чего он только не пропил, своего и чужого, а эти подарочки хранил, держался.

На представлении был в шарфике и, согласно моему тексту, орал: «Во, Мамка мне связала!», и это было во истину так, ха-ха-ха! А на репетиции говорю ему: сморкнись в шарфик, так он ни в какую. Я ему на стол еще полмешка красненьких, но так и не уговорил. Ну да ладно, свое отработал. Человека, которого хочешь использовать, нельзя ломать, сломанный человек ни на что не годен. Человека надо над-ла-мы-вать, надломанный пьяный русский способен на все…

Нет, не заменилась шрапнелька двадцатидюймовыми снарядами берегового орудия, растаяла в глазах всякая твердость. И не только в глазах, кости стали ватными, мышцы – студнем, мозг – пуст, сердца не чувствовалось. Полковник Свеженцев начал сваливаться со стула, и свалился бы, не подхвати его вовремя хозяин кабинета, гражданин Машбиц Ицхак Борисович.

– Э-э, полковник!.. Экие вы все… стрелял бы себе из своих тяжелых, чего в Комиссию полез!..

– Зачем вы?.. – прохрипел полковник.

– Зачем вам это говорю? – перебил хозяин кабинета. – Ай, какие мы нервные! Все фронтовые артиллеристы такие? Бедная наша артиллерия.

– С артиллерией все в порядке, – часто и глубоко дыша, полковник приходил в себя. – Зачем вы это делали?!

– А у меня, извините, директива была. Устная директива, и ни кого-нибудь, а тогдашнего Верховного Главнокомандующего, Великого Князя Николая Николаевича: любой ценой порочить того, кого вы Гришкой назвали. По-моему, получилось, а? Соизволите в обморок упасть? Нашатырчик не требуется? Вздумаете за пистолетик схватиться, я и это проходил, у меня тоже имеется, и ежели на вскидку, кто вперед, то вам до меня, как до Луны, только дернитесь, во лбу пулю будете иметь… И чего вдруг такая реакция, коли сами жаждали отречения? Радуйтесь! Революция – это грандиозный спектакль, одну из малюсеньких сцен которого вы изволили наблюдать в «Яре» на позапрошлом Благовещеньи, в качестве зрителя. А спектаклю, извините, актеры надобны, вроде Фунфырикова и Сашеньки Блока, ну и – ре-жис-се-ры!.. – щекастую физиономию расперла издевательская улыбка. – Оставайтесь-ка, милейший, зрителем, и – аплодируйте! Недавно я еще одну директиву выполнил, и тоже – устную: был вынут из могилы и сожжен труп столь ненавистного вам персонажа. Зрелище было достойно грандиозности всеобщего спектакля. Кстати, пепел с того кострища тоже белый почему-то, как в этой шкатулке.

– Шкатулку я заберу.

– Ой, да и на здоровье! А завтра можете быть свидетелем еще одной сценки всероссийского спектакля: похороны «жертв революции» под сопровождение «Вы жертвами пали…» Ну и, как вы догадываетесь, режиссером опять я. Беда, что жертв мало, особенно в «Царском». Убитые городовые не в счет, хотя их очень много, но… туда и дорога…

– Городовые?! За что?!

– Что, опять нашатырчику? Как это за что? Они же против революции, они олицетворение старого мира! Ну и понятно, революционным трудящимся и солдатским массам это не по нраву. И здесь режиссеры бессильны перед реакцией публики, – хозяин кабинета картинно развел руки в стороны. – И, скорее всего, их будут еще долго отлавливать и, увы, убивать.

– Но городовой – это никак не олицетворение! Это страж порядка, охранитель мирных жителей!..

– Толстопузых мещан? Им скоро тоже достанется, как и кое-кому из офицерского корпуса. А наших, увы, но к счастью, мало пало в борьбе роковой. Всего шесть человек нашли. Угорели, бедолаги, в подвале магазина, спьяну. Пришлось подыскивать для кворума… Нашли в морге покойницу-кухарку, ну и на Казанском кладбище пришлось выкопать то, что осталось от давно похороненного стража (а он оказался из тех, кто в пятом бунт в Питере подавлял, ха-ха-ха!). А похороним мы их на лужайке в Александровском парке, прямо под Царским кабинетом, то бишь, бывшим кабинетом бывшего Царя.

Ну, а теперь, что ж, не смею, так сказать, задерживать. Скатертью, так сказать, дорога. О!.. Я вот тут все думал, как бы обозвать сотрудников нашей ВЧК, чтоб профессионализм звучал, ну вроде как: жестянщик, токарь и т. д. И придумал. Мы – че-ки-сты! Букву «В» лучше опустить, она дисгармонирует. Эдакое нависающе шипящее: чекисты! Вам, увы, им не бывать. Ну, и, надеюсь, что в этом кабинете мы видимся в последний раз. Деятельность в ВЧК тяжела для тяжелой артиллерии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю