355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Блохин » Романы. Трилогия. » Текст книги (страница 5)
Романы. Трилогия.
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:40

Текст книги "Романы. Трилогия."


Автор книги: Николай Блохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)

– А вы способны? – спросил Андрей Ананьевич и скептически-усмешливо оглядел старого князя.

– Да, мы способны, – воскликнул тот и встал руки в боки. – Нам только мешать не надо. А то самозванцы уже объявились! Тушинские воры в этой стране никогда не переводились.

– Да-а, в этой стране чего только не водится. Это что ж за тушинские воры, Григорий?

– Некий совдеп, а проще говоря, пьяная солдатня с винтовками, которой руководят безответственные темные личности.

– Все ясно, – ухмыляясь сказал Андрей Ананьевич. – Теперь вы будете грызться с этим совдепом и спихивать друг на друга наши неудачи на фронте, которые, естественно, будут – у семи нянек дитя всегда без глазу, – Андрей Ананьевич деланно громко зевнул. – Да ты не сверкай на меня глазами, Григорий, я ж за вас, я тоже, если хочешь, возмущен. Впрочем, вот это вру, ничем я не возмущаюсь. Иногда я даже хочу возмутиться чем-нибудь, да у меня ничего не получается. Наверное, я возмущусь, если меня лишат возможности слушать Шаляпина. Но я думаю, сие мое желание не встает на пути ни новой власти, ни грядущей? Ушедшая власть ничего против этого не имела.

– Никакой грядущей власти не будет! Грядущее свершилось. Сегодня Россия нашла себя! – сказав так, старый князь торжественно высморкался.

– Что-то еще наш доблестный воин насчет этого скажет, – проговорил с задумчивостью во взгляде и в голосе Андрей Ананьевич.

– А это совершенно все равно, что он скажет, – важно ответил старый князь. – Теперь его слова не имеют никакого значения. Дело совершено окончательно и бесповоротно, а пещерный монархизм его, я думаю, сам собой на нет сойдет.

Дальше Груня не слушала, она вышла из залы, накинула шубу и через минуту была на улице. Будто некая сила выбросила ее из дому, она не думала, что может оказаться нужной своим хозяевам, что ее могут позвать; все вдруг потеряло значение, забылось, словно встречный февральский ветер-воздух обволок, оградил ее от всего этого. Она шла по московским улицам, завороженная творящимся на них. А творилось на них неслыханное и невиданное доселе. Прямо напротив дома Загряжских какой-то прыщавый студент, зачем-то обвешанный пустыми пулеметными лентами, тряс винтовкой в вытянутой руке и что есть мочи вопил "ура!". И идущие мимо совсем этому не удивлялись, те же из них, кто попадали под радостно-свирепый взгляд студента, сами выкрикивали "ура!" и взмахивали руками, выкрикивали и взмахивали совершенно искренне, возбужденные тою же силой, что крутила студентом. Ни в какую Пасху Груня не видела таких громадных толп народа. Тот новый, Дурманящий воздух, что объявился вдруг над Москвой, выдувал всех из домов и квартир и гнал на улицу. о себе Груня тоже почувствовала нечто новое, суть которого она не могла понять, оно не охватывалось разумом, оно вошло вдруг в сознание и осталось там. А в присутствии этого непонятного нового в душе и дышалось как-то совсем по-другому. Каждый вдох не просто наполнял плоть живительным воздухом, но воздух этот действовал на глаза, на уши. Он заставлял по– новому взглянуть на окружающий мир, увидеть в нем то, что раньше не давала видеть душевная броня-заскорузлость, которую он, этот новый, разъедающий воздух, растворял, высасывал из людей и выгонял их самих из домов и квартир на улицы. Она даже голову задрала кверху, к серо-голубому небу, будто ожидая увидеть падение на людей того нового, невиданного, что заставляет их шастать по Москве, кричать "ура" и размахивать руками. Или туда, в пугающую высь, унеслось то, что рождало и держало-крепило в душе броню-заскорузлость? А то новое, что стала ощущать Груня, выйдя на улицу, есть ранее придушенный источник жизни, который вот теперь начал жить. Что за источник? Какой жизни? Все напряглось в Груне. Она очень серьезно воспринимала то, что видела на улицах, она впитывала происходящее, глядя на все широко раскрытыми глазами, и даже рот ее сам собою временами широко открывался. Многое, что еще вчера рассмешило бы ее, совсем не казалось смешным, и то, что никогда ранее не вызвало бы не то что смех, но даже и улыбку, теперь виделось в каком-то карикатурном виде и заставляло смеяться. Она едва сдержала смех, когда увидела на паперти Воздвиженского храма одинокую, показавшуюся ей жалкой, фигурку священника, и не кого-нибудь, а отца Клавдия, ее и Федина духовника. Над духовником смеяться! – да мыслимо ли это было еще час назад? Он застывшим, отсутствующим взглядом смотрел на снующих мимо людей, и на лице его, сменяя друг друга, появлялась то страдальческая гримаса, то детская обида-удивление. И он, похоже, не замечал этой игры своего лица, он весь ссутулился и согнулся, а руки его казались нелепым, лишним довеском к телу. Смотревшей на него Груни он не видел. Уходя от него, она несколько раз обернулась, пока не завернула за угол. За углом погромыхивал мотором стоявший на месте грузовик, похожий на огромного ежа, ибо его совсем закрывали торчащие во все стороны штыки винтовок: без малого человек пятьдесят солдат с красными бантами на шинелях осадили его, оседлали и позировали перед нацеленным на них фотоаппаратом на треноге, около которого хлопотал пожилой горбоносый фотограф в шляпе, подававший команды солдатам. Те принимали нелепые, несуразные позы. А уж что они делали со своими лицами! Им почему-то казалось, что чем больше злости и высокомерия будет на их лицах, тем лучше. Глядя на их уморительную мимику и позы, стоявший рядом с Груней господин в котиковом пальто и ботах рассмеялся. Груне очень не понравился его смех, ей солдаты вовсе не казались смешными, она вполне понимала их желание выглядеть на фотографии красивее и представительнее, чем они есть на самом деле. И не только оттого, что засмеялся сей господин, вспыхнула на него у Груни злость, что-то гораздо более серьезное подбросило головешек в эту вспышку. Груня и сама не могла объяснить это "что-то", но возгоревшемуся вдруг чувству противиться не стала. Она раньше никогда не вглядывалась в лица людей, но вот теперь с жадным любопытством рассматривала их и все вокруг происходящее.

А Москва бесновалась. Из роскошного подъезда вывалилась ватага орущей песни солдатни и поперла по улице, призывая всех присоединяться. Груня долго смотрела им вслед. Вот мимо строевым шагом, во главе с молоденьким прапорщиком промаршировала другая группа солдат – все с громадными красными бантами на шинелях. Толпа москвичей приветствовала их с таким исступленным восторгом, будто никогда не видела солдат, идущих строем. В Столовом переулке на главном подъезде высокого одноэтажного особняка она увидела писанную на картоне красной краской надпись "Совет рабочих и солдатских депутатов". Картон был прибит к неподвижной створке дубовой резной двери. Вторая створка постоянно распахивалась и через нее вваливалось и вываливалось множество людей, главным образом солдат. Она и не предполагала, что их столько в Москве. Около подъезда стоял, опершись на винтовку, небритый солдат лет тридцати, по-видимому – часовой. Входящие что-то объясняли ему, но он слушал вполуха и вяло кивал головой в ответ. Не понравился солдат Груне. Во всем облике его – и в фигуре, -и в чертах лица – было что-то нерешительное, задумчивое; временами даже что-то затравленное мелькало в его серых, невыразительных, опущенных глазах. Будто он и сам не знал, хорошо или плохо то, что он здесь стоит, что вот работает этот "совдеп" непонятно для чего, что Москва вывалилась на улицу и орет "ура", что царя больше нет... Это был человек еще не решившийся, а непредсказуемость поведения человека еще не решившегося есть самая большая опасность для революции: куда его еще повернет, такого задумчивого? И это сразу понял тот новый источник жизни, что так внезапно ожил в Груне. Впоследствии Груня сразу, одним взглядом, чутьем могучим, определяла человека нерешившегося, и если она тем взглядом своим не загоняла его в решившиеся, тому нечего было ждать пощады; и сейчас фигура перед дубовой дверью угрюмого, опирающегося на.. винтовку нерешившегося символом отпечаталась в пробуждающемся ее сознании. Нечего делать человеку на земле, раз он не решился без оглядки служить всесокрушающему классу, не встал под флаг всесокрушающей партии. Но все это придет к ней потом.

– Чо тебе, девка? Проходи, неча здеся стоять, здеся совдеп, – сказал солдат Груне равнодушным тоном. – А вот я и хочу посмотреть, что это такое, – буркнула Груня и вошла в подъезд, даже не успев удивиться своей напористости. Вошла и вот тут растерялась, не зная, что же дальше делать. В большой зале накурено, насорено и наплевано было сверх всякой меры, отчего она еще больше растерялась. Из пупка мраморного Геракла торчала вдавленная папиросина, все стены с лепной штукатуркой постигла та же участь. Толпящиеся тут солдаты и разномастные штатские сразу заметили Груню, она тут была единственной женщиной. Груня совсем стушевалась и ринулась в первую попавшуюся ей на глаза дверь. И оказалась в обширной комнате, половину которой занимал огромный ореховый стол, за которым сидел и писал молодой человек в артиллерийской кожанке. В комнате еще находилось человек пять куривших солдат, один из которых, увидев влетевшую Груню, воскликнул:

– Ба! Барышня, ха-ха-ха, беру тебя в наши батальонные! Записывай, Рогов, как и задумано, – кто первый войдет, тот и батальонный, ха-ха-ха!

– Хватит зубоскалить! – оборвал смех тот, кого назвали Роговым.Без вас вон как человека напугали. Проходите, проходите, гражданка, не тушуйтесь... Давай, давай, оглоеды, шагайте, дайте поговорить с человеком.

Груня не слыхала, как уходили, ухмыляясь и бросая сальные реплики, солдаты, она целиком была поглощена взглядом Рогова, которого она про себя Уже окрестила бревногубым. Толстенные губы его огромного рта были, действительно, словно два бревна. Глаза смотрели властно и притягивающе.

– Садитесь, садитесь и успокойтесь. И не дрожите, никто вам плохого здесь не сделает.

– Да я не дрожу. Так, зашла... и сама не знаю чего. Пойду я... – ее и в самом деле трясло отчего-то мелкой-мелкой дрожью. Бревногубый усадил ее на место и, встав совсем близко, сказал:

– Нет, дорогая гражданка, не просто вы зашли, не просто, – бревна-губы улыбались, а глаза испытующе смотрели прямо в Грунины зрачки и точно шарили внутри, искали чего-то. – Вы дочь революции!

Вздрогнула Груня от этих слов, прозвучавших так проникновенно-таинственно, отпрянула было назад. На мгновение ее охватил жуткий, непонятный страх, но она также мгновенно придавила его в себе, рот ее приоткрылся, лицо обрело крайнюю сосредоточенность и серьезность, она вся подалась навстречу завораживающим глазам бревногубого, хотя остатки боязливого недоумения нет-нет да и прорывались сквозь серьезность.

– Да, это вас сама революция привела, ее переломный, уничтожительный дух! – бревногубый поднял перед собой сжатый до побеления пальцев кулак и глянул на него, будто это была бомба, которой он сейчас взорвет весь мир. – Это он, этот великий дух, командовал вашими ногами, а вы-и не думали об этом! О, сколько у нас дел впереди! Эти бобрастые и их рабы и прихвостни думают, что все кончилось, но все только начинается! (Груне сразу вспомнился старый князь.) Мы не просто образ правления меняем – к черту ихнюю республику, как к черту и самодержавие, которое уже там! Полное обновление! Полное уничтожение вековых мерзких устоев и всех – всех! – кто за них цепляется! Только так мы совершим бросок в царство абсолютной справедливости!.. Всеобщего равенства!.. Мирового революционного пожара! И только мы, наша власть, способны это сделать! И право на эту власть мы взяли сами, а все бобрастые, что ныне бантами щеголяют, – все сгинут, как этот вон снег! – бревногубый Рогов выбросил указующий перст в сторону окна. – Или мы, или они! Нет, только мы!..

И тут Груня осознала, что ей понятно и интересно все, что говорил бревногубый, хотя еще совсем недавно ничего этого для нее не существовало. Она вдруг почти физически почувствовала в себе биение того нового, о котором говорил Рогов. Оно рвалось заполнить собой всю ее душу, но что-то не пускало его. Это "что-то", заставившее поначалу отпрянуть от вдохновлявших слов бревногубого Рогова, были домостроевские жизненные уложения, впитанные ею с молоком матери и развитые окружающей жизнью. На них опираясь, она принимала все жизненные решения. Но вот, оказывается, эти определяющие уложения не были ею самой – Груней, не были ее "я". Оно, принимающее решение ее "я", жило, оказывается, совсем отдельно от этих уложений, сквозь которые начал вдруг прорываться голос нового, и этот голос был услышан Груниным "я".

– И главным новым в этом новом мире, – продолжал бревногубый, – будет новая женщина! Освобожденная от домостроевских пут, раскрепощенная, стр-р-ашная для старого, гибнущего мира!.. Но пока он не гибнет! Он нацепил бант и кричит "ура", он рад свалившейся на него свободе, но он лишится ее, он сгинет и сдохнет! Но кроме нас этого никто не сделает! Да!..

Груня понимала одно: что за этим "надо" стоит неслыханный, необъятный, жуткий перелом – ее вдруг опять дрожь начала колотить. Но рвущийся изпод гнета новый источник жизни даже вопроса не ставил – зачем это надо, он принимал это радостно, он жаждал действия, он уже чувствовал в себе силы Для овладения Груниным "я", которое с безмолвной сосредоточенностью внимало бревногубому Рогову...

– И из работницы вы станете властелином! Вы ведь работница?

– Горничная я. У Загряжских, знаете?

– Ну-ну, как же не знать, наследник дома во всех газетах прогремел, полный кавалер и герой, папаша – думский деятель, знаю я эту семейку. Как думаете, возможен переход князя-поручика на нашу сторону?

– Кого? Иван Григорьича, что ль? Да вы что, ой, Господи! Он за царя кому хошь горло перегрызет, да хоть и отцу родному, его сиятельству!

– Но ведь царя больше нет!

– Нет, он за царя всегда воевать будет, пусть хоть и нет его. Я так думаю.

– Что ж, тем хуже для него. Как вам живется там? Да, я даже не спросил, как вас зовут, – расхохотался бревногубый Рогов, и все лицо его стало состоять из одного рта.

– Груня, – сказала Груня и покраснела, потупилась. – Как живу? Хорошо живу, одета, накормлена, три шубы у меня, хозяева ласковые. – Все это она произнесла, почему-то опустив глаза и глядя в пол, будто оправдывалась.

– Поднимите глаза, Груня, поднимите их высоко. И с этой высоты смотрите на мир. Три шубы, хозяева ласковые... Они – хозяева!.. Ласковые!.. Мы хозяева, Груня! Это уясните. – Следующую фразу бревногубый Рогов сказал страшным шепотом, выпучив при этом глаза: – Вы верующая?

– Да, а как же, – шепотом ответила Груня, и глаза ее остекленели, будто в себя она ушла, выдоханув "да". Но в себя она не ушла, просто ее "я", услыхав вопрос, ринулось было за помощью к старому домостроевскому уложению, но на полпути вдруг остановилось. Само остановилось, по своей воле, и застыло в пустоте, ни о чем не думая.

Ладонь бревногубого Рогова легла на плечо Груни.

– Вот, Груня, что вам мешает. И, простите, не верю! Не верю в вашу веру.

– Как?!

– Да так. Не проросло семечко-то, Груня. И это, как говорится, слава Богу, замечательно, ха-ха-ха! – и вдруг он оборвал смех и, указуя пальцем куда-то за спину ей, зашептал низким голосом: – Да, это Он вам мешает, Бог всему виной, Груня.

Груня даже обернулась назад, будто Бог и вправду за ее спиной стоял.

– Да, – серьезно подтвердил бревногубый Рогов, – Он стоит за вашей спиной и держит вас. Рванитесь! Подставьте себя ветру революции, и он унесет вас с этого никчемного поля, где торчат эти проросшие! Мы жатву сделаем, ха-ха-ха, кровавую жатву классовым революционным серпом!

"Классовым революционным серпом"? – Это было совсем непонятно, но звучало красиво, источник же новой жизни, нового видения был вообще в восторге. Еще час просидела Груня с бревногубым Роговым. Он проводил ее до самой двери, пожал на прощанье руку и безапелляционным тоном велел приходить завтра. Груня задумчиво кивнула.

У дубовой двери стоял все тот же угрюмо-задумчивый солдат в той же позе. Проходя мимо, Груня бросила ему:

– Стой как поставили, чего разнюнился-то! – и пошла, не оборачиваясь.

Солдат удивленно глянул вслед Груне, вздохнул – чего на бабу внимание обращать? – и продолжил свои думы.

Одолевали думы и Груню, медленно шла она домой. И ничего теперь не замечала вокруг, целиком погруженная в себя. Бурлило, варилось, булькало неведомое ранее, жгли огневые, чародейские слова бревногубого Рогова. Расхрабрившееся новое, удесятеренно усилившись, орало уже, наседало на Грунино "я" и примеривалось, как бы половчее полностью его оседлать.

"Внемли же, что тебе говорят! – гремело оно во весь голос. – И иди к ним, там настоящая жизнь. Сейчас же ты прозябаешь. Вот оно, настало и полетело время твое, не упусти его, только с ним ты начнешь жить, и эта жизнь даст такое упоение твоей душе, о котором словами не скажешь. Ты на вершине революционного гребня, который навис над ветхим миром и непременно его сомнет! Ты летишь в революционном вихре, и ощущение полета в его могучих струях не дано описать человеческому языку, это выше всего. Вперед же и никаких сомнений!.."

Никогда не занимавшаяся кропотливой работой мысли, Груня не могла слышать всей четкости призывов разбушевавшегося нового, но силу зова его она чувствовала и суть выкриков его поняла. Она остановилась, и взгляд ее вдруг стал совсем по-иному задумчив, она прислушивалась к тому старому в себе, что вело ее в жизни до сих пор. И едва расслышала все то же, давно знакомое: что она – девица, что предназначение ее Богом определено – хранение домашнего очага и рождение и воспитание детей, что не женское дело ввязываться в кровавую бойню. Богу противную, которую силы зла затеяли и куда ее, Груню, втягивают. Происходит страшное, безумное, богопротивное дело. Не иди против Бога!..

"Да что тебе Бог! – вопил, заглушал бесновавшийся новый плод. – Коли Бог против обновления, дарующего полнокровную жизнь, наслаждение счастьем действия, так отринь этого Бога!.."

Что-то заговорило в ответ старое уложение, возражая этому надсадному крику, но Груня не стала слушать, она тряхнула головой и быстро пошла домой. В своей комнате она, не зажигая света, села на кровать и, сложив руки на коленях, долго просидела так, воззрившись в темноту. Затем зажгла свечку, подошла к висевшей отдельно иконе Нерукотворного Спаса (материн подарок) и осветила Его лик. Икона была выписана великолепно: царственный и вместе с тем скорбно-всепонимающий взгляд Христа был одновременно и отрешенным и жгуче-проникновенным. Лишенные страстности, добрые и взыскущие глаза Его как бы говорили-взывали: "Ну, что же ты, человек, одумайся, есть еще время, Я тебе его дал и Я жду тебя, и вот Мое Царство – твое! И коль пришел ты ко Мне, отложи попечение житейское, взгляни в Мои глаза и подумай о вечности, от которой не уйти тебе, сколько бы ты ни бился рыбой об лед, – и здесь все отобьешь и вечность потеряешь в суете сует. И не упоение ждет тебя, а одно лишь томление духа. Искать сокровище, где одна ржа и воры, – это из блевотины ключи вытаскивать от врат в вечную погибель..."

– Ишь, как грозно смотрит, – прошептала Груня. Она всегда чувствовала благоговейный трепет, когда всматривалась в глаза Спасителя.

"Грозно-то грозно, а хоть даже и плюнуть – ничего не будет!" – неожиданно раздалось вдруг из далекой глубины ее сознания. Вздрогнула Груня от такой шальной мысли яростного нового. Но и только. Вот, оказывается, какие мысли могут возникнуть перед святым ликом. Еще утром был немыслим даже отдаленный намек на такое. На лик глядя, Груня ни мгновения не сомневалась, что Тот, Чьи глаза на нее так парализующе-печально смотрят, есть на самом деле и действительно сейчас смотрит на нее. И вот Он мешает ей, Он бьет ее по рукам, Он не дает ей решиться, не дает отдаться во власть зовущей стихии. "Он мешает становлению того нового во мне, что сделает меня человеком, а не горничной, – заговорил голос бревногубова Рогова в Груне. – Он сковал по рукам и ногам Своими заповедями, Он хочет, чтобы я погребла себя под головешками семейного очага, чтобы я "убоялась" Феди, чтобы я тихо рожала ему детей, таких же елейно-приторных, как он сам! Чтобы я ждала его, когда он, елейно улыбаясь, заявится домой, отторговав своей кожей или чем там... черт бы это все драл! И чтобы это была моя жизнь, и ни-ни за ее границы? Так вот нет же! Не желаю! Я пойду с ними. Так я хочу..." Груне показалось, что она выиграла поединок взглядов, нечто надменное и презрительное мелькнуло в ее глазах.

Уже потом, в те бравые времена, когда одно имя комиссара Груни наводило ужас на обывателей, вспоминала она иногда с презрительной гримасой о тех домостроевских евангельских пластах, что так долго были основанием ее жизни. Точнее, даже не вспоминалось, а так, налетало вдруг на мгновение, ничего кроме ухмылки не вызывая, даже досады, – досада давно уже тогда прошла. Как ничтожны оказались эти пласты, как легко сковырнулись! А ведь это труды стольких поколений ее рода, послушных рабов Божьих. И вот все на ней оборвалось. Она теперь уверена, что и в других эти пласты столь же ничтожны и не имеют никаких корней, и коли видела в ком упорство, не сомневалась, что надо только нажать и все сковырнется, как и у нее. И поскольку никаких сомнений в правильности нового взгляда на мир быть не могло, то любое неприятие его вызывало особую ненависть. И меры такой ненависти обывателю никогда не понять, не прочувствовать. Как к монашеству способны единицы на миллион, так и к такой ненависти. Если вера с горчичное зерно горы двигает, то ненависть такая способна отравить океан. Среди непринявших нового особое место занимал молодой князь Иван Григорьич. Сама Груня даже и не копалась в себе, не искала, отчего это так. Оседлавшее теперь ее "я", победившее новое только рычало остервенело – это враг. Нечто мистическое, необъяснимое ) присутствовало в этой ненависти. Да, князь не сделал ей ничего плохого, наоборот – одно хорошее. Но он такой враг того, что она, комиссар Груня, хочет насадить в мире, что равного ему, пожалуй, не найти. Очень много думала Груня о молодом князе, с самого первого дня думала, когда взглядом с иконой единоборствовала. И оказалось, что Иван Григорьич очень задержался в ее сознании, несмотря на редкое пребывание в доме.

Не сразу до Феди дошло, что его Груня его избегает. Да и не мог он это заметить сразу, ибо целиком был занят своим патроном и благодетелем, Пантелеем Егорычем Телятниковым. Когда же возвращался мыслями к Груне, никак не мог взять в толк, отчего Груня сторониться его стала и вообще как-то резко переменилась, осунулась, взгляд у нее стал какой-то ястребиный, стреляющий, исподлобья. Неужто и она так переживает отречение? Но нет, слишком далека она была от этого. А Пантелей Егорыч ближе, что ль, был? "Эх, времечко!" – только и повторял эту последнюю фразу Федя, тяжело вздыхая. Когда же он узнал, что Груня ходит в страшный совдеп, который Пантелей Егорыч называл вертепом разбойников, он испугался не на шутку.

– Что стряслось с тобой, Грушенька? У меня душа не на месте.

– Ничего не случилось, Феденька, – чужим голосом и не глядя ему в глаза отвечала Груня.

– Ты зачем туда ходишь? Их сиятельство знает?

– Моего работодателя не касается, куда я хожу в свободное от работы время, я свободный человек в свободном государстве. Ясно тебе, приказчик?

– Ой! – Федя едва не сел, где стоял, от таких слов и, главное, от тона, каким они были сказаны. – Как ты... приказчик? Грушенька, да любишь ли ты меня? Ты ж невеста мне.

– Погоди, Федя, погоди сейчас с этим, – Груня потерла виски, поправила платок и взгляд ее смягчился.

– Да что ж годить-то, Грушенька, оно хоть и дикое время, да ну и плевать, Красная горка не за горами. Грушенька, меня ведь отец Клавдий просил привести тебя. Что ты так смотришь, Грушенька, он сам по себе велел.

– Велел? – усмехнулась Груня, – Ну что ж, раз велел, пойдем сходим, господин приказчик.

– Да что ж ты меня так называешь, Грушенька?

– Ну а кто ж ты есть, Феденька, ведь ты приказчик? И господин же, не товарищ.

– Что это ты, Груня? Не поймешь тебя, что ты сказать хочешь. Я человек и я люблю тебя.

– Нет, Федя, ты сначала приказчик, а потом уж все остальное. И то, что любишь, – тоже потом.

– Как это? Что "потом", Грунюшка? – совсем встал в тупик Федя.

– Твое приказчичье бытие – вот начало, а "люблю" твое – оно вторично от твоего бытия.

Федя открыл рот и испуганно-оторопело замигал.

– Ну, идем, что ли, к твоему Клавдию, – покровительственно ухмыляясь, сказала Груня.

– К моему?!

На это Груня ничего не ответила, отвела в сторону глаза и двинулась, обойдя его, к храму. Федя зашагал следом, не отрывая потрясенного взгляда от невесты.

Храм был полупустой. Служба уже давно кончилась, последние задержавшиеся прихожане прикладывались к иконам и крестясь выходили. Отец Клавдий увидал вошедших Груню и Федю и неторопливым, степенным шагом направился к ним. Груня стояла около сводчатой колонны, на которой висела большая икона "Всех скорбящих Радость". Она прицепилась новым своим давящим взглядом к глазам Богородицы и будто не замечала подошедшего отца Клавдия, так и стояла, не шевелясь и не отводя глаз от иконы. Наконец отец Клавдий сам оборотился к образу и сказал.

– Да, дивно выписан лик... Что ж ты не смотришь на меня, Груня, что не здороваешься?

– Дивно выписан... – хрипло отозвалась Груня. Федя ужаснулся ее голосу. – Бессловесные, покорные рабы у ног своей Госпожи. – Разве бессловесные, Груня?

– Да... словесные. "Ты нам помоги, на Тебя надеемся... Твои бо есть мы рабы..." – вот и все слова этих словесных, – Груня кивнула головой на икону.

– Ты свои ли слова говоришь, Грунюшка?

– Свои – не свои, разве неправда?

– Неправда, Груня. Ты сейчас вся в неправде, ты утопаешь в неправде, а единственная, истинная правда, Божья правда, далеко теперь от тебя.

– Единственная? Истинная? А может, она у других истинная да единственная, а? Кто рассудит? А вот другие говорят: пока не скинем властителей небесных, не скинем властителей земных. А? Сильно сказано. Это какая правда?

Федю зашатало при ее словах.

– Это никакая не правда, Груня, – сказал отец Клавдий. – Это бесовское безумие. Ты морщишься от моих слов, твоя душа уже поражена страшной ржой... вся Русь сейчас ею поражена. Я за тобой давно наблюдаю, ты на страшном...

– Выслеживаете?

– Нет, Груня, наблюдаю. Наблюдаю и скорблю, ибо чувствую свое бессилие. Мне страшно, Груня, ведь я твой духовник, что я Богу за тебя отвечу?

– Оставьте, отец Клавдий, – серьезно сказала Груня. – Я разрешаю вас от этой ответственности, я сама за себя отвечу.

И с этими словами она снова повернула голову к лику на сводчатой колонне: "Что смотришь на меня, Госпожа бывшая? У-у... взыскующе смотришь, беспощадно смотришь... А я не боюсь! Я отреклась от пути, на который Ты обрекла нашу сестру, я выбрала свой путь, и ничто меня с него не свернет!"

– Ты надменна и победительна. И даже не страшит тебя гибель души твоей.

"Кто это сказал? Отец Клавдий? Или Сама?.. Нет, не страшит! Мы здесь, на земле, будем строить свое царство, своей правды..."

– Я свободна, отец Клавдий? – Груня повернулась к священнику. Отец Клавдий развел руки чуть в стороны и уронил вниз:

– Да, конечно, ты свободна, Аграфена.

Груня резко развернулась и каким-то неженским, едва не солдатским шагом пошла к выходу, громко стуча каблуками. Тут Федя вышел из оцепенения и с криком: "Грушенька!" – бросился за ней. Все кто были еще в храме обернулись на его страстный, отчаянный крик. Громче шепота никогда раньше Федя не говорил в храме. Ничего он сейчас не видел и не слышал, ничего не понимал, кроме того, что Груня его уходит навсегда. Уже на паперти он схватил, было, ее за руку, но она выдернула ее, да так, что Федя чуть не упал, и зарычала на него рыком звериным:

– И чтоб я не видела больше тебя! Выкинься из моей жизни! Жених...

Необыкновенное облегчение чувствовала Груня, удаляясь от храма. Пока она стояла в храме, то ли от лика этого, то ли от отца Клавдия на нее несколько раз то робость нападала, то тоска вдруг непонятная от головы до пят пронзала. Очень тошно ей было, и ее порывало то кинуться с кулаками на Богородицу и на отца Клавдия, то убежать без оглядки, то на колени перед образом упасть. Но могучее новое выстояло. И теперь она была спокойна и довольна. Едкощемящая ненависть коптила ее нутро. Бревногубый Рогов даже на стол вскочил от радости, когда узнал о том, как протекала и чем кончилась последняя беседа Груни со своим бывшим духовником.

– Браво, Груня, блестяще, я верю в тебя, дорогой товарищ! Теперь очередь за земными властителями! Идет наше время, приближается, скоро в дверь начнет ломиться, я его чую, чую, понимаешь? Чуешь, медом и тестом с завода тянет, вот и я его, время наше, чую. А ты?

Что-то отдаленно-тревожное, разумом не охватываемое, присутствовало в ней, но на вопрос Рогова она не могла ответить. Вообще она с каждой встречей все больше завидовала ему, его способности без оглядки переть по новому, огненному пути, завидовала, как он в момент выбросил Бога из себя – он очень весело и образно рассказал ей об этом: "Выбросил крест и Его с ним, и – все. И Его не стало. Нету Его, Грушенька!" Хотя и ей без особых мучений удалось избавиться от домостроевщины, но выбросить Его, чтобы со смехом сказать "нет Его!", так не получалось. Она просто отказалась Ему подчиняться. Но ограничиться таким отказом невозможно, так или иначе надо объявлять Ему войну до победного конца, поражение означает смерть, ибо просто отход теперь на прежние позиции так же невозможен, как невозможен только отказ подчиниться Ему, Живому. Его надо умертвить в себе. Только если мертв Он, если нет Его, возможно движение по тому огненному пути, на который она вступила. И пусть еще нет-нет да и появлялся перед ее глазами скорбящий лик Богородцы, она даже не старалась прогнать его, она спокойно глядела на него своим с каждым днем все более тяжелевшим взглядом. Иногда по ночам, в забытьи, она даже разговаривала с ним, разговаривала выкриками, от которых просыпалась в поту, но в конце концов лик от тяжести ее взгляда расплывался и выдавливался из сознания, а послесонная тревога быстро рассеивалась от первого весеннего ветерка. Когда с фронта явился вдруг молодой князь, Груня стала сама не своя – и днем маялась, и ночью не спала. Он, в отличие от домочадцев, заметил перемену в Груне. Груня чувствовала, что под одной крышей с ним ей совсем невмоготу. Домочадцам молодого князя, кстати, тоже с ним невмоготу было. Гнетуще-тягостная сцена появления Ивана Григорьича в родительском доме резко запечатлелась в памяти Груни, бревногубому Рогову она ее в подробностях рассказала. Неподвижно и безмолвно стоял молодой князь в дверях и глядел на бант на груди отца, так глядел, будто там скорпион сидел. Груня же подумала, что на скорпиона бы он так не смотрел. Она не видела его взгляда, она стояла за спиной его, но она видела его лучше их всех, его родственников, обрадованных его приездом и смущенных и удивленных тем, как смотрит он на бант на груди отца и никого и ничего больше не видит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю