Текст книги "Романы. Трилогия."
Автор книги: Николай Блохин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
– Откуда ты все это знаешь, а, Оля-маленькая? – спросил поручик, когда очнулся от ее рассказа.
– А отовсюду. Как курочка по крупичкам.
– Что-то много умерло только. Целых пятьдесят пять человек. Уж больно много.
Оля пожала плечами:
– Так Бог судил. Главное, наверное, в своей жизни сделали, что ж еще... А знаете, архиепископ Алексий тоже здесь.
– Да ну?! И... и как они со Спиридоном?
– Да что же такого может быть у них? Преосвященный молчит с тех пор, как сюда попал, келью не покидает, плачет и молится. Он же у нас не беженец, он приведенец.
–Как?
– Его сам отец Спиридон привел из тюрьмы.
– Это как же?
– А как апостола Петра Ангел – за руку мимо стражей.
– М-да... Чудно все это и... страшно.
– Опять вы!
– Не буду, не буду, я просто растерян.
– А вы найдитесь. О чем вы думаете?
– Я думаю... Я представляю звонок в мою дверь, и на пороге я вижу старца Спиридона, и он говорит мне, мне тому, пятилетней давности, – идем строить монастырь в Глубь-трясине. М-да...
– А вы бы пошли?
– А ты?
– Не знаю.
– Наверное, потому к нам и не пришли. И никогда никто уже не придет.
– Теперь мы сами сюда пришли.
– Да, пришли – на готовенькое. А вот если... все бы откликнулись, а! Какой-бы монастырище отгрохали! И все невидимы для этих.
– Если бы все откликнулись, наверное и строить бы не понадобилось. И этих бы не было, – Оля-маленькая вздохнула по-взрослому и сказала затем совсем уже по– детски: – А сейчас скоро обед будет, – и указала на вытянутый деревянный дом на холме, – там кухня и трапезная.
– Так меня ж накормили недавно, Оля-маленькая.
– Ну и что ж, все равно обязательно пойдемте. Посидите, посмотрите. Здесь вообще-то каждый живет как хочет, кроме монахов, конечно, – у них устав. А давайте-ка вы руку и пойдемте... Да что вы все на стены смотрите, никто оттуда не появится.
– Все-то ты знаешь.
– Знаю, сама так смотрела.
– Ну не тяни так, за тобой не угонишься...
Ломило болью обожженное, изрезанное оконным стеклом, ушибленное лицо, но все забывалось от вида звонящего монастыря. Весь взвод на ноги поднял, однако дальше взвода не пошло, скрутили, затолкали в избу к ротному комиссару, старому приятелю. Ротный комиссар, старый приятель, носивший жалобно-воинственную фамилию Взвоев, принял сильное участие в сумасшедшем: и за плечи встряхивал, в глаза проникновенно глядя, и слова увещевательные говорил, и кулаком перед лицом обожженным тряс, и револьвером по столу стучал, и в помощь и в свидетели призывал и здравый смысл, и беса, и мировую революцию – все зря, упорствовал обожженный и отвечал страстно:
– Да ну что ты на меня орешь, Взвоев! Нормальный я, но вот он, стоит, и не призрак он никакой, не мираж. Значит, и ты мираж, я его так же, как тебя... ну нормальный я! Хрен его знает, что это, но вот он стоит... О! Слышь, опять звонят.
– Это в ушах у тебя звенит. Хрен его знает, что звенит. Комары там звенят, да и здесь тоже, чтоб их...
– Но ведь ты глянь на меня, Взвоев, ну ведь нормальный я, ну во всем нормальный, ну все я вижу, как оно есть, хочешь – посчитаю, почитал бы, коль умел, ну спрашивай про все... а он стоит!..
И поволок его Взвоев к дивизионному врачу Долгову И. И., которого считал себе обязанным, ибо именно благодаря Взвоеву сей врач оказался в дивизии: когда ворвались в Воронеж, на второй день, Взвоев обследовал по мандату буржуйские квартиры и обнаружил на одной двери медную вывесочку: "Врач Долгов И. И." Это ж ненормально, когда на целую легендарную дивизию ни одного врача, фельдшерами, фельдшерицами, сестрами милосердия разжились, а вот врачом никак, и по линии "военмеда" не присылали. И сей Долгов И. И. в момент предстал пред очи комдива Кряка.
– Вы назначаетесь главным врачом дивизии, – коротко и просто сказал Кряк, когда уяснил, кого перед ним поставили. Все, на кого смотрел комдив Кряк, ежились и как бы становились меньше ростом . и уже; все, с кем говорил комдив Кряк, слышали в его голосе позвякивание рухнувших цепей и скрежет диктатуро-пролетарского меча, еще не перекованного на орала.
На пути к комдиву Кряку, во взвоевских объятиях, у Долгова И. И. еще покипывало возмущение и потрескивал гнев праведный, однако увидев комдива Кряка и услышав из уст его о своем назначении. Долгов только кивнул головой, да судорога прошла по лицу его.
– Ну и славненько, – закончил комдив Кряк и похлопал дружески по плечу обоих: и вновь назначенного, и протеже его. Так доктор Долгов И. И. стал главным начальником медхозяйства легендарной дивизии Кряка. С тех же пор, как расположилась дивизия в проклятом этом месте, доктор Долгов пребывал в крайней степени растерянности и смятения, если не сказать хуже: он видел монастырь и не видел никакой Глубь-трясины. И даже заикнуться с кем-нибудь из окружающих о монастыре не смел, и даже взглянуть лишний раз в ту сторону в чьем-либо присутствии не решался. Один раз спросил его какой-то забинтованный: "Чой-то вы так смотрите туда, доктор?" – так едва сердце не разорвалось у доктора от этого вопроса. Увидав же перед собой обожженного, орущего, что, да-да, видит он монастырь, видит и все тут, доктор начал тереть виски и сосредоточенно глядеть в глаза сумасшедшего.
– Вообще-то я не психиатр, – уныло сказал доктор сопровождавшему Взвоеву.
– Однако ты врач, – отрезал Взвоев. – Мне чего интересно, мне интересно – он по своим стрелять не начнет?
– Сам ты начнешь стрелять по своим, – заорал обожженный, – нормальный я!
Доктор Долгов вколол пациенту мощную дозу снотворного и пробормотал вопрошавшему взглядом Взвоеву: "Бог даст, поспит, пропадет галлюцинация".
Полууспокоенный Взвоев ушел, а у Долгова так сердце заныло, так тошно на душе стало, что сразу после ухода Взвоева он хватил целый стакан неразбавленного спирта и стал мрачно глядеть на уснувшего пациента, пока сам не уснул за столом.
Утром доктор Долгов обнаружил, что пациент исчез, и сразу понял, куда он исчез. Подступившему же Взвоеву сказал, что не знает, куда он пропал, и что вообще это совсем не его дело. День целый метался Взвоев в поисках друга, к вечеру устал и, чувствуя себя совершенно измотанным, пошел к доктору Долгову и потребовал спирту. Лишних слов не говоря, доктор вынул графин и разлил по полной в два стакана. И тут в дверь вошел обожженный. Доктор и Взвоев застыли со стаканами в руках.
– Ты откуда? – спросил Взвоев. Почему-то шепотом у него получилось.
– Оттуда. Из монастыря. Монастырь там, Взвоев, с монахами. И еще люди. Полковник, помнишь, в трясину бросился, там он... И тот шпион, профессором назвался, помнишь, на расшлепку вели... там тоже, – очень выразительно произнес все это обожженный.
И очень внимательно теперь выслушал его Взвоев.
– Так ты туда чего, на разведку, что ль, ходил?
Обожженный пожал плечами и покачал головой вправо-влево. Очень он растерянно выглядел.
– Нечего там разведывать, Взвоев, монастырь там, не арсенал.
– Я тоже его вижу, – вдруг прошептал доктор.
– А почему его не вижу я?
– Хочешь – сходим? Пойдешь с нами, доктор?
– Но как же это, – произнес Взвоев и свел брови к переносице, – он есть, говоришь, а я его не вижу.
– А я тебя со стены видел, как ты бегал.
– С какой стены?
– С монастырской, с какой же еще?
Взвоев выдохнул и выпил свой стакан.
– А я-таки думал, что галлюцинирую, – сказал доктор, лицо его было сплошная страдальческая гримаса, – однако что бы это могло значить?
– Это значит, что Бог есть, – шепотом сказал обожженный. Он взял докторский стакан, но Взвоев остановил его.
– Слушай, – сказал он, – а может, ты все-таки сумасшедший? Проболтался в лесу и плетешь теперь... – несколько мгновений еще Взвоев глядел внимательно в глаза обожженному, затем взял у него докторский стакан и выпил до дна. – Слу-у-шай, а если ты там... на стене на меня смотрел, если говоришь, Бог есть, чего ж ты назад-то?
– Страшно, Взвоев. Гляжу я сюда, войско тут, все одно ведь хана белякам, наша берет, а я вроде как невидимка для вас и... а... страшно, комиссар...
– Пойдем, веди, – сказал решительно Взвоев, вытирая рукавом рот. – Идешь, доктор?
– Нет, – столь же решительно ответил доктор.
– Поглядим, – совсем нерешительно сказал Взвоев.
– Слушай, – обожженный схватил Взвоева за рукав, – а может, его пушками, наведем да раздолбаем.
– Ну-ну, иди доложи Кряку, давай, мол, по Глубьтрясине пальнем со всех батарей, я, скажи, монастырь там вижу. По тебе самому пальнут. Пошли, что ли? Идешь, доктор?
– Я сказал уже.
– Чо, неинтересно?
Доктор отрицательно покачал головой:
– А не спятишь? Ты вон глянь, как этого разобрало.
– А ты? Так и будешь на него смотреть? Слу-ушай, так ведь ты ж давно его видишь?
– Что и сколько я вижу – это мое дело, а смотреть я буду в другую сторону.
Взвоев удивленно воззрился на доктора, пораженный решительнойстью его голоса.
– Что вы так смотрите, комиссар, здесь-то, действительно, войско, а там... галлюцинация для двоих.
– Так ведь был же, говорит, – Взвоев ткнул на обожженного, – не галлюцинация, говорит.
– А что тогда?
– Слу-ушай, а может, и вправду Бог?
"Войско" – вдруг означилось слово и защекотало докторский язык. "Войско! Войско?.." – и так и осталось язык щекотать, не выскочило, не прозвучало. Холодная, тупая, тоскливая боль стала заполнять докторскую голову.
– Уходи, комиссар, – потирая виски, закончил доктор.
Подойдя к краю Глубь-трясины, Взвоев остановился: "Что видишь?" – спросил он, глубоко вдыхая болотный воздух.
– Полянка это, а за полянкой сад до огород ихний.
– Иди сюда, на загривок тебе сяду, коль потону, так после тебя, на голове твоей хоть постою.
Прошли так шагов двадцать.
– Э-э, – захрипел вдруг обожженный, – ишь схватил, задушишь.
– Стой, – шепотом проговорил Взвоев. – Вижу, сам пойду.
И он пошел сам, неотрывно глядя на открывшийся монастырь. Он долго щупал рукой стену, и даже щекой об нее потерся, долго смотрел на встретившего их старика монаха, потом ощупал его рясу и пошел на стену, озираясь; час он стоял на стене, потом смотрел на колокольню, потом слушал колокол, спустился и все ходил, смотрел, и щупал, и озирался, и совсем не видел и не слышал следом идущего обожженного, который все что-то говорил и говорил Взвоеву и за рукав его дергал, и в глаза пытался заглянуть.
Вдруг Взвоев резко остановился около Успенского храма. Пот его прошиб, ознобом ударило – да, перед ним стоял он, тот самый храм в Митрофаньевском монастыре, где его рота отличилась...
Закрытые храмовые ворота тужились, дергались, сдерживая напор чего-то страшного, прущего изнутри. И вот, не выдержали они, распахнулись с треском, и Взвоев увидел, что это кровь напирала, ею целиком был наполнен храм, и вот вырвалась она теперь и воющим потоком устремилась на Взвоева, и сотни обезображенных трупов кувыркались в этом потоке. Славно погуляла рота. Отшатнуло Взвоева, он упал, сбив с ног вскрикнувшего, даже не успевшего оторопеть обожженного. Несколько шагов Взвоев промчался на четвереньках, затем все– таки оттолкнулся мощно руками от земли и – только ветер засвистел в ушах! Но страшный поток настигал, Взвоев вломился в какую-то открытую дверку и рухнул, растянулся, споткнувшись обо что-то. Все, сейчас накроет. Он обхватил голову руками и завыл, закричал, заглушая рев надвигавшегося потока. Что-то мягкое накрыло его голову; продолжая орать, он схватился судорожно рукою за это мягкое и понял, что это какая-то ткань. И еще почувствовал тепло руки. На его голове лежала епитрахиль старца Спиридона. Взвоев поднялся – и тут его затрясло от глухих рыданий...
Доктор Долгов И. И. сидел в своей медизбе спиной к окну и пил спирт. Увидев возникшего перед ним Взвоева, он сморщился и отмахнулся рукой.
– Уйди, комиссар, если ты настоящий – уйди, если видение – сгинь, надоел.
– Я не видение, я за тобой, доктор, я тебя сюда приволок, я тебя отсюда и уведу.
– Уж не в монастырь ли?
Взвоев кивнул.
– А не много ли берешь на себя, комиссар? Я не вещь.
Взвоев приблизил свое лицо к докторскому:
– Да ты что, доктор, вправду спятил? Слу-у-шай, это я тебя так напугал? Прости, браток... жизнь я тебе поломал, прости. Пойдем.
– Так что там, комиссар?
– Монастырь.
– Это я и без тебя вижу.
– И я теперь вижу, отсюдова вижу. Настоящий монастырь, доктор. И скоро все увидят. Когда старец умрет. Старец там есть святой, это он все устроил. Идешь?
– Нет.
– Ну, тогда давай по последней. Слу-у-шай, а ты ж не пил вроде?
– А ты постарел за сутки, комиссар. Ты и без того страшен был, а теперь прямо жутью от тебя веет. Оставайся-ка ты, не валяй дурака, сам говоришь, что скоро его все здесь увидят. М-да, действительно, что же тогда?
– На штурм вы пойдете.
– "Вы" в твоих устах очаровательно звучит. М-да, здесь войско, комиссар.
– А там Бог.
Сказав так, Взвоев вышел, чтобы никогда больше не встретиться с доктором.
"Войско..." – опять защекотало докторский язык, опять защемило голову, опять подступила тоска. "Господи, – уныло сказал доктор, – убери монастырь этот с глаз моих..." – "Бом" – грохнуло вдруг за спиной. Доктор закрыл уши ладонями. Долго так сидел, не пуская в себя беспокоящий звук. Вздрогнул, почувствовав прикосновение. Поднял голову, обернулся и увидел небритого соратника-фельдшера. Соратник виновато сморщился и сказал:
– Разрешите обратиться, товарищ красврач. Товарищ красврач, красное воинство бьет челом и просит Христа ради на разговление душевное, вкупе же и телесное. Взамен дают трофейный френчик, новехонький, и сапоги аж яловые. А, товарищ красврач? – Вон! – "товарищ красврач" вскочил и бешено замахал руками и заорал всякое бессвязное. Соратник в ужасе отпрянул и бежал.
– Вон! – продолжал орать доктор на дверь. Все внутри, изодранное тоской, особенно взвыло от этого "красврач", хотя Долгов И. И. неоднократно слышал это обращение и вполне терпел его. Заснул доктор за столом, а проснувшись утром, увидал в окно Глубь-трясину... И еще больше щемило извилины и драло тоской внутренности.
Весьма мрачным стало настроение у поручика Дронова после рассказа Оли-маленькой.
– Твое личико, Оля, как та тарелочка, по которой яблочко катается, все видно.
– А ваше лицо, Александр Дмитрич, как лицо того Ивана-царевича, который на тарелочке Кащея-бессмертного увидал.
Рассмеялся Дронов и сказал:
– Вот только Марьи-Моревны у меня нет, похищать у меня некого.
– У вас нет семьи?
– Не успел я семьей обзавестись. Наши жены – пушки заряжены. Подожду вот, когда ты подрастешь.
– Не говорите так больше. Нехорошо.
– Да что ж я плохого сказал, Оля-маленькая? Белой завистью будут завидовать твоему мужу. – Белой зависти не бывает. Зависть всегда черная. А я никогда не подрасту.
– Это почему же?
– Потому что нам отсюда не выбраться.
– Ну почему ж, попытаться все-таки можно.
– Не нужно отсюда, Александр Дмитрич, никуда выбираться. Не нужно от Бога убегать.
– А разве желать жить – от Бога убегать?
– Желайте, живите. Здесь живите, не зря же нас здесь Бог собрал. Больше для нас жизни нигде нет.
– Ну уж ты слишком...
– Ничего не слишком.
– Руки у меня чешутся бить я их хочу. Братца, кстати, хочу повстречать. У красных он командирствует, чуть ли не корпусом командует.
– Родной брат?
– Роднее некуда. Ты в восемнадцатом в Москве была? Вот и мы в Москве были. Они тогда, наверное, всем офицерам в Москве по повесткам предложили явиться на сборный пункт, так сказать, – в Новоспасский монастырь. Явились сдуру. Братец мой предложение принял. Меня, слава Богу, человек один вызволил, имени не его знаю, помню – поручик тоже, замок в двери нашей сломал, нас в той келье человек двадцать сидело, ушли мы. А остальных расстреляли. Вот...
– А зачем вы хотите брата встретить?
Дронов пожал плечами:
– В глаза ему хочу поглядеть.
– Я думаю, на этом ваша встреча не кончилась бы. Не нужно вам его встречать.
– Ты прямо как Оля-большая говорить начинаешь.
– Нет, я такая же, как и была, и я бы тоже, наверное, если б, конечно, на вашем месте оказалась, встретив, убила бы его. Но не надо, Александр Дмитрич, уходить отсюда, чтобы брата убить.
– Да и не ухожу я никуда, Оля-маленькая, так, подступает...
– А вы не думайте об этом, радуйтесь просто, что Бог так явно открыл Себя нам. Что еще нужно?
– Да, пожалуй, что ничего.
Они молча пошли мимо открытых дверей келий. В одной из них Дронов увидел сидящего за столом человека, одетого в заштопанную толстовку; белые развесистые баки и со спины были видны. Человек обернулся, и поручик увидел меж белых развесистых баков тонкие, гордо поставленные губы и смеющиеся глаза.
– Проходите, проходите, проходите, милсдарь, – сказал человек, – чего ж так, через порог-то? Полюбопытствовать зашли?
– Да просто познакомиться. Если не возражаете. Под одной крышей теперь живем.
– Да хоть и из любопытства, милости прошу. Любопытство – это здоровейшее человеческое чувство. Человек нелюбопытный есть человек больной, нация, состоящая из нелюбопытных, есть больная нация. Любопытство придумало науку, а отсутствие его выдумало Бога. Эк я вас сразу-то, а?
– Странно слышать такое от чиновника Синода.
– И от ответственного чиновника, заметьте!... Что же вы замолчали, молодой человек? Пора, кстати, представиться, меня зовут Анатолий Федорыч.
– Меня Александр Дмитрич.
– Да вы садитесь, садитесь, чайку погоняем... ну и что ж, что с трапезы, чаек он и после трапезы чаек. Конфетки вот. Тут есть такой отец Пафнутий или Онуфрий, это неважно, это он конфетки делает, они лучше столичных, тех еще, естественно, столичных, той столицы, которой больше нет.
– Однако почему же вы, коли о Боге так говорите, в Синоде работали?
– И заметьте – очень неплохо работал, я руководил религией, то есть ведал утверждением основополагающего столпа российской государственности. И я этим занимался честно, увлеченно и со знанием Дела, заметьте. Увы, рухнул столпик. И не по моей вине, заметьте.
– А как же можно, не веря в Бога, утверждать веру?
– Очень даже можно, и уверяю вас, что, только будучи свободным от сего суеверия, и можно его понастоящему втемяшивать в головы простонародья, а также тех, чье сознание предрасположено к этому, каковым является, например, ваше сознание. И крайне важно, чтобы все прочие соблюдали видимое почтение к сему столпику. Такова уж природа российской государственности, что без сего суеверия государство россиян теряет устойчивость и обречено на гибель, что мы и наблюдаем. И уж поверьте, как русак до двадцать пятого колена я не за страх, а за совесть старался отодвинуть катастрофу, но любопытство русского человека впервые победило в нем все остальное. И вот христианской России больше нет. И вам не одолеть варварского любопытства, ныне торжествующего в русском человеке.
– О каком любопытстве вы все толкуете?
– Судя по вашему сердитому лицу, вы думаете, что я оригинальничаю и в слова играю? Ничуть, я предельно серьезен. Так уж исторически сложилось, что никакой демократической основы, вообще склонности к демократии в русском человеке нет. Он неорганизован, на государственные интересы ему плевать, он склонен к анархии, он типичный гребсеб, гребсеб – это греби к себе, он сам по себе не способен к обузданию своего разносного характера, он ленив. Единственное, что держало его в жестких рамках государственности, – страх перед Богом. Русский человек, как никакой другой, любит покой и ничегонеделание, а умерять свои потребности сообразно общественной необходимости он совершенно не желает. Поставьте сотню русаков всех сословий перед казной и дайте им волю, так они бросятся растаскивать ее и передерутся меж собой, и менее всего будут думать, что себя этим губят. Где-то и кем-то сочинена байка, что русский человек не может жить под чужеземной пятой. Но это вранье, с такими-то задатками, кои я только что перечислил и отрицать которые бессмысленно, он будет жить под кем угодно, если его в узде будут держать и подкармливать слегка. Впрочем, последнее не обязательно. Вот она, пята чужеземной идеи, над нами и вот наше варварское любопытство, вот оно, готово принять ее гнет. Да-да, любопытство, что ж еще, это ж любопытно грабить, все вообще делать вопреки заповедям, разгуляться – что-де из этого выйдет? Все народы любопытство сие удовлетворяли постепенно, в течение столетий, а мы, нелюбопытные, все это время спали под Божьим, так сказать, покровом. И вот сейчас враз вдруг проснувшееся любопытство социальное решили удовлетворить – "что-ка из энтого выйдет?"
Морщась от раздумий, поручик сказал:
– Но могла ли просто идея Бога без самого Бога – просто идея, нечто, фу! – тысячу лет объединять русских людей в мощнейшее государство?
– Оставьте! Какое там мощнейшее, видимость одна, – последовал тот же величавый жест рукой, – а идея, молодой человек, это не фу!
– Идея Бога без Бога это – фу!
– Нет, невозможность воплощения идеи никогда не мешала ее возникновению. И здесь дело уже не в государственности, это потом. Вот вам другая идея, опять же – идея коллеги моего, кстати, саном облеченного, Царство ему Небесное! – идея Бога сугубо индивидуальна. Она возникает у домашнего очага, в семейном уюте и, конечно же, не из страха перед природой, не вследствие умственной несостоятельности. Идея Бога суть мечта, мечта о вечности. Существо разумное, человек, впадает в отчаяние от отсутствия вечности. Он не хочет умирать, ему щемяще хорошо, тепло у семейного очага, ему кажется, ему хочется, чтоб так было, что должно быть какое-то еще высшее наслаждение, от которого никогда не устанешь, как, увы, устаешь-таки от очага семейного и всех прочих, что человек себе напридумал. У человека нет доказательств вечности, наоборот – каждодневная чья-то смерть, знание неизбежности своей должны бы убедить его, что никакой вечности нет. Но он гонит от себя эту вопиющую видимость и творит Бога невидимого, Творца всяческих, и это, по мнению сего мнения, есть высшее творение человеческого разума. И ведь творение сие даже иллюзией не назовешь. И вот теперь человек разумный на свое творение переложил ответственность за все, что сам натворил, и теперь он требует вечности после здешних мучений, воздаяния, так сказать, за то, что выдуманный Бог заставляет его себя в рамках держать. И вот тут-то и выступает человек национальный, ведь у такой идеи, а значит и всего из нее вытекающего, не может быть одинакового прочтения. Иудей-меняла не может так же смотреть на Бога, как аравийский кочевник. У утонченного, уставшего от роскоши римлянина и охотника-германца разный Бог, даже если у Него одно имя, и рамки у всех разные. Бог же для русских вроде как Суворов для солдат – и любят его и слушаться хочешь-не хочешь надо, да еще некая вечная жизнь маячит, но однако же и в атаку идти тоже надо, не отвертишься. И вот что получается, заметьте, западный человек, осознав свою конечность и отсутствие бессмертия, воспринимает это как должное, сей печальный факт не вызывает у него истерики. Русак же от сего осознания приходит в ярость. Интеллигенция наша, вот уж точно сволочь так сволочь, начинает бешено бороться с Несуществующим, призывая, заставляя всех прочих, менее грамотных, прозреть, как они. Прозрели...
– Наворотили вы тут, – сказал Дронов, – но всетаки врете вы все, вот он монастырь, вот они мы в нем. – Ну и что? Да вы представляете себе, что такое плод воображения сотен миллионов людей, сотен поколений?! Да он же страшную силу имеет, гипнотизер же заставляет засыпать десятки людей, делать черт-те что, а тут... могла эта сила страшная, сконцентрированная в одном человеке, хоть в Спиридоне этом, заставить большевиков не видеть нас? Почему бы нет?
– Но Бог...
– Ах, оставьте, пожалуйста! Все, что можно объяснить, замечательно объясняется без Бога. Все, что объяснить нельзя, Бог не объясняет и не помогает это делать.
Дронов со страхом уже поглядел на бывшего ответственного и пробормотал вставая:
– Пойду я, Анатолий Федорыч.
– Так чаек же не допили.
– Пойду.
Бывший ответственный усмехнулся и развел руками: "Ну, тогда не смею задерживать".
Дронов вышел на свет Божий и зажмурился от солнца. Вдали он увидел Олю-маленькую, которая призывно махала ему руками.
– Надо ведь вас зашивать, Александр Дмитрич, – сказала она подошедшему поручику, – снимайте-ка вашу гимнастерочку.
– Да возможно ли ее зашить-то?
– Оля-большая все может.
– А пока что ж, мне голым ходить?
– Ну не голым, а полуголым, вот... а крестика нет на вас, Александр Дмитрич, а? – Оля-маленькая держала в руках рваную гимнастерку и смотрела на голую грудь Дронова.
– Нету, как-то... Скажи, а почему тут переодеть нечего? Конфеты шоколадные есть, а толстовки какой-нибудь нет?
– Ну, монашеского же вы не наденете, а другого ничего нет.
– Да я знаю, что нет, а почему?
Оля-маленькая пожала плечами: "Ну, ладно, вы пока можете у нас посидеть, коли стесняетесь так ходить, а можете погулять. Вы ведь на кладбище еще не были".
– Не был. Я вообще-то не люблю кладбища, да и навидался я трупов.
– На кладбище нет трупов, на кладбище кресты да холмики.
– Да это я так, про те кладбища, – поручик мрачно глядел на Олю-маленькую, – где без надписей на крестах "здесь покоится такой-то", а там... идешь в атаку и видишь, лежит-покоится Петька Буянов с разваленным животом и еще другие.
– Мир праху их и Царство Небесное душам их, Александр Дмитрич, что ж еще сказать. А надписей на нашем кладбище никаких нет. Отец Спиридон говорит, что место захоронения христианина означается лишь крестом, больше ничего не нужно, вон там как раз отец Агафангел на кладбище, идите гляньте.
Маленькое кладбище было аккуратным и тихим. К тишине монастыря здесь словно добавлялась своя, особенная тишина, поглощавшая последние остатки душевных движений, связанных с внешней суетой. Здесь все внешнее просто уже не воспринималось, его вообще не было. При взгляде же на отца Агафангела внешнее сразу вспоминалось: он был огромен, красен лицом и с черными мешками под буйными, беспокойными глазами, про такого говорят: "наверняка пьяница".
– Увы, пил горькую. Да как еще пил, – подтвердил с унылым вздохом монах, кланяясь Дронову, – и печать онова на лице ношу.
– Да что это вы, – смутился поручик, – я и не подумал ничего.
– Подумали, вижу – подумали, и не ошиблись. И так меня, батюшка, зеленый змий обволок уже, что просто пропадал. А ведь я в иерейском сане. Вспомнить страшно, литургию ведь, прости Господи, служил на ногах еле стоя, – монах с тем же вздохом перекрестился. – И вот приходит однажды ко мне после очередной похмельной литургии старец Спиридон да и говорит: "Пойдем-ка, брат Агафангел, монастырь строить". "Да какой же, – говорю, – я Агафангел, Михаил я". А он и говорит: "Никакой ты не Михаил, а Агафангел". Вдов я был, деток Господь давно прибрал, пошел я за ним, с тех пор вот лицезрю всю мерзость окаянства своего и ужасаюсь. Страшно мне, батюшка, не представите как.
– Чего ж страшного тут? – поручик вспомнил свои слова, недавно сказанные Оле-маленькой.
– За себя страшно, батюшка, а здесь-то за себя еще страшнее, чем там, за стеной этой. Здесь всю бездну падения моего вижу, и вижу, что сил никаких нет из бездны выбраться, одна надежа на молитвы отца Спиридона. Иногда так подступит... ох, прям отчаяние находит, и вдруг отпустит – знать, молитва отца Спиридона дошла, – Агафангел поднял голову вверх и перекрестился. – Гляжу вот на кресты и о том думаю, что и я скоро под таким же крестом лягу.
– А вы знаете, кто где лежит?
– А как же, всего-то пять десятков покойничков, чего ж тут. Вот, под этим вот крестиком лежит раб Божий схимонах Иоанн, из артистов.
– Из артистов?
– Да, знаменит был, мирское имя вот забыл, но – знамени-ит! А вот и вспомнил – Саул Суховеев, так его прозывали.
– Суховеев?! Здесь?!
– А чего вы изумляетесь?
– Да как же... А мы еще думали, куда пропал. Вообще-то все подумали, что где-нибудь утонул пьяный.
– Отец Спиридон к нему первому пришел, меня – окаянного – не считая. Первым он и преставился. Прямо с постели пьяненького его отец Спиридон поднял. А тот прямо и заплакал вдруг: "Пропадаю, говорит, отец". Спьяну оно, бывает, нападает такое, всплакнуть вдруг хочется. Я еще подумал, грешным делом, – и куда его такого? И даже удовольствие чувствовал, что вот человека вижу, что ниже меня пал.
А отец Спиридон и говорит: да, говорит, не пропадаешь, а совсем пропал, для этого мира пропал – для горнего мира найтись должен. А он, артистик-то, собачонкой побежал за отцом Спиридоном и даже такие слова шептал: "Спаси меня, святой отец". А ведь вся Россия знала его, легенды какие про него ходили, какие кутежи, какие скандалы. У такого же страстного да безумного, как сам, ротмистра Волынского жену отбил, в срам ввел да еще и ославил при всем обществе. Да и я, если сказать... к скандалу сему, так сказать, руку приложил. Жена эта тоже здесь сейчас. На людях подрались они с ротмистром. Ротмистр бурей бушевал: тебя, кричал, плебейская собака, на дуэль срамно вызывать, я тебе просто хребет сломаю. Ну и артист наш в долгу не остался, ужас что было. А вот и бывшего нашего ротмистра крестик, раба Божия инока Василия.
– Как, и он здесь?! А как же они?..
– Да что ж... – монах задумчиво развел руками. – Когда мы Глубь-трясину пешочком за отцом Спиридоном перешли и тут, на острове этом, оказались, пал артист к ногам ротмистра, схватил его за сапоги да заплакал, как младенец, вот...
Как-то неприятно вдруг стало Дронову, каким-то приторно-лубочным показался ему конец истории мужа и любовника, как в "Назидательных чтениях". Но, однако же, и правдой ведь был лубочный конец, не врал ведь инок Агафангел. Быть может, таким приторно-назидательным лубком и должны бы кончаться все наши страсти-мордасти по той самой правде, что дал нам Тот, Кто есть Истина?
– А вот могилка инженера нашего, инока Иеремии, У-ух какой тоже знаменитый был, образованный, французы ему даже премию какую-то присудили, у-ух как он встретил отца Спиридона: белены, орал, объелся старец, какой-такой остров в Глубь-трясине, нет там никакого острова, я, говорит, вдоль и поперек эту Глубь-трясину облетывал на ероплане, меня, орал, феномен Глубь-трясины всегда интересовал. Ну, а старец наш на своем стоит: есть, говорит, остров, пойдем за мной и увидишь. А инженер-то сплюнул, обозвал старца, но пойти-то пошел, а как пришли – сутки в себя прийти не мог, все ходил, бормотал чегото. Забормочешь! Главным доглядчиком всего нашего строительства был. Вот... А одного старец наш с какой-то революционной сходки утащил, чего-то они там ужас какое секретное решали, – вот они нынче все секреты рассекретились, чтоб им, прости Господи, – ну вот, перепугались они нас до смерти, когда вошли мы к ним, прямо смех, а старец отзывает одного и говорит: "Я иду строить монастырь в Глубьтрясину и хочу, чтобы ты шел со мной". А тот-то оторопел, на лице то страх, то прям бешеный и глаз не может оторвать от старца. Вот холмик его и крест его – инок Павел, Царство ему Небесное.