Текст книги "Романы. Трилогия."
Автор книги: Николай Блохин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
– Ага.
– Ну и как же ты собирался по своей территории продвигаться, после того как мою форму выкинул бы? До первого патруля: документов нет, форма краденая, исход один – к стенке. Мне ли говорить, тебе ли слушать? Вот что, а давай-ка ты со мной на Москву, в Химки-Куркино, ты как-то вскинулся, когда я про храм говорил.
– Я работал там.
– Эх, дивны дела Твои, Господи. Ну так снова работать будешь, по другой специальности. Да развяжи ты меня и тащи груз из мотоцикла... Да не буду я дергаться! Я б давно тебя, связанный, уложил. Тебя ж, небось, только и учили, что показания нужные вышибать.
– Зато как учили! – злоулыбчивость вновь воцарилась на губастостях-глазастостях. – Ты б у меня все подписал.
– Ой ли?
– Попробуем? – вдруг яростная зловещность обволокла злоулыбчивость. – Я заявляю, что это ты воровал танки у Ивана Грозного и продавал их Чингиз-Хану. А?
– Нет, у Чингиз-Хана украл эскадрилью «юнкерсов» и продал их Ивану Грозному.
– Хорош довесок.
– Главное патриотический. Слушай, а ты бы сам подписал?
– Не глядя и сразу.
– Так ведь все одно – расстрел.
– Зато без мучительства, и подышать еще можно, умри ты сегодня, но я – завтра.
– Однако голосок у тебя, когда приступает, – впечатляет.
– Зелиг Менделевич это называет – смехозвуком.
– А это кто?
– У-у-у!..
– Представляю.
– Нет, не представляешь. Ну так?
– Развяжи сначала, не для сопротивления, для молитвы, крестное знамение по-настоящему совершить.
– Думаешь, поможет?
– Думаю нет, помогать без толку, ибо – слабак, оно все возьмет на себя!
Очень веско прозвучало «на себя» – не крикливо, без вызова, без истерики. Звучала спокойная уверенность.
– Уверен?
– Нет, знаю! Нет, верю, а вера выше знания. И мне будет не больно, и тебе вразумительно. Давай!.. И можешь не развязывать, рук нет, но глотку еще не заткнул, язык не вырвал. – И Ртищев запел: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко...»
И глаза, глаза точь-в-точь как у того попа полкового, единственного за всю практику неподписанта, но поп говорил не «давай», поп говорил «пожалей себя, деточка, сколько уж ты горящего пепла на голове тащишь...», уж эти глаза напротив, что б их... они не такие, как у всех, в них нет себенаумешности, нет запаски, нет стартовой площадки, чтоб съюлить, нету этого... Да ну, как его?.. О! Нету лукавства. За всю практику вторые такие. Ан нет, третьи были! И не надо делать вид, что забыл...
Только что спец-«Дуглас» высадил расстрельную команду с Весельчаком во главе и готовился принять одного пассажира, чтобы лететь назад.
Весельчак стоял перед пассажиром навытяжку и весело улыбался.
– Зелиг Менделевич, странная все-таки директива номер один, драпать нельзя, стрелять нельзя... Так уже драпанет быстрей, чем немцы наступают, ну, а драпающий и подумает, ну а куда я подрапаю, оттуда тоже стрелять нельзя. Чего тогда драпать, разумнее и проще сдаться?
– Так все по-нашему. Вторая и третья директивы уже есть. Я их еще не видел.
– Ну так, а я-то тем более, чего там?
– Ну, если не видел, откуда ж мне знать?! Да и незачем! Исполняй ту директиву, которую знаешь!
– Да не волнуйтесь вы, Зелиг Менделевич!
– Да не волнуюсь я никогда! – рявкнул тот и скрылся в дверном проеме спец-«Дугласа».
Тут вскорости и предстал перед ним этот третий (тогда второй) с глазами без лукавства и голос – без истерики, без вызова... и голос – без лукавства.
– Ты зачем стрелял в самолет? Ты летчика убил, самолет упал, и на куски!..
– Вообще-то за такое награду б надо давать.
– Вот я тебе дам, провокатор!
– Вообще-то за такое можно и по морде... Нет, нельзя, убить могу, а своего нельзя, даже такого, как ты... А чего ты все лыбисся? Орешь, а лыбисся? Все-таки врежу я тебе слегка.
– Это тебе врежут и не слегка! Директиву номер один тебе читали?! Чьи там подписи видел?! Это наркома и начальника Генштаба приказ!
– А мне такой приказ не указ, какая бы сволочь его ни подписала. Я солдат, слышь ты, весельчак...
– А! Угадал! Ха-ха-ха!
– Я русский солдат, понял, хохотунчик ты злосущный, и мою Родину бомбят, на нее чужая сила прет, а, мою родину, пока я живой, чужие сапоги топтать не будут. И никакие предательские директивы не защитят от меня чужие самолеты и сапоги!
И глаза... носитель этих глаз имел в своей душе то, что он будет отстаивать ото всех, не отдаст никому, на смерть пойдет, не задумываясь, у него нет стартовой площадки для задумки на эту тему, все в душе решено и задумчивому обсуждению не подлежит, и это не выбить, не вырвать, не выжечь и из мертвого не вынуть. И это «то», что в душе, – это родина.
– Слышь ты, хохотунчик, – продолжал приведенный. – Да вы истрепали, вы запретили ее, изгадили ее, поиздевались над ней, поулюлюкали на нее. У пролетариата нет Родины, есть интернационал? А у меня нет интернационала, но есть Родина. И это не место рождения, это – моя Мать. И она жутко больна, может быть, смертельно, смертельно больную мать не бросают, ее лечат, и если ломятся ее добить, то ее не бросают, а разделяют ее участь и после смерти молятся за нее.
И тут вскинулся Весельчак. Слушал до этого напряженно, но вот вскинулся вдруг:
– Ха, так ты еще и молит-веник?!
– Еще ха-хакнешь, точно убью.
Нутро Весельчака хотело жить и ха-ха не выпустило.
– Я такой же молитвенник, как ты пахарь...
И глаза!.. Эти глаза напротив... Не было у Весельчака ни Родины, ни матери, т.е. были и место рождения, и мать, родившая его, а Матери-Родины не было, ничего не было стержневого в душе. Ну хоть какого. Выполнять директивы и приказы, и чтоб без оценки – всё. И при выполнении любой цинизм, любой сволочизм – необходимые и достаточные инструменты. Будет завтра директива в «Правде» – бить-сажать изъятелей-грабителей и разорителей храмов, – так запросто. И Зелиг Менделевич подпишет наперегонки с его матерью (что такое мать, если – директива), что они сожгли Москву в 1812 году и устроили в Успенском соборе конюшню, перед этим перелицевав святую Софию в Константинополе – в мечеть...
Весельчак опустил глаза, поединок глазами кто кого переглазит проигран.
...Зло – добро, зло нале-, добро – напра-, понятия абсолютные, оценка совести, что есть у каждого, всегда абсолютно. Выбирай! И выбор твой не нарушится. Перед Весельчаком стоял явно узник совести, он добровольно сидит в камере, на которой не номер, а надпись «совесть». Вертухаев нет, выходи, а он вместо этого изнутри заперся, в глазок ключ выкинул и глазок задраил, ни с кем нет общения, кроме совести своей, он не выбирает «нале-» или «напра-», за него все выбрано, и он из этой выбранности состоит. Отпустил узника Весельчак, директива номер два пришла: можно стрелять. Правда, как бы и не очень, но если стрельнул, то хоть не провокатор. Отбивался он, безоружный, один против... Не считал никто, сколько их было и скольких он положил, категорический приказ гауптштурмфюрера – «живьем!» не был исполнен. Категорический приказ своей совести «живьем не даться» выполнен был. Сам гауптштурмфюрер трижды стрелял в воздух на похоронах, сопровождая салют крамольной мыслью: «Взвод бы мне таких, уже б в Москве были...»
– Эй, Весельчак, Весель-ча-ак! Мусолишь, думаешь, с чего начать? Иголки под ноготь, или муравейник?
Весельчак рывком развязал руки и ноги Ртищева и сказал:
– Муравейником не отделаешься. Там в твоих запасах выпить есть чего?
– У-у, да такое! Все-таки всуропил генерал.
– Ну вот, выпью, отсмакую один, а тебе не дам.
– Ну ты – садист, а там, кстати, именно чтобы смаковать.
– Главное, чтоб пожрать было. Так где там?
– Да, в коляске.
Весельчак долго смотрел на икону и, наконец, проговорил тихо:
– Я запомнил ее, я грузил ее в вагон из «Гохрана», весь вагон набили ящиками, а эта почему-то отдельно была. Явно ей Зелиг Менделевич интересовался.
– Ну вот, видишь, ты в Москве грузил, мне ее здесь выгрузили, а на место ставить вместе будем.
– Переночуем здесь?
– Ну, а то где ж, эта сма-ко-валка забористая, выспаться надо.
– А меня, небось, в без вести пропавшие записали.
– Ну так и хорошо.
– Ну, а предъявлять-то мы все-таки чего будем? У тебя-то есть чего-нибудь? Кстати, ты чего, бежал, что ли?
– Нет, никогда не бегал, только отступал, отстреливаясь. Я отпущен. А предъявим мы молитву вот к Ней, к иконе нашей, Она рассудит и доведет.
– Ты это серьезно?
– Ну, а то что ты, вместо того чтобы лопатой меня добить, с Ней, вот, к Ней, вот, идешь, это серьезно или как?! Вообще-то я бы на их месте осадное положение объявил. Да, объявят. Уже пора. Гудериан уже на пути к Орлу, а мы будем у нашей цели, когда он Тулу возьмет.
– А кто это, Гудериан?
– А это полководец, танкист, в противостоящих ему войсках такого нет. Зато у этих войск есть то, чего нет ни у кого.
– Это что же?
– Крест на небе ярче солнца, и он ждет, когда эти войска, которых он хранитель, запоют: «Кресту Твоему покланяемся, Владыко...»
Тулу Гудериан не взял никогда. 22-го июня сразу после речи Молотова по радио тульский глава всего и вся по всем линиям, товарищ Жаворонков, по местному радио собрал тульских баб и девчонок (собери попробуй мужиков в воскресенье) и погнал их на возведение всяких разных оборонительных рубежей вокруг города. Как только работы начались, раздался звонок из Москвы. Сам Маленков на проводе, и Жаворонков услышал яростное:
– Ты что там, совсем сбрендил?! Что за паникерские настроения-мероприятия?! Идут пограничные бои с нашим успехом... (Жаворонков знал уже, что немцы спицей в масло прошли Брест и Брестскую крепость и захватили Кобрин – штаб Западного фронта, который теперь полностью неуправляем. Ну ладно, населению по радио врать, своим-то, посвященным зачем?)
– Где Тула и где граница?! – орал Маленков. – Что ж ты думаешь, что немцы до Тулы дойдут?!
– Я не паникер, и я ничего не думаю. Я исполняю обязанности. Мне вверен город. Вами вверен. Если бы я был на этой должности в Тобольске, я бы делал то же самое. Город должен быть неприступен, где бы он ни находился. Или не мешайте, или снимайте.
Приказом Берии не стали ни снимать, ни мешать. К приходу Гудериана девчоночьи рвы и надолбы с прочими довесками были готовы, и в них и уперся танковый гений, две недели прогрызал, прорывал девчоночий оборонительный щит и так и не прогрыз и не прорвал. Эти две недели и спасли Москву; Тулу пришлось обходить, тут и решающий облом – начало небывалых морозов и конец горючке. Соединиться с Гепнером у Ногинска-Богородска, как соединился в Лохвицах с Клейстом, не вышло. Перед Гепнером стояла насмерть своя Тула – Красная Поляна-Крюково. «Тайфун» выдыхался.
14 октября 1941 года на Москву и ее окрестности из низких облаков – протяни руку и дотронешься! – свалился первый метельный снег, сквозь который руки своей, к облаку протянутой, не увидать. Эта метель сменила собой проливные дожди, охладившие пыл-напор танковых армад Гепнера и Гудериана. «Проливные» – это елейно-слащавое определеньице того, что свалилось тогда на танки, машины и головы наступавших. Это был всероссийский поток с небес, а теперь еще с довеском первого русского снежка, сквозь который, как было сказано, руки своей не видать. И оттого «восьмые чуда света» – дороги наши, особенно родная Старо-смоленская, обратились в «сверхчуда», вызывая у наступавших кроме ненависти священный трепет – такой мешанины потоков грязи со снегом им видеть не приходилось. 2 тысячи единиц всего того, что на колесах и гусеницах, напрочь встали в том непроходимом ужасе, необратимо загородив собой все движение вперед. Оставалось только скрежетать зубами, ругаться, плеваться и вздыхать о цивилизованной покоренной Европе с ее прекрасными шоссе.
Девять лет назад начал он подготовку к этой вот войне, которая должна была победоносно окончиться где-то к концу июля этого года у Гибралтарского пролива. Тогда же во всеуслышание было объявлено о начале другой войны, очередной войны внутренней. Русскому народу была объявлена война под названием «Пятилетка безбожия». В победоносности ее объявители ее нисколько не сомневались. Последним генеральным пунктом войны-пятилетки было публичное выступление последнее недострелянного попа в последнем закрываемом храме, и последними словами сего выступления должны были быть слова: «Бога нет!» И – окончательная точка, осиновый кол в могилу христианства на одной шестой части суши.
И точка, и осиновый кол – были, но на могиле пятилетки безбожия. То есть произошел полный разгром ее планов. Анализ всех пунктов переписного листа 1937-го года (венец пятилетки), а главное, донесения с мест тысяч сексотов показали, что две трети населения, вроде бы выскобленного атеистическим скребком, считает себя верующими. Получалось, что на собраниях («смерть попам!», «долой поповщину!») руки тянут все, а ночью это самое свое рукоподнятие оплакивают и отмаливают, ибо днем молиться страшно, некогда и негде – храмов нет. Так что всё достижение – оставшаяся треть населения, да и то не ясно, что за сны их тревожат по ночам. И начало войны этой, к которой столько готовились объявители всяческих пятилеток – тоже полный разгром. Весь подавляющий перевес для рывка к Гибралтару, перевес колоссальный, неслыханный, в несколько часов перестал существовать под бомбами «люфтваффе» 22 июня. Опередили. И то, что на всех языках мира называется ударной, кадровой, регулярной армией, – перестало существовать. Противника надо накрывать тепленьким, безмятежным, сладко храпящим, ни на что не годным, кроме как доспать оставшиеся два часа до подъема.
Почти никто из тех, на кого падали немецкие бомбы, не знал и не помнил, что день этот по церковному календарю был днем Всех святых, в земле Российской просиявших – второе воскресенье после Троицы.
Через неделю после удара был потерян Минск, заодно и территория, как две Англии, а заодно и 3500 танков целехоньких, оставшихся на той территории вместе с пятью миллионами винтовок, а 320 тысяч солдат регулярной РККА взяты в плен. Тот, к кому стекались все сводки, бывший семинарист, а ныне – объявитель всех пятилеток, верховный направитель всего и вся, очнувшись после истерики от всего свалившегося, осерчал на всех и вся и больше всех – на Всех святых, в Российской земле просиявших, против которых воевал всю жизнь. Особенно осерчал на термин в сводке «взяты в плен». В плен не берут, в плен сдаются! И с яростной горечью подумал: «Уж если эти – элитный первый эшелон, то как поведет себя второй подходящий эшелон?» Знал, что по тем пространствам, по которым перли сейчас танки Гепнера, Гата, Гудериана, – уже проперла-прокатилась беспощадная пятилетка безбожия своим беспощадным катком. А также много чего всякого прокатилось. Танки Гудериана перли по самой плодородной земле мира, которая после колхозного плуга вдруг перестала родить, а население этой земли было – остатки от раскулаченных, посаженых и умерших с голода, а живые остатки не знали, как молиться про раскулаченных и посаженых: за здравие или за упокой. Чекистский конвой, который уводил их родных, они тоже запомнили на всю жизнь. И кого они сочтут за оккупантов: ныне удирающих «своих» взрывателей храмов или наступающие танки Гепнера и Гудериана – было не ясно.
О Всех святых, в земле Российской просиявших, о которых вспоминается только тогда, когда бомбы на головы падают, теперь не думалось. Жуткий душевный маятник «ясно – не ясно» страшно качался непредсказуемыми качаниями вплоть до сегодняшних дней, когда покровская метель застилает окно, что даже Спасской башни не видно. И будто накрыло, ни с того ни с сего, чем-то успокаивающим ноющее сердце, и затих маятник, хотя от двух последних кошмарных котлов, в которые попали наши войска, впору было в новую истерику впадать. По сегодняшний метельный покровский день всего лишь за полмесяца в Брянском и Вязьминском котлах уничтожена 81 дивизия, а оставшиеся живые числом 660 тысяч попали в плен. Ох уж эти «попали», «взяты»! Про полторы тысячи танков потерянных и полдюжины тысяч орудий мимо уха пропустил тогда, когда сводку докладывали. «Попали...»
Москва практически беззащитна, в городе неразбериха с паникой и еще неизвестно, кого больше – тех, кто паникует и рвется удрать на восток, или тех, кто немцев ждет. А двум тысячам ощетинившимся для последнего броска танкам Гепнера и Гудериана нечего противопоставить. Стоп! Как это нечего? А Всех святых, в Российской земле просиявших?! Аж задохнулся от такой внезапной, нежданной, не своей мысли, вдруг прострелившей опять отяжелевшее сердце, почти успокоенное покровской метелью. Эта мысль не могла быть его, да и не мысль это была. Будто из снежного кружения за окном дохнуло и начало выдувать из давно спящих пластов сознания давно забытое и давно ненужное, а оказывается очень важное, а также и давно мертвые пласты оживлять, про которые и не думал никогда, да которые и были ли?
Были. Вспомнились давно прочитанные и давно забытые слова Александра I, сказанные в 1812 году, когда вот так же враги свалились на голову: «Моя Империя имеет двух могущественных защитников в её обширности и климате. Русский Император всегда будет грозен в Москве, страшен в Казани и непобедим в Тобольске».
«Да, наши предки освоили грандиозные пространства...» – закуривая всему миру известную трубку, усмехнулся тому, как неожиданно для самого себя прочувствовалось это нечаянное – «наши». «Отечество» – слово, запрещенное с 20-го года, слово, названное агитпропом белогвардейским. И тут сквозь снежную пелену проступило старческое лицо с белой бородой. Печальные, широко открытые глаза лица, несшие на себе печать трепет наводящей нездешности, глаза, от которых не оторваться, заставляли вспомнить совсем уж невозможное: он, восьмилетний ученик первого класса Горийского духовного училища, в запой слушает рассказ московского почетного гостя, архимандрита Сергия. Это он сейчас смотрит из метельного окна. Только теперь он в архиерейском облачении. А рассказывал он тогда (и сейчас безмолвно из окна рассказывает) про то, как Суворов лично обходил деревни подмосковного Богородского уезда, набирая себе солдат для гвардии. И набранных называл – мои Богородские. Отбирал не по росту, здоровью и размеру кулаков, а по ревности к богослужению, богобоязненности, смирению, добронравию и почитанию родителей. Сопровождавший его уездный предводитель удивлялся: «Ляксан Василич, ты куда народ отбираешь: в монахи или в солдаты?» Ответ генералиссимуса был таков: «А только тот, кто готов в монахи, готов в настоящие солдаты. Таких немного, но для гвардии найдем. Чтоб был настоящий православный! Всё остальное – ерунда! Главное – православный бесстрашен, потому что смерти не боится. Чего её бояться, если все равно не миновать? Православный зря никого не обидит, а за обидимого душу положит. На православном воине благословение Помазанника Божия, коли ему присягу даешь! Винтовку ему Сама Домохозяйка наша вручает! А мордоворотов с кулаками с ведро во всех землях хватает. А солдат православный – только у нас. Потому и есть мы вот такие – от моря и до моря».
«Ляксан Василич» – так его звали все, от последнего солдатика до Императора, и меж собой, и в обращении к нему. Никто и не вспоминал, в каком он нынче звании. Проживи еще лет 15, так Наполеона бы уже под Смоленском разбил. Эх, сейчас бы хоть малую толику тени его сюда, под Москву. Да еще бы этих, Богородских, тех... ну хоть батальон, танков в глаза не видавших, их бы и танки испугались. В энциклопедии Суворов значится как царский сатрап, великодержавный шовинист, приспешник крепостничества и вообще – враг народа. За что-то хорошее, сказанное в его адрес, можно и срок получить.
Что-то изменилось в выражении бородатого лица за стеклом. Трепет наводящую нездешность обволокла удивленная укоризна: пожалуй, так бы он смотрел тогда на восьмилетнего Coco, себя зовущего Кобой, если бы кто сказал ему, что через пятьдесят лет подпись этого выросшего мальчика будет стоять под его смертным приговором. Больше, чем удивленной укоризны, это лицо не могло выражать. Пожалуй, с таким лицом и пулю принимал.
Таяло лицо в снежном кружении, и очень отчего-то не хотелось, чтобы оно растаяло совсем. «К своим уходит...» И едва не крикнулось: «Не уходи!» Чувствовал сейчас, что тот, по его росчерку пулю в лоб получивший, из тех, в день которых он получил разгром 22 июня. Он им пулю в лоб, а они... Да, они уже решили... Отходящие остатки разгромленного первого эшелона и уже дошедшие (и тоже, увы, теперь остатки) второго, невзирая ни на какие котлы, не бежали теперь, не сдавались, но – дрались! Мыть сапоги в Гибралтарском проливе Сережке из Хомотова – нет! Но когда Москва за спиной Сережки – мы стеной за его спиной. Этот рубеж, где встало наше войско Всех святых, в Российской земле просиявших, – не перейдет никто, потому что над нами Покров Хозяйки нашей, Которой мы есть рабы, да не постыдимся.
Заныло вдруг в было успокоенном сердце – «рубеж», калеными иголками это жесткое слово овеществилось прямо во всем его существе. Сколько их было, рубежей, в его жизни, и все какие-то... всё – борьба за власть, чтоб ей! Сбылась мечта идиота!.. А тут сейчас перед ним какой-то особый рубеж. Всегда думал, что решение обо всем и вся принимает только он. И вот решение принято не им, без него и за него, и принято теми, против кого он воевал. И сейчас они ждут от него решения. И в довесок калено-иголочного соприкосновения с его сердцем: ощущение полной беспомощности перед всемогуществом принявших решение.
Легла на стол сводка, которую давно ждал, которая раньше и придти не могла, сводка с уже чужой территории. Уже месяц скоро, как танки Гудериана миновали Киев. И через неделю, как они его миновали, в киевской области открыто к действию 323 храма, до прохождения танков задействованных под склады чистого (дерево-бревно, а также всяческая готовая продукция) и нечистого (навоз и всякая ядовитость), клубы и планетарии, МТСы и ремесленные училища, ну и, конечно же, тюрьмы. Поднял телефонную трубку:
– Саша, чтобы через час у меня в кабинете был портрет Суворова. Которого? А что, их много? Саша, посмотри, кто автор статьи о Суворове в энциклопедии, позвони Лаврентию и скажи, чтобы его оприходовали на полный четвертак. За что? За... великодержавный шовинизм и за то, что он, оказывается, царский сатрап. И вообще, мне кажется, что он баливийский шпион. Остальные пункты – на его фантазию. Саша, теперь дай мне «Союз безбожников».
Прошла минута.
– Саша, обычно я жду 10 секунд.
– Иосьсарионыч, они там спят.
На последнее дыхание из телефонной трубки Саша быстро ответил:
– Сейчас буду поднимать.
И чудился даже запах «Герцоговины Флор» из трубки курительной на том конце провода.
Саша, давнишний доверенный секретарь, никак не мог взять в толк, чего Хозяин так цацкается с этими... из «Союза воинствующих безбожников»? Каждый нарком, каждый командующий фронтом кузнечиком вскакивает от его звонка, как бы ни спал, а тут, видите ли...
Наорал, отматерил, поднял.
– Да, – сонно проскрипело в трубке, на которую дышало дымом «Герцоговины Флор».
– Два, – рявкнул в ответ, не выдержал. – Сколько было действующих храмов Киевской епархии на 21 июня? А?!
– Два, – прозвучало из наушника.
– Что?! – любой человек от так прозвучавшего «что» из его уст по телефону должен был тут же умереть. Но на том конце провода не умерли, а в двух словах разъяснили, что «два» – это не повтор издевательского рявканья (да и кто бы посмел?!), а ответ на вопрос о количестве действующих храмов в Киевской епархии на 21 июня сего года.
– Про остальные епархии тоже давать справки? – в звучащем вопросе звучал-слышался другой вопрос: и с чего бы это вам понадобилось?
– Про остальные не надо, – телефонная трубка полетела на рычаги.
И тут же раздался звонок.
– Ну что там, Саша?
– Командующий Западным фронтом на проводе.
– Подождет, я занят.
Глядя на молчащий телефон, Саша недоуменно размышлял, чем же вдруг стал занят Хозяин, что даже командующему Западным фронтом – отлуп, с которым велел соединять немедленно и в обход всех в любое время, когда бы тот ни позвонил. Да оно и понятно: немецкие танки в расстоянии одного перехода до Москвы... Всегда он такой после общения с этими «безбожниками». Такому ему под горячую руку попадешь, не знаешь, где проснешься – в своей постели или в Лефортово. И еще думал: почему он, секретарь, может по телефону наорать, отматерить, поднять, а его Хозяин с «безбожниками» этого не делал ни разу? Да, не делал ни разу, хотя отдельные личности из могущественного «союза» выхватывались, чтобы засыпать не в своей квартире, а в Лефортово. Чистки там производил, и чистки вполне убойные. Особенно хороша была 1937-го, финишного года пятилетки безбожия. Со злорадством, тыча в нос провальной статистикой, пересажал тогда половину верхушки его, но сам «Союз», его же детище, был тогда незыблем. Да и, увы, все теперь в этой стране, что накручено-наворочено за эти 20 лет – его детище, ни от чего не отвертеться. Документ о создании «Союза» подмахнул тогда, думая совсем о другом, ни до чего тогда было, кроме одного – свалить, вытрясти из командного стойла Лейбу-поганца, свалить с помощью Бухарчика и Зиновьева с Каменевым, а потом натравить их друг на друга, чтоб в итоге всех троих – к одной стенке. Разрешение таких задач возможно только полным сосредоточением на ней всего своего внимания. Бурно набухающее новое свое детище воспринимал лишь как придаток к родным карательным органам и вообще-то в глубине души не разделял того крайнего остервенения, с которым навалилась новая волна погромов на Церковь, её служителей и её прихожан. Когда изымали ценности из церквей, там наблюдалось жуткое остервенение отнимателей – естественно, так просто не отдадут святыни, но потом, конечно, можно бы и послабу легкую дать, ну хотя бы взрывать, ломать монастыри без ритуальной торжественности. Да и все, под топор пошедшие, они ведь лояльные были, большая часть не то что сопротивляться, протест заявлять не собиралась.
Однако ясно было: то, как все случилось, только так и могло случиться. Сам подписывал в 1919-м, когда был проддиктатором, шефом всех продотрядов, приказ о том, что за вслух произнесенное слово «жид» – расстрел без суда. Как не любил их, а все это время, что наверчивал, наворачивал, только на них опирался, ибо они сами по себе были везде. Хлеб отбирать – с ними, в колхозы загонять – а как же без них? Всех уклонистов порешить – они опора, ибо в ОГПУ-НКВД их 95 процентов, ну а уж храмы разорять – они единственные в триединстве – плаха, палач и топор. До сих пор вопрос один колом стоит от ягодиц до затылка, вопрос – куда делись драгоценности, изъятые у Церкви с 1921-го по 1923-й годы, оцененные в 42 миллиарда золотых царских рублей? Сумма чудовищная! На эти деньги без ГУЛАГа можно было бы до сих пор кормиться и вообще не работать всей страной, и хлеб не сеять, а просто покупать его, и ВПК себе отгрохать без напряжения, как у всего остального мира вместе взятого. ВПК (ныне на две трети разгромленный) отгрохали и без того немалый, но куда те деньги жуткие, размером в десятки бюджетов США подевались?! Растеклись куда-то, рассосались по тайным и явным каналам, державе ничего не досталось. Всё на вынос, всё на продажу! Хотя термин «продажа» для сего процесса мало подходил. Женскую императорскую корону, в которой сотни одних бриллиантов каждый в пол-яйца, за пару ящиков коньяка продали. Да её можно было на флотилию линкоров обменять! А корона – из других изъятий, не церковных, тех, других – из музеев, домов, дворцов и пр. – 6 тысяч тонн вывезли. Художественные ценности составами мерили, как дрова. Никто не оценивал содержимое тех вагонов. И хоть вопрос «куда делись?» стоит колом, однако уже и не очень. Размяк кол. И вопрос этот никогда и нигде вслух не поднимал. Поднятие этого вопроса очень не поняли бы те, чьими руками, ногами, головами к вершине власти лез. Любой поднявший этот вопрос будет спущен-сброшен с любой вершины, какую б ни занимал. Любого и каждого из растаскивателей державы можно снимать с поводка и казнить. Но постановка вопросов, даже намеком, о держателях поводков – исключалась. Половину наркоминдел и Внешторга пересажать, всех этих розенблюмов и гликманов – запросто, но стратегический вопрос ставить о разбазаривании державы – увы, чутье подсказывало, что это будет последний вопрос. Последний раз взбрыкнул по стратегическому вопросу в 1922-м году, когда на Съезде Советов собрались декларировать создание СССР. Категорически восстал против Ленина и всех, против «полного равноправия и суверенитета союзных республик». Это же подводная мина, которая рано или поздно взорвется! Под любой вывеской, но «единая и неделимая»! Проиграл восстание и больше по большой стратегии не высовывался. Даже сатрапа своего, пса безропотного, верного Настеньку Микояшеньку, Внешторгом командующего, никогда не спрашивал, где отдача от чудовищного потока утекающих, уползающих, улетающих богатств, почему за каждый станок из-за кордона казной расплачиваемся, золотом алданским, за каждый килограмм которого десять зэков в земле мерзлой остаются взамен вынутого золота. Зэков не очень жаль, за золото обидно, хотя в дальних пластах создания, ныне покровской метелью растревоженных, всегда тихонько тлелось, а ныне зажглось, что ни на какие линкоры не обменяешь то, что было церковным или царским имуществом. А обменяешь – проку от линкоров не будет, в итоге, в лучшем случае, потонут. Вообще, ко всем этим сокровищам, на всех языках мира называемым национальным достоянием и две трети которых уже нет, относился как к обменному фонду на линкоры и станки. Державе, которая делает мировую революцию, нужны пушки, а не побрякушки. Ничто не ёкнуло при просмотре спецкинохроники, когда Хаммер дарил Рузвельту бриллиантовый макет реки Волги на панели из золота и платины, а рельефчик берегов рубиновый и изумрудный. Макет был сделан Фаберже к 300-летию Дома Романовых в 1913 году и тогда же был поднесен Главе царствующего дома. Хаммер от своего имени подносил сие чудо ювелирное через 20 лет. Подносил по поводу признания Америкой (Рузвельтом) Советского Союза (Сталина). Присутствующий при этом наркоминдел Литвинов таинственно ухмылялся. Самому Хаммеру сокровище было преподнесено в 1919-м самим Ильичом в благодарность за содействие в строительстве карандашной фабрики (за наш счет) имени замечательных американских громил Сакко и Ванцетти. Ну, конечно же, самая важная продукция для нужд девятнадцатого года – это карандаши. А взамен плюс к макету Волги еще всякого разного, миллиарда на два. Всё ж таки появился тогда на трубке, ныне всему миру известной, след-полоска от нервного сжатия зубами, когда на экране крупным планом искрилась разноцветными блёстками бриллиантовая Волга в мясистых лапах Хаммера.