Текст книги "Романы. Трилогия."
Автор книги: Николай Блохин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
Глава 28
Голос барона Штакельберга перекрывал всех, штабс-капитан даже шаг в сторону сделал, оберегая ухо.
Благословив трапезу, отец Василий воскликнул:
– А и действительно, ужин в «Яре». Как в архиерейском доме на разговинах! Свои желудки братишки уважают!
– Интересно, где они столько яиц наворовали? – спросил командарм, разглядывая голубое яичко с красным крестиком.
Снова возник официант:
– Вот, господа, балычок, сальце… там сала тонны полторы… а яйца из Андреевского собора Кронштадтского, освященные. В коробе, где они лежали, бумажка имеется.
– Внимание! – объявил по вагону Штакельберг. – Яйца освященные, скорлупой не сорить, складывать в пакетик. Объяви по остальным вагонам.
– Слушаюсь, – проводник выложил еще большой кулич и пошел дальше.
– Получается, от отца Симеона подарок – это настоятель Андреевского собора, – сказал отец Василий. – Жив ли? Вряд ли они одними яйцами ограничились, в Андреевском соборе есть чего взять.
– Вполне может быть, что и не жив, – с мрачной задумчивостью произнес полковник. – У них теперь есть отряд «беп» – бей попов. Первый призыв в Неве плавает, но, судя по событиям, думаю, поток в этот отряд не иссякнет. Ладно, господа… со Светлыми днями, – полковник поднял свою мерочку, – и… вообще!
Тут перед ОТМАвцами предстали двое: один полубуржуй, с креном в полумужика, другой полумужик с креном в полубуржуя. И оба с одним вопросом: можно ли «слегка употребить»?
– Можно, – веско ответил командарм. – Но не буянить.
– Что вы, что вы! Как можно?! Мы по-тихому, – скороговоркой проговорил полубуржуй, и они пошли на свое место.
– Господа, к вам три тетки из соседнего вагона, – на ходу, неся мешок, сказал один из проводников.
– А что такое? – командарм поднялся. – Тетушки, что, места нет?
– Есть, дяденька, есть, а мы к вам хотим. – ответила за всех самая бойкая. – Поклажа маленькая, не стесним.
– Да вы себя стесните – на полу придется.
– Ну хоть и на полу, да с вами. Оно как-то с вами спокойнее, а?
Штакельберг пожал плечами.
– Я им одеяла постелю, – сказал с улыбкой Николай Николаевич. – Я их понимаю. Думаю, еще будут приходить. Поближе к командующему.
– Наливай, командующий, коли взялся, – штабс-капитан поставил на импровизированный стол вторую бутылку. – Я вот хочу сказать о прекращении смуты.
– А я предлагаю тост о другом, – тихо и мягко возразил отец Василий. – О здравии всех присутствующих, душевном вкупе же и телесном. А прекращения смуты не предвидится, предвидится ее разгон, так зачем же воздуси сотрясать о том, чего не будет. Тут с одним моим однокашником по Тверской семинарии… сам я – тверской… заспорил… Тот говорил, что мы сейчас как иудеи, идущие по пустыне к земле обетованной, и все наше поколение не войдет в нее, должны мы испить всю чашу до конца и вымереть, а уж наши потомки… Нет, господа, до мерки тех иудеев мы не дотягиваем. Следующее предложение – спорное место – проконсультироваться у духовного лица! Иудеи в землю обетованную шли, шли, в общем-то, в неизвестность, и ропот их понять можно. А мы-то ведь в ней жили, в земле обетованной. И мы не вышли из нее, как то утверждал мой оппонент, мы ее растоптали, ее больше нет, возвращаться некуда, вести некому и некого. ОТМА ее не вернет. А насчет того, что «испить чашу» – вне сомнений… Так что, за всех присутствующих, господа, чтоб доехать, и чтоб у меня, наконец, мои скитания окончились – весь месяц на колесах… да, севрюжку обязательно… А Сашеньке-то какой-нибудь напиток есть?
– А следующую я вместе с вами! Надо б было, господа, со здравия Государя начать!
– Сейчас и начнем, – Штакельберг вновь разливал. – А что, батюшка, почему месяц на колесах? Нынче месяц на колесах года жизни стоит.
– Пожалуй, больше, – заявил Николай Николаевич. – Как на передовой. Но на передовой хоть отступать есть куда, а с поезда не убежишь… я последнюю, Рудольф Александрович – служба… нет, как же отказаться, если за Государыню…
– А скитания мои начались сразу, как турнули меня, упразднив полковую церковь… нет, я не откажусь, допивать буду со всеми, если нальете… Определил меня Владыка Питирим в Богоявленский храм, и задание дал в Москву через Троице-Сергиеву лавру съездить к Митрополиту Московскому Макарию с посланием от него. И еще кое-что. Собираюсь на вокзал и узнаю, что Владыко Питирим уволен на покой. Ну разве может Львов со своей сворой терпеть такого защитника Царя и Царства, как Питирим?! А как обставили! Затолкали в разбитый автомобиль и целый день с гиканьем таскали по городу.
– Я видел, – сказал штабс-капитан и сжал кулаки. – Хотелось на чердак залезть и из «кольта» – по толпе
– Мне тоже хотелось, а я стоял и с места не двинулся, когда мимо меня провозили. Вокруг хохотали, а я плакал, вместо того, чтобы выскочить из толпы и избавить Владыку от издевательств. Плакальщик несчастный, окромя сана!..
– Да что б вы сделать-то могли, батюшка? Растерзали бы вас за вмешательство, – командующий с печальным видом разливал очередную, – а Митрополиту еще б больше досталось.
– На все воля Божья. И знаю, чувствую, что именно этого вмешательства хотел от меня Господь. Да к нему в авто залезть и рядом с ним встать: и надо мной издевайтесь, я вместе с ним!.. А я , видите ли, пла-кал… хорошо, что не рыдал… Ну, а в дороге, перед Тверью узнаю, что и Владыку Макария постигла та же участь, «по требованию духовенства» – так определили. Правда, требователей, за отсутствием таковых, естественно, не нашли. Ясно дело, таким столпам Православия среди иерархов места теперь нет. Хотя… новый наш правящий архиерей Петроградский Вениамин как раз из таких. И молитвенник, и делатель. Дал бы Господь, чтоб подольше он продержался. Просто чудо Божие, что он на кафедру нашу поставлен.
Ну вот, сошел я в Твери, можно теперь не спешить. Думаю, навещу родной город, может, в последний раз родительские могилы навещу, Николаю Георгиевичу визит сделаю – мой отец дружен был с ним, и вообще, душой передохну в родном городе от питерских безобразий. Думаю, от обеих столиц он далеко, круговерти беснующихся, думаю, резко поменьше будет, тихая провинция, думаю… «Думаю»! – так раз так, прости Господи! «Думало» наше, ребята, как и вера наша ничегошеньки не стоит. Иду по городу, и вдруг на меня тоска наваливается, да такая, что впору на вокзал срываться и бежать, в любой поезд московский прыгать и – вон отсюда! И народ навстречу не попадается, будто вымерло все. Поземка колючая глаза слепит… В кафедральный собор наш зашел – пусто, один священник, да дьякон обедню служат. В общем – ни горожан, ни прихожан. Выхожу, и на знакомого иерея наталкиваюсь, с ним тоже вместе учились. Где ж, говорю, народ? Вижу – а он трясется весь, сейчас, говорит, будет тебе народ, и дальше не по-иерейски про этот народ так высказался, будто молотком по ушам. Хотел я, было, поувещевать его, а он мне почти криком: беги скорее к Бюнтигу, ты ж его хорошо знаешь; запасники всех полков, здесь расквартированных, числом аж 20 тысяч, вместе с фабричными Морозовской мануфактуры, присоединяя к себе на пути всех желающих и нежелающих, пойдут толпой несметной к генерал-губернаторскому дому. Перед тем, как разбежаться, полиция Бюнтига предупредила по телефону, но он чего-то мешкает. Одного офицера этот народ уже убил, за что, про что – никто не знает. В снегу валяется, и никто к нему не подходит, страшно… «Тихая» провинция! Я рясу на приподъем и – бегом. Около дома – никого, взбегаю к кабинету, открываю без стука и вижу: Николай Георгиевич стоит на коленях перед вот этой самой иконой, – отец Василий перекрестился; остальные сделали то же самое. – В левой руке телефон держит, оборачиваясь, видит меня, кивком головы приветствует и говорит: «Владыка Арсений у меня по телефону исповедь принимает. По-другому никак не получается, никого нет. Ты тоже слушай, епитрахилью потом меня накроешь.» Первый раз я телефонную исповедь видел и слышал… Нет, Сашенька, на Светлой панихиды не служат, дождемся Радоницы, Бог даст… А вот о здравии батюшки Серафима вашего и нашего, это всеобязательно. Пока всем живущим, кого знаем и… не знаем, здравицу не возгласим, поле боя не покинем… Дословно исповедь Николая Георгиевича помню…
– …Нет, Владыка, жене не изменял. В помыслах? – напряженно задумался на несколько мгновений. – Нет, Владыка, и в помыслах, она ж у меня – золото, какие помыслы! Да, Владыка, гордыней весь переполнен, из нее состою… думал, что это – радость, но… нет, все-таки гордыня. Все время гордился, что в Губернии порядок, достаток и благолепие, и это я, мол, к этому руку приложил. Мост через Тверцу построили – гордынька, через Волгу – гордынища. Казенных домов многоквартирных построили в два раза больше, чем планировали – она, она самая, а радость – это ее обманчивая подкладка. Фронту муки отправил лишний эшелон – опять в ней купаюсь, первый в России консервный завод пустили – туда же, пятьдесят храмов в год строим-освящаем – так и распирает… Даже верность Трону, стандартную, обыденную, долженствующую вещь – за благодетель свою почитал. Вот, жду теперь итог всего со стороны любимых подданных.
А тщеславие еще хлестче во мне… гофмейстерский мундир свой одеваю, и по четверть часа, точно девица, в зеркале собой любуюсь. Вот такое во мне окаянство, Владыка, и покаяния нет во мне… О, чуть было не сказал «не научили»… Нет, Владыка, злобы на тех, кто меня убивать идет – не испытываю, плох я был как человек, плох, как губернатор, попробую достойно воздаяние принять. Нет, убегать не буду. Владыка, тут у меня иерей Василий объявился, Вы его знаете, учился у Вас. Благословите, чтоб он меня епитрахилью накрыл…
– …Накрыл я его епитрахилью, дорогие братья и сестры… потом он прогнал меня, а я, вместо того, чтобы остаться и участь его с ним разделить, как духовному лицу подобает – ушел! В архиерейском доме, что напротив губернаторского, с другими попами из окна наблюдал, как убивали его… Двое штатских заступились за него, оба прикладами по голове получили, слава Богу только до крови, а не до смерти. Двое штатских заступились, а я, духовный, на коленях у него во младенчестве качался – нет!.. Одна баба больше всех изголялась, натравливала, худая такая, глаза щелочками, голос лающий…
– Не запомнили, батюшка? – въедливая пытливость из глаз встрепенувшегося командарма в упор и с надеждой глядела на отца Василия.
– Да какой там! – махнул тот рукой. – А они, эти бабы новопородные, они все одинаковые, все похожи. Она первая и набросилась на него. Крестное знамение успел он сотворить. Стоит он в своей черной форменной шинели расстегнутой, красные отвороты, красная подкладка – весь как бы в торжественном трауре черно-красном… на голову выше толпы… высок был Николай Георгиевич! Бородка, она у него точь-в-точь как у Рудольфа Александровича, неподвижна, глаза поверх голов смотрят, губы молитву творят... До сих пор перед глазами… Бросили его у памятника Слепцову, в пятом году от жидовской бомбы убитого. Тихая провинция!.. Два убиенных губернатора рядом: один каменный, а другой – телесный. Губернаторов лишились, молитвенников обрели. Когда выгонял меня из кабинета Николай Георгиевич, икону эту отдал, ну и бумаги кое-какие. Естественно, дом губернаторский разгромили напрочь…
Только ночью мы с Владыкой Арсением тело подобрали, раньше не смели. Отслужил владыка в соборе панихиду, а на утро я его во гробе в Псково-Печерский монастырь увез. А до того, как в Печерский поезд сел, молебен перед сей иконой отслужил. Хотел ее в соборе оставить, чувствую – нет, не хочет Она, с собой взял. Через три дня возвращаюсь, чтоб уже, окончательно благословившись у Владыки, в Москву ехать. Затаскивают меня в актовый зал мужской гимназии, которую заканчивал, а там – педагоги всех учебных заведений всего города, душ триста. Какой-то комитет резолюцию предлагает: приветствовать новое революционное правительство с князем Львовым во главе. И, естественно, термин «бескровная» в резолюции резолюцирует. Во мне все клокотать начинает. У меня на глазах, говорю, да и у вас – тоже, три дня назад убили и затоптали генерал-губернатора, Царем ставленного. Уберите, говорю, «бескровную», поставьте «кровавую». Эх, что тут началось с педагогами! Изящные, тонкие, благовоспитанные, деликатные… Эх, и несло же их! Спасибо, что не побили. Учителя наших детей… Ни кожи, ни рожи, ни смысла, ни бессмыслицы – одна никчемность… И духовенство свое собрание устроило! Те – в женском епархиальном училище. Владыка мается, в президиуме сидит. Выступает член Государственной Думы, протоиерей… забыл имя… и распинается, как теперь все стали свободными и не надо лицемерить, называя Царя на ектеньи «благочестивейшим». И, естественно, требует поздравительного адреса Львову и его банде… Ну, тут уж я не выдержал, все им сказал. Слава Богу, попы Тверские воздержались от приветственного адреса. Я – на вокзал, а на вокзале узнаю, что второй раз собрались отцы Тверские и все таки послали приветственный адрес! Впору было назад бежать, и побежал бы, да поздно, уже отправили восторженное послание по поводу «бескровной»… В Москве застал митинговый угар. У Храма Христа Спасителя вижу – толпа, памятник Александру III свален и разбит на куски.
Глава 29
– Как?! – одновременно воскликнули Свеженцев и Хлопов.
– Веревками. Среди осколков стол стоит, за столом председатель сидит, порхатенький, на стуле, рядом с председателем студент стоит, на стуле, речь держит, что надо углублять революцию, а солдаты, бегущие с фронта, углублению мешают, потому как сразу по домам разбегаются. Бить не били студента, только посвистали – большинство митингующих-то солдаты, или с фронта удравшие, или на фронт не пошедшие, кровью губернаторов умывшиеся. Выступать могут все желающие. И вот, взбирается на стул детина в кучерском зипуне, лицо – сплошная борода, одни глаза свободолюбиво сверкают. Видно, что с речью у него затруднения, не привык он к словам, лошади его и так понимают, одного «ну!» или «тпру» им хватает. Слова из его рта будто булыжники ворочаются, наконец, выдавливает:
– Вот, кто я таперя такой?
Публика хохочет: «Сам и говори, кто такой». После жутких мук выдавливает еще:
– Я третий кучер на купцовой конюшне.
Хохот пуще: ну и дальше-то чего?
Наконец, выдавливается из него наболевшее:
– Глядико-сь, во я кучер, а вот и говорю таперя. Вот оно – свобода-то. А?! – и таращится радостно на всех – цель жизни поймал.
Обвал аплодисментов, Шаляпин столько не срывал, восторгу публики нет конца… Давай, командарм, наливай за свободу… за свободу схождения с ума, которой никто из присутствующих, Бог даст, не воспользуется. И тут дернула меня нелегкая! А мне, говорю, можно на стул залезть? Можно, отвечает, ухмыляясь, председатель, у нас всем можно, у нас демократия. Взбираюсь. «Эх, – думаю, – ну влип иерей!» Стою, ну, дурак дураком, передо мной тыщ пять публики. Перекрестился я и выкликаю:
– А ну, загадку отгадайте! Чего никогда у вас не было, нет, и не предвидится?
Публика замолкла, думать стала, а некоторые – дурные ответы выкликать: кто про деньги, кто про женщин. Обрываю дурные ответы.
– Покаяния, – говорю, – у вас не было, нет, и не предвидится, и вот эти куски от каменной статуи лучшего из Государей Российских, не считая последнего, каждому из вас вместо жернова уже на шею примерены. Аминь.
Еле ноги унес. И несли они меня через полчаса около университета. И там действо! Между самим зданием и храмом университетским в честь Татьяны-мученицы флигель имеется, на нем, на фронтоне, орел двуглавый огромный – лепнина, толпа студентов под орлом, а к орлу мужик с ломом подбирается, чтоб его сокрушить. Мужик, оказалось, из сторожей, но зато и председатель местного совдепа. Студенты неистовствуют. Я одного спрашиваю:
– Чем тебе орел не угодил? Смотри, красавец какой: головы-защитницы в обе стороны смотрят на владения свои, и дальше, чтоб ни с востока, ни с запада враг не подобрался…
Оказывается, именно в головах орловых и вся загвоздка для них, ну и в когтях, где скипетр с державою: очень им эта совокупность ненавистна. Хищная-де птица, народов клеватель, свободы топтатель, своими крыльями могучими света демократического закрыватель.
– И давно, – спрашиваю, – у вас такое недержание чувств к двуглавому орлу?
Оказывается, одновременно и недавно и давно: давно сидело в душе придавленное и недавно вырвалось, к счастью.
– Не разорвет от счастья? – спрашиваю.
В суть вопроса не вникли, потому как слишком мужиком с ломом заняты были, как на скачках, криком понукали: «Дав-вай!»
А мужик лестницу железную, по которой лез, уже миновал, одна нога уже на карнизе – там надо закрепляться, приспосабливаться. А ветер – вьюжный, с метелью, на карнизе ледок, до тротуара вниз метров двадцать… Снимает мужик картузик свой, делает… можете себе представить!.. три крестных знамения – истово исполнил, кричит: Господи, благослови!.. и – ломом, по головам с короной и по державе со скипетром… Головы с коронами и когти со скипетром и державою – на землю, и – на мелкие кусочки. Крылья сами собой упали. Они по-особому падали, да они и не падали, а летели… метров пятнадцать даже по горизонтали пропланировали… едва не по головам студентов, один даже перекрестился, уворачиваясь от полета… Они сначала сами собой отвалились по отдельности, каждое целиком, а потом летели… А как отваливались!.. Медленно, страшно… треск стоял, будто кости ломались… и тоже – в грязный снег, и тоже – на кусочки…
Когда мужик спустился, студенты ну его качать! Я и пытаю у него: «Ты зачем же на такое дело Господне благословенье-то испрашивал?» Смотрит на меня, весь еще в ошеломлении – живой!.. и не понимает, о чем спрашиваю. Да и то: зачем университету двуглавый орел на фронтоне? Там теперь другой знак власти надобен. Может, рога? Думаю, в самом деле было Божие благословение, чтоб вот так-то. У самого – комок в горле, на кусочки орловы глядя, да просто ужас берет, а… сделать уже ничего нельзя!.. «Думалом» своим лучше не пользоваться, принимай все, как есть, и терпи и молись – вот и вся стратегия с тактикой. И глаза выкалывать нельзя – смотреть надо! Смотрел я на осколки символа имперской власти и государственности, что на грязном снегу валялись… и, будто, каждый осколочек живой: студенты гогочут, топчут его, а он кричит: «Больно!» Они-то не слышат, а я-то слышу: «Заступись!» А я опять стою и плачу, только на плач и способен, впору в платные плакальщики из иереев подаваться. Так вот, смотрю я на живые осколочки, которым больно, своими невыколотыми плачущими глазами, смотрю на топчущих торжествующих, на мужика-сокрушителя… и ведь сокрушил-то их один из тех, кому они больше всего надобны были! Под этими крыльями, только что в грязный снег улетевшими, они ж были как под броневым шатром! А теперь, беззащитные, на их осколках пляшут, и крестятся не в благодарность за шатер, а за то, что отвалившиеся с треском, они, в последнем полете башку тебе не снесли…
Я чуть подзадержался с ними, так один из плясунов изголялся-кривлялся передо мной, мол, пошел ты со своим Богом, вот он, мой бог – и по карманам себя шлепает… единственный, и другого нет. А я смеюсь в ответ: «Это хорошо, – говорю, – что единственный, потому как лишат тебя вскорости этого бога те, у которых этот божок понахрапистей, вытрясут все из карманов, да еще и желудок проверят, не проглотил ли чего, хорошо, если не вскроют желудок, и останешься ты пуст, а пустому жить нельзя, вот и будешь ты потенциальный христианин, потому как ничего не останется другого». А тот мне и говорит: «Нет, я сам – вытрясатель, и мой бог будет всегда при мне». И снова – хлоп по карману, и мордашечкой своей молоденькой надо мной нависает, в глазах улыбистых – полный мрак.
Тут я вновь по нашему, по поповскому сословью прошелся: «Как же допустили, не умягчили вовремя, не образумили?!» Да чего ж теперь! Ну, стоят они вокруг меня радостные, эти несчастные обреченные… вот тут уж у меня настоящая слеза навернулась. «Господи, – говорю, – ну дай мне силы в иерейской моей жизни хоть одну душу такую зацепить, вдохни в мое сотрясение воздусей маленькую толику Духа Своего!..»
Что-то, видать, изменилось в лице моем – притихли… Скорей всего, страсти-ярости в глазах поусилилось – это у меня запросто, потому Владыка и в монахи меня не благословляет, хоть я и бездетный вдовец. Небось, думали, зацеплю я сейчас не душу, а челюсть близстоящего кулаком своим, и зацепка сия для зацепленного очень плохо может кончиться. Ну, а для меня, в итоге, ясное дело – окончательно плачевно, то есть, даже всплакнуть как платный плакальщик не успею. А я вдруг и страх потерял: «Дурачье, – говорю, – да неужто и впрямь вы те евангельские свиньи, перед которыми запрещено бисер метать?! А я все-таки, метну, а потом и меня топчите, как вот эти осколки, знать туда и дорога, ибо жить мне, иерею, неохота, на вас глядючи, и разделю я участь орла нашего державного – с радостью!» (Отец Василий вдруг резко возвысил голос, глаза были наполнены слезами) Господи, я стыжусь и смущаюсь перед Лицом Твоим… (весь вагон затих, два проводника с мешками застыли на месте) ибо грехи наши поднялись выше голов наших, и безумия наши вознеслись до неба!.. От времен отцов наших и до сего дня мы находимся в великом грехе!.. И за грехи наши и отцов наших мы с братьями нашими и Царями нашими и священниками нашими проданы царям иноземным под меч!.. в плен и на разграбление… (голос отца Василия усиливался с каждым словом) с посрамлением до сего дня!.. Так, плача, будут взывать наши потомки, проклиная нас!..
Отец Василий замолчал, невидящими полными слез глазами глядя перед собой на «ужин в «Яре»».
– Здорово, батюшка, меня зацепило, – среди абсолютной звенящей тишины прозвучал голос сестры Александры.
– Это не я, Сашенька, это из Книги Ездры. А тебя и цеплять не надо, ты крепко за крюк Божий уцеплена, держись за него.
– Ну, а те?
– Не знаю, – отец Василий пожал плечами. – Сказал, развернулся и ушел. Не растоптали – уже хорошо. Давай, разливай, командарм, о здравии этих… заблудших, и… все-таки, Бог даст, рабов Его… И пошел я к Хлопову – единственная отдушина в моем московском визите оказалась.
Вся ОТМА переглянулась между собой, а Иван Хлопов спросил:
– А вы знаете его?
– Знаю. Чудный мужик, сказочный персонаж. В четырнадцатом, на наш полковой праздник, на Михайлов день, нам целый вагон дынь прислал, и сам с тем вагоном приехал… там и познакомились. Мазурская операция еще не начиналась, все герои, настоящие московцы, еще живы были. Полк доблестно воевал, а не листовки печатал.
– Я помню, – отозвался полковник. – Нам тоже дынек досталось. Я тогда комбатом был, моя батарея 32-ю роту московцев прикрывала.
– Точно. Я как раз в 32-й роте тогда и находился, раненых исповедовал и причащал. И вдруг Государь к нам, как снег на голову! И Наследник вместе с ним. Наследник ведь Шефом московцев был. Выстроились быстро солдатики, и Хлопов с нами. А у Государя вид виноватый такой: получается, братцы, что я трапезе вашей помешал, уж простите – так и сказал! С нами дольку дыньки отведал… И Наследник, так, помнится, чмокал аппетитно, а потом сказал: «А кашу солдатскую с хлебом все-таки больше люблю!» А московцы глядят на Него, и у каждого глаза мокрые… И понял я тогда… понял я тогда, господа, на моих московцев глядя, зачем мировое зло эту вот войну страшную устроило, масштаба небывалого, считай, мировую, которой Государь наш противился, сколько мог. Да что он мог один против мира всего, когда подданные – не подданные, а граждане – не опора, а предатели… Оно ведь, Самодержавие наше – оно самый твердый, самый непоколебимый строй, и оно же – самый хрупкий. Все от подданных зависит, сгнили подданные – неизбежно рухнет, хоть какой силач, хоть какой ангел во плоти на троне будь… Ну так кто мне скажет, господа, зачем мировому злу эта война против России?