Текст книги "Приключения 1968"
Автор книги: Николай Леонов
Соавторы: Юрий Перов,Сергей Жемайтис,Борис Сопельняк,Роман Ким,Владимир Понизовский,Валентин Иванов-Леонов,Юрий Сбитнев,Аркадий Локерман,Георгий Шилин,Александр Поляков
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Потом он прищурил глаза и плыл, автоматически выбрасывая вперед руки и так же автоматически подгребая ими под себя. Кузьма уже не думал о всем пути, не пытался соразмерить пройденное с оставшимся и определить свое местонахождение среди неумолимого однообразия волн. Его воображение, словно от холода, сжалось и не простиралось дальше очередной волны, с которой он вступал в единоборство. Кузьма уже не карабкался на ее пенный гребень, он вытягивал руки и, оттолкнувшись ногами, пронзал ее основание. И хотя Кузьма не любил брасс за его классическую строгость, сейчас ему приходилось плыть очень внимательно. Он подладил ритм своих движений под скорость волн. Когда он сбивался с ритма, волна на вдохе плескала ему в лицо. Он захлебывался и надолго терял дыхание.
Проплыв, по его собственному мнению, всего метров шестьсот, Кузьма захлебнулся и долго кашлял и отплевывался, даже не чувствуя горечи воды. Он открывал рот, но воздух не шел в легкие. Кожу стянуло от холода, пальцы свело. Ноги сделались деревянными и они с трудом сгибались в коленях. Кузьма видел, что с каждой волной его отбрасывает назад, но двигаться он не мог. Сил еле хватало, чтобы удержаться на поверхности. Стоило волне пройти под ним, как другая подхватывала, цепко обнимала и, словно продолжая дело, начатое ее товаркой, относила его от берега и передавала следующей.
Кузьма смотрел на столб с динамиком. Смотрел не отрываясь. Одинокий столб среди серых песчаных дюн вдруг стал целью всей его жизни. Конечной остановкой. За ним ничего не будет. Вокруг него ничего нет. Одинокий и недосягаемый. Столб – его цель. «Кузьма, вернись!.. Вернись!..» Он с усилием встряхнул головой и сделал нерешительное движение руками. Поплыл медленно, почти на месте, но уже вперед, к берегу.
«Ерунда, бывает». Сквозь однообразный шум, плеск и клокотанье могло послышаться и не такое. «Верни-ись на ка-а-тер, Кузьма!» Кузьма зажмурил глаза. «Нет, это мне самому хочется к катеру поближе. Это я сам кричу… Салага, истерик».
Он не оглядывался, он смотрел только вперед. Боялся увидеть катер все в тех же тридцати метрах. Стоило ему поднять голову над водой за глотком воздуха, как в уши снова лез далекий скрипучий голос: «…ма-а-а… и-и-ись…»
Он резко оттолкнулся руками и, выпрыгнув из воды по пояс, оглянулся. Над белой черточкой катера стояла тощая фигура старшины, в руках его матово блестел электромегафон.
«Так это он…» – подумал устало. Машинально поплыл. «Может, стоит вернуться? Он увидел, как плохо я плыву, и понял, что до берега мне не дотянуть».
«Кузьма-а…»
«Нет, он сам сказал, что шансов нет. Я для них последний шанс. Мои руки и ноги, моя воля – последний шанс для двух людей. Я должен доплыть. Я доплыву».
Посылая вперед руки, Кузьма с каждым разом ощущал, как вода становится плотнее, неподатливее. Стало труднее рассекать ее. А когда он делал гребок, то руки не шли по короткой прямой к телу, а выписывали остроугольные кривые. Так падает сухой лист по безветрию.
«Кузьма… вернись…»
«Перестал бы орать. Нельзя возвращаться. Нельзя возвращаться! – С каждым гребком он твердил: – Нельзя возвращаться». Глаза болели, исхлестанные брызгами. Голос звучал все тише.
«Или я плыву, или катер относит». Уже чуть слышно звучало:
«Кузьма… вернись… а-тер…»
«Нужно вернуться, не доплыву… Нужно вернуться. По волнам легко. Пока не поздно. Даже если проплыву половину, на вторую не хватит. И вернуться сил не хватит. Поворачивать. Поворачивать…»
И последний раз прозвучало: «а-а-а… и-и-и…»
Кожа на ногах, казалось, вот-вот лопнет. Она задубела и сковывала движения. Руки сделались мягкими и тяжелыми, словно из них вынули кости. Во рту было сухо. Кузьма уже приноровился к волнам и воды больше не хлебал.
«А если прямо сейчас? Накроет вон той волной и не будет сил выкарабкаться?.. На берег… К телефону… Только на берег… Ведь я их последний шанс».
Дюны то появлялись перед глазами, то исчезали, то расплывались в стекающей со лба воде, то вдруг становились четкими. Столб плясал и качался на берегу. Кузьма отбросил волосы со лба в сторону. Берег стал виден лучше. До него осталось полкилометра пути. Метрах в пятидесяти начиналось мелководье. Значит, четыреста пятьдесят. Он оглянулся. Катера уже не было видно.
Последние двести метров Кузьма плыл «по-собачьи». Боялся опустить голову под воду. Все время казалось, что не вынырнет.
Люди ходили и сидели на песке.
Кузьме стало страшно. Крикнуть, позвать на помощь он не мог. Даже махнуть рукой не мог – не было сил. Чуть не теряя сознание от напряжения, он плыл и плыл… Столб уже кувыркался. Метрах в пятидесяти от берега Кузьма коснулся ногой дна. Встал на носки. Вода доходила до рта. Подпрыгивая при приближении каждой волны, перебирал ногами. Стоял и дышал. Знал, что нужно идти, плыть, двигаться – и не мог. Почувствовав под собой землю, он словно распустил в себе туго закрученную пружину нервов и впал в состояние полной апатии. Возможность стоять и не двигаться загипнотизировала его. Но с каждой волной с каждым прыжком его относило назад в море. И опустившись в очередной раз на дно, он скрылся под водой с головой. От неожиданности хлебнул воды, оттолкнулся от дна и поплыл, беспорядочно хлопая руками по воде. Снова встал на ноги, уже полной ступней. Увидел над собой борт шлюпки. Крепкие, сухие, горячие руки схватили его за кисти и выволокли из воды.
– Где телефон? Там катер… люди… Нет, я сам. Я сам!
Юрий Сбитнев
РАСПЛАТА
Повесть
Глава I. Кеша
Море отступало. И там, где всего час назад шипели и сшибались крутогривыми лбами буруны, где косяки сельди и наваги густо перли в устье Амуки, обнажилось скользкое, все в зеленой и серой слизи погибших медуз, в лоскутах морской капусты дно.
Море отступало поспешно, оставляя среди лайды громадные глыбы льда. Льдины медленно таяли, высвеченные солнцем, и таинственно цокали о гальку горошинами капель. Это цоканье было похоже на то, как ребенок всласть сосет леденец. Лайда остро пахла гнилью, рыбой и еще невесть чем. Обросшие пушистой водорослью и белыми скорлупками мелкого морского рачка валуны и кекуры одиноко возвышались над окатанным хаосом гальки, да кое-где поблескивали под солнцем жирные туловища мертвых нерп. Ранним утром по приливу на них охотился Кеша Дубилкин. Тех, кто после выстрела всплывал, Кеша выловил и сложил у старой колодины на мысу, а этих он соберет по отливу. Кеша будет бродить по лайде в высоких броднях, проваливаясь по колено в жидкую и вонючую трясину, незло ругаться, волоча за хвостовые ласты убитых животных. И вся лайда будет иссечена широкими выползнями, исконопачена следами до тех пор, пока море снова не скроет ее. А пока на лайде крикливо суетятся чайки, да на мелководье в замывах кишит рыба. В одном из забережных замывов, похожем на ковш, рыбы так много, что вода в нем превратилась в густую взбитую пену. Узкий проран, соединяющий замыв с руслом реки, Кеша перекрыл мелко плетенным из тальника заплотом и теперь лениво любуется делом рук своих, позевывая и почесывая пятерней черную от солнца и пота шею.
Комары, что тучами висят от земли, кажется, до самого неба, не трогают Кешу. А если какой и заплутает ненароком в его лохматой до глаз бороде, то начинает так отчаянно ныть, будто попал в тенета. За добрых десять шагов Кеша пахнет дымом, черемшой и гнилым нерпьим жиром.
Возраст его трудно определить, потому что рыжая с огненным подпалом борода скрыла лицо и из густющего сплетения волос смотрят на мир два острых темных зрачка да вечно сизый, в скорлупе слупившейся кожи нос.
Голос у Кеши грудной, с хрипотцой и оттого, что во рту его постоянно торчит самодельная громадная трубка, чуть шепелявый. Ходит он раскорячисто, не спеша, бесшумно передвигая ноги, далеко выставив вперед левое плечо. Но эта неспешная, увальная походка обманчива. Кеша спор на ногу.
Солнце поднялось над сопками, рассыпалось по лайде острыми осколками, не в меру печет простоволосую голову охотника. Море откатилось далеко от берега, поутихло, истомилось. Льды, что сшиблись в узкой горловине бухты, ухают гулко и разно. Замирилась, затихла тайга, и только воронье на сухих верхах лиственниц кричит долго и погано: «Кр-р-р-р-о-о-в-ьи-ии! Кр-р-р-о-о-в-ьи-ии!»
Кеша стягивает с себя заскорузлые, все в подтеках крови штаны, долго развязывает штрипки на серых, по-мужичьи стиранных кальсонах и, белея голыми икрами, лезет в воду. Он долго возится в замыве, выбирая из рыбьей толчеи гольцов и жирную селедку, охает по-бабьи, проваливаясь куда-то, и страшно ругается, вспоминая все колена человеческого рода.
Только через час он поднимает заплот и выпускает уже порядком одуревшую рыбу в донное русло Амуки, но не всю: часть из нее обречена гнить под солнцем. Большой прилив теперь не скоро доберется до ковша, все следующие за ним будут малыми (кому не знать про то, как Кеше), а за это время рыба погниет и на запах ее выйдет из тайги Хозяин. Кислый, смрадный запах будет щекотать ему черные, в трещинках ноздри, дыбить на холке свалявшуюся за зимнюю спячку шерсть и звать к себе сюда на великое пиршество. Медведь выйдет. Обязательно выйдет к размыву и ткнется в серый песок своей громадной головой. Кеша срежет его одним выстрелом. Здесь, на острове, не может быть двух хозяев. Здесь хозяин один – Кеша. Об этом знает тайга, море, все об этом знают. А вот он, бурый, дремучий, с рваным ухом, не знает. Пришлый. Явился прошлой весной, скорее пригнало его на льдине с материка (случается и такое). Приплыл и возомнил себя хозяином. Другие знают нрав Кеши. Живут чинно, ни они ему, ни он им не мешает. А этот возомнил себя хозяином, за что и поплатится жизнью.
Прошлым годом Рваное Ухо задрал старого сохатого, что жил вот уже много лет неподалеку от Кешиного зимовья. Подстерег его у водопоя и ахнул лапищей по боку. Лось бежал по реке, страшно и тоскливо трубя тревогу и окрашивая воду Амуки в розовый цвет своей кровью. Из громадной раны, дымившейся предсмертной испариной, медленно выползали внутренности, а сохатый все бежал и бежал… Он лег раной в холодную воду подле зимовья Кеши и стонал, жалуясь по-своему тайге, небу и… человеку. Охотник пришел к реке и долго смотрел в старые, мягкие глаза зверя, не решаясь кончить его мучения. Лось уже не трубил и не стонал, а только вздыхал тягуче и безнадежно. Кеша ушел в зимовье за ружьем, погрозив кулаком в густую заросль прибрежной тайги, откуда (в этом он был уверен) следил за ним пришлый разбойник. А когда вернулся, увидел, что лось, далеко отбросив за спину рога, уже застыл напрочно, и только из глаз его по морде в реку скатывались слезы.
Целое лето медведь творил на острове бесчинства. Разорил бортни, погубив четыре роя пчел, порвал сеть, изгрыз легкий долбленый каюк, вытоптал грядки картофеля на дальнем Кешином огороде. Дважды за лето встречался с ним охотник нос к носу, и дважды зверь уходил от него. Был он громадный, бурый, заросший длинной густой шерстью. Левое ухо зверя разорвано и торчит на голове двумя лоскутами черной кожи. Медведь могуч, но ловок и быстр. Ложась на спячку, он долго путал свои следы, вырыл пять берлог, но залег где-то в шестой, которую, к великому своему удивлению, Кеша не смог выследить.
…За полдень охотник управился с добытыми нерпами. Разделал туши и развесил на солнцепеке вдоль всей косы на острых кольях красные куски мяса. Две шкуры и розовые слизни жира бросил для приманки возле замыва.
С моря потянул свежак, тревожа и разгоняя комариные тучи. Медленно поднялась вода, и к берегу потянулись льды с дремлющими на них нерпами-сивучами. Нерпы уже не интересовали Кешу, утром он их настрелял довольно. Мясо высохнет на кольях, Кеша снесет его в лабаз и зимою будет кормить собак. Сварил в котелке нерпичью печень – от болезней и недуга, съел ее тут же на берегу, крупно посыпая сочные черные ломти серой солью. Так он делает каждую весну, оттого и не хворает, веря, что в печени таится великое лекарство от всех болезней.
На остров Шатар Кеша попал десять лет назад. Пришел сюда на шхуне «Ольга» со зверобоями. С месяц дрейфовал среди льдин подле берега на зверобойном баркасе, добывая нерпу. Выбирался иногда на берег, приглядывался, прислушивался к тайге, к шуму рек и ручьев, подолгу глядел на закаты, что сгорали в беспредельной пустоте моря, и вдруг решился остаться здесь на зимнюю охоту.
Зверобойный промысел Кеша не любил. Было это похоже на убийство. Глупые, неповоротливые нерпы лежали на льдинах, закрыв влажные добрые глаза. Их били во сне, иногда пулей, а иногда, экономя заряды, колотушками, когда животных было слишком много и сон их был крепок. Голубые льдины окрашивались в алый цвет крови, кровь лужицами стояла на воде, по щиколотку наполняла баркас, каплями приставала к брезентовой робе. Люди, отупевшие от вечной морской качки и постоянного убийства, были угрюмы и молчаливы. Они внутренне противились этой работе, но продолжали творить ее однообразно и методично.
В кубрике на «Ольге» в большой бочке росла чахлая елочка. Она напоминала им о земле, о родине и детстве. Подле нее, слабой, с редкой желтоватой хвоей, люди добрели сердцем, вспоминая любимых в долгих нехитрых беседах.
Именно рядом с ней, сидя верхом на грубо выструганной скамейке, стыдясь своих шершавых и нескладных слов, Кеша уговорил капитана шхуны оставить его на острове. «Ольга» по рации запросила флагмана зверобойной флотилии «Мятежный». А «Мятежный», связавшись с материком, вытребовал разрешение у Чуганского промхоза оставить на зимовку охотника Дубилкина в лесных угодьях Шатара.
Осенью, возвращаясь на материк, «Ольга» высадила Кешу в бухте Якшина.
Весною зверобои вернулись на остров. В устье Амуки, в полукилометре от моря, стояло приземистое зимовье, рядом с ним горбился накатной крышей лабаз, сигала на волнах долбленая лодчонка, сохла на кустах исподняя и верхняя одежда.
За зиму Кеша добыл предовольно соболя, белки и лис.
Боцман Иван привез ему официальный договор с Чуганским промхозом и двух щенков – Бурака и Соболя. Промхоз предлагал Кеше сдать добытую пушнину и принять снабжение еще на одну зимовку и, в свою очередь, брал на себя снабжение и полный расчет с ним.
Директор промхоза включил в план освоения охотничьих угодий Шатар и прилегающие к нему острова, разрешив отстреливать соболя, белку, лис, и если есть такая возможность, то и островную выдру. Кроме того, на Дубилкина возлагалась обязанность соблюдать все правила охоты и пожарной безопасности в тайге, ему разрешался отлов рыбы и постройка на всей территории острова.
Официальные бумаги Кеша запрятал на дно деревянного рундучка вместе с паспортом, охотничьим билетом и портретом незнакомой женщины, вырезанным из журнала «Огонек», и зажил на острове безвыездно.
За три года он облазил всю округу и мелкие острова (их было вокруг Шатара до двух десятков), переправляясь от одного к другому на легкой лодчонке, срубил шесть зимовий и выкопал до десятка землянок.
В первый же год завел дружбу с сохатым, что жил по соседству в густом урмане. Сохатый любил по вечерам выходить на песчаную косу и смотреть, как плавится и тонет в море громадное лохматое солнце. По вечерам на косу приходил и Кеша. Сначала запах человека беспокоил зверя. Он нервничал, далеко убегал по косе к прибрежной тайге, ярясь, рыл копытом песок, низко опуская свои ветвистые рога, зло кашлял в тишину вечера. Но потом попривык к Кеше настолько, что перестал будто бы замечать его.
После гона зверь приходил к зимовью человека, уставший от праздника крови, и мирно пасся на луговине, фыркая на привыкших к нему, но все-таки лениво взлаивающих Бурака и Соболя.
– Чо, брат, устал, однако? – говорил ему Кеша, вкусно попыхивая трубкой. – Привел бы в гости свою бабу, чо все один да один бобылишь, быдто человек.
Лось поднимал от травы голову и прислушивался к незнакомому звуку человеческой речи.
Он и состарился на глазах у Кеши и два последних года уже не уходил к солонцам на великую и радостную битву и торжество плоти. Подолгу дремал и все ближе и ближе жался к человеческому жилью, будто бы искал у него защиты.
На зиму Кеша готовил сохатому стожки сена и ревниво охранял их от налета дерзких и молодых самцов, делая исключение только для кокетливых и осторожных самок.
Так они и жили, человек и зверь, долгие годы в согласии и дружбе.
И вот сохатый погиб, выслеженный и предательски убитый Рваным Ухом. Он слишком уверовал в свою безопасность рядом с жильем человека и перестал понимать тайные шорохи и звуки тайги. Он стал доверчивым, за что и поплатился жизнью.
В гибели сохатого Кеша считал себя виновным и обязанным отомстить Рваному Уху, отобрав у него жизнь. Кеша не успокоится сердцем, пока не бросит шкуру Рваного Уха под ноги у себя в зимовье.
Но весною охотнику не удалось выследить медведя. Летом он еще встречал следы зверя, находил их и осенью, но так и не дознался, где залег Рваное Ухо на зиму. Следующей весной следы пропали. Медведь ушел по забитому льдами проливу к острову Птичьему. С ним встретился Кеша спустя три года.
Глава II. УбийствоРваное Ухо ненавидел людей.
Началось это давно, когда впервые он увидел тайгу, травы, бегучую струю реки, почувствовал тысячи запахов и услышал тысячи звуков. Мать вывела его из сырой темноты берлоги.
Тайга просыпалась. С белых сопок, еще густо покрытых снегом, в распадки и долины спешила вода. Стебли ранних трав, прошлогодняя листва, ветви жимолости, голубичника и багульника, омытые первым дождем и прихваченные утренником, еще не сбросили с себя ломкую пленку льда и звенели стозвонно и радостно. Прозрачные, все в мелких бусинках воздуха забереги хрустко ломались, лопались и тоже звенели.
В густой, убранной висюльками хвое стонал витютень, дятел постукивал в сухое тело старой березы, смеялись синицы, и осторожная ронжа щеголяла модным убранством на солнцепеке.
Оттаивая, вкусно пахла земля, и каждый корешок, луковичка и былинка наполнялись первым и самым ароматным соком весны. И даже береза, раненная острым когтем или рогом опьяненного весною зверя, плакала чистыми слезами радости. Еще день-два – и брызнет в небо тугая сила земли зеленым клейким дымом листвы и молодой хвои.
Медведица шла тайгой неслышно и мягко, часто задирая к небу морду, и ловила горячими чуткими ноздрями воздух, выбирая дорогу. Медвежонок спешил за ней, сбиваясь с шага, натыкаясь на сухие сучья, скатываясь в ямы и срываясь с ослизлых, заросших зеленой плесенью мха, поваленных деревьев. Мать незло урчала на него. Все ее большое, нескладное тело было наполнено трепетной любовью и заботой к своему ребенку, радовало ее и настораживало. Она была молодой матерью, и первое торжество любви, зачатья и родов все еще волновало ее мягкое, нежное сердце. Ее тугие сосцы тосковали о мокрых губах медвежонка, о вкусном его почмокивании и о той таинственной, радостной боли, которое причиняет движение молока. И она, не в силах более противиться зову своего молодого тела, вдруг прилегла и запела все одну и ту же извечную песню матери, призывая к себе своего ребенка. Она обняла его лапами, прижала к теплому большому животу и пела, пела ему колыбельную, утопая в ласке и солнце первой материнской весны. А он, тычась сырой мягкой мордой, капризно скулил и пил ее всю…
Однажды она услышала голос отца медвежонка. Она знала этот голос и могла отличить его из тысячи ему подобных. Он звал ее к себе страстно и непреклонно. Он любил ее и требовал ответить ему любовью. Он звал ее и всех, кто вправе помериться с ним непочатым буйством крови и силы. Голос звучал торжественно и непобедимо. Каждой капелькой крови она рвалась к нему, но другое чувство, чувство, которому нет в мире равных, чувство матери, гнало ее прочь. И она уходила от него, уводя с собой его продолжение, его ребенка.
Тропа их предков была знакома до каждого кустика, до каждой былинки. По ней прошла она впервые за своей матерью, точно так же сторонившейся голоса ее отца. Она шла и слышала запахи своей матери, братьев, запахи сестер и всех тех из большого их рода, что коснулись этой тропы. На миг ей показалось, что она услышала на тропе враждебный, чужой запах. Она замерла, и спешивший к ней ребенок натолкнулся на нее и тоже замер, стараясь во всем подражать матери. Она глубоко втянула в себя воздух, стараясь выловить в нем то, что насторожило и обеспокоило. Раз, другой – нет, все спокойно, все так, как и должно быть… И все-таки что-то продолжало беспокоить и настораживать медведицу. Едва-едва уловимый чужой запах, но он настолько слаб, настолько далек, что вряд ли может причинить ей и ее ребенку опасность. Она еще раз для верности повела ноздрями и мягко пошла вперед.
Низко пригнувшись под густым кустом кедрача, она была уже готова вымахнуть на широкую, залитую солнцем поляну, когда что-то захлестнуло ей шею, левую лапу и скользнуло по груди. Медведица только на один миг застыла на тропе и по вечному закону их рода резко рванулась вперед. Этот рывок решил ее участь.
Стальная петля, искусно спрятанная в ветвях кедрача, захлестнула ее и затянулась напрочно, срывая клочья шерсти со спины, шеи, груди, раня теплые, набухшие сосцы. Чем сильней рвалась она вперед, тем глубже впивалась в нее петля. И тогда она закричала. Закричала так, что дрогнули и затрепетали, будто под ветром, листья на деревьях. Охнуло и раскололось эхо, пугая птицу и зверя. Ее ребенок, не признав голоса матери, завизжал и шарахнулся в густую темноту кедрового стланика. Сухой сук рассек ему ухо, и он, впервые почувствовав боль, уже не мог понять, куда и зачем несут его ноги. А мать билась в стальной петле, ломая молодую поросль деревьев, взрывая землю и все кричала, кричала, дико и жутко, не в силах побороть страх, обуявший ее. Тот, кто повесил петлю, не пришел ни через час, ни через два, ни через день. Она ждала его, смирив страх, затаившись, готовая к последнему прыжку. Не пришел он и на следующий день. Зато из чащи, жалобно поскуливая, вышел ее сын. Он увидел мать, радостно взвизгнул и затрусил к ней. Она грозно зарычала, предупреждая его. Тот мог прийти в любое время и убить ее. Она не хотела, чтобы он убил и ее сына. Медвежонок не понимал ее. Не понимал, что надо уходить, бежать от этого места, оставить мать и больше никогда не приближаться к ней.
«Уйди, – рычала она. – Уйди, или я разорву тебя!»
Он не ушел, а лег в траву, положив по-взрослому на лапы свою лохматую, с разорванным ухом голову.
Медведица ждала еще день. Тот не приходил. Тогда она стала грызть и царапать когтями дерево, к которому была прикована петля. Грызла день, другой… Пропитанное смолою, в полной силе своей жизни дерево не поддавалось ее зубам. Она грызла и слабела от этой пустой, бесплодной работы. Петля давила ей горло, в кровь протирая кожу и вгрызаясь в мясо.
«Уйди, – рычала она своему ребенку. – Уйди!»
Он не уходил. И не приходил, все медлил и медлил тот, кто мог кончить ее страдания.
Она не могла знать, что человек, еще с осени поставивший петлю, оставил западню на тропе и уплыл с острова. Это не по закону, это против закона тайги. Он забыл про петлю и не придет за добычей. Он не вскинет ружья, чтобы прекратить страдания зверя, и не воспользуется своей добычей. Ему не нужны ни мясо, ни шкура медведицы. Зачем же ему ее жизнь?
Медведица умирала медленно. Ее родичи, спешившие на великий праздник любви, далеко обходили это место, улавливая возродившийся запах беды и опасности. И только ее сын бродил вокруг, поедая корешки трав, прошлогоднюю ягоду и не переставая звать ее к себе.
Последний раз силы вернулись к ней, когда он слишком близко подошел к роковому месту. Она зарычала, взмахнула лапой и начала грызть стальной поводок петли, в кровь разрывая пасть и ломая острые молодые зубы. Шерсть на ее исхудавшем теле висела клочьями, и живот ее больше не пахнул молоком.
До самого последнего толчка сердца в большой груди она не переставала рычать одно и то же, одно и то же:
«Уй-й-й-ди-и-и!.. Уй-ди-и-и-и!..»
Когда она умерла и Рваное Ухо ушел от нее, холодной и незнакомой, на тропу слетелось воронье и долго-долго кричало вслед медвежонку.
У ручья, километрах в трех от погибшей матери, он набрел на стоянку человека. Едва уловимый, вымытый дождями, выдутый зимними вьюгами запах был запахом петли. Этот запах возненавидел Рваное Ухо на всю жизнь.