Текст книги "Литература мятежного века"
Автор книги: Николай Федь
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 50 страниц)
Быть может, поэтому все глубокомысленные вопросы, то и дело возникающие на страницах произведения, порою как бы зависают в воздухе, не находя своего разрешения или хотя бы достойного продолжения. Автор не показывает сложные явления жизни и человеческие судьбы, а рассказывает о них. Не потому ли держава выглядит здесь никакой, а "низовой народ" настолько равнодушен ко всему, что никогда не называет свою родину Россией, поскольку не осознает себя как представитель великой страны.
Так обнаруживается двойственность художественного мировоззрения непримиримое противоречие глобальных философских проблем и слабая ориентация в событиях реального мира; сочетание таланта исследователя с писательским мастерством и отчужденность от жизни. Вообще двойственность характерна для состояния нашей современности. Перед нами же разительный пример раздвоенности личности писателя, не выдерживающего давления жестокой действительности.
Все это не могло не сказаться на подходе Леонова к сложнейшим проблемам эпохи, в частности, к вопросу веры, дискутируемому в произведении. "Бог есть или нет?" – вот вопрос, который волновал и продолжает волновать людей. Если мир создан и управляется всемогущим Богом, воплощающим в себе совершенную мудрость и благость, то как объяснить наличие в мире зла? Об этом задумывались давно. Ограничимся одним примером. Эпикур полагал: "Бог или хочет устранить зло и не может, или может, но не хочет, или не может и не хочет, или хочет и может. Если он хочет и не может, он зол, что также чуждо Богу. Если не может и не хочет – он бессилен и зол и, значит, не Бог. Если хочет и может, что единственно подобает Богу, откуда тогда зло? Или почему он его не устраняет?" В наше время этот спор резко обострился.
Нашел он своеобразное преломление и на страницах "Пирамиды". Леонову, видимо, не было дано узнать Бога в религиозной действительности. Он был человеком XX столетия, вполне осознавшим, что символ веры не может быть постигнут разумом. По крайней мере, это невозможно доказать ни одним его образом.
Рассуждения же о. Матвея, как и самого писателя, подкрепленные обильными ссылками на авторитеты церкви, не проясняют суть вопроса и вообще нередко перекрываются авторской иронией, низводя на нет все суждения о "хаосе отношения человек – Бог". Из этого, конечно, не следует, что писатель заблудился между Богом и Дьяволом. Быть может, правильнее говорить, что главной проблемой у Леонова, как и у Ф. М. Достоевского, которого он считал одним из своих духовных отцов и литературную линию которого продолжал, является "бесовщина", "дьявольский хаос", "грубый атеизм", несущие в себе сомненье, подсвеченное, правда, леоновской насмешкой.
Как бы высоко ни ценили эрудицию писателя – свободное обращение с научными, философскими теориями и апокрифическими памятниками христианской мысли ("Слово Мефодия Патарского", "Книга Эноха", "Слово об Адаме"), а также перекличка с шедеврами мировой литературы ("Божественная комедия" Данте, "Фауст" Гёте, "Братья Карамазовы" Достоевского) – мы все-таки вынуждены признать, что споры на страницах романа по коренным проблемам носят нередко схоластический характер, хотя обладают новизной подходов в историческом и в философском плане.
В самом деле, сколько веков дискутируются вопросы: должно ли состояться примирение между Богом и Дьяволом (Добром и Злом) или не должно и к чему приведет подобное примирение. Далее. Россия отвернулась от Бога либо, напротив, Бог отвернулся от России; является ли православие фундаментом русской государственности или не является и т. д. Причем все это в сущности декларируется, провозглашается, а не обретает образную плоть, а речь персонажей перемежается критическими замечаниями автора, что в некотором роде усложняет проблему.
Тут следует учитывать еще одну существенную особенность романа – по сути, он представляет собой грандиозный монолог самого Леонова, обращенный скорее к человечеству, чем к соотечественникам. Интересно, что он, этот авторский монолог, получает здесь не только свое полное осуществление, но вместе с тем сохраняет стилистическое единство повествования, становится как бы средством образного выражения.
Естественно, постановка сложнейших "вечных вопросов" и невозможность однозначных ответов на них толкнули писателя в дебри мифологии, собственно, миф (мифы) оказался в основе "Пирамиды". Вместе с тем Леонов сам творит мифы, особенно в тех областях жизни, которые он по ряду причин или же не принимает (роль личности Сталина, значение происходящих социально-политических процессов), либо так до конца и не понял (почему победили большевики, отчего Россия без особого сопротивления пошла по новому пути, что произошло в стране во второй половине 30-х и прочее).
Поэтому придется вкратце прояснить некоторые проблемы мифа. Философский принцип трактовки мифов восходит к тезису Юнга об архетипах как модели "всеобщего коллективного подсознания". Отсюда толкование мифа как универсальной формы сознания. Иные литераторы, переосмысляя мифы, накладывают их на современную жизнь. Это называется открытием "новых перспектив". В ряде случае старые мифологические прообразы используются для выражения субъективных авторских представлений о человеке, об общественных отношениях и социальных структурах XX века и т. д. Однако любая попытка заменить человека схемой или символом неизбежно приводит к утрате полноты образа, к его отрыву от действительности. При всей своей конкретности и эмоциональной насыщенности литература мыслима только в рамках национального и социально-исторического.
Меж тем предание, притча, миф вследствие своей абстрактности и, так сказать, модельности чужды категории исторического времени, лишены живого национального своеобразия и социально-этического содержания (вспомним хотя бы знаменитую притчу о блудном сыне). Поэтому в них нет места чувственному художественному образу с его индивидуальным и общим, проявляющимся в данное время, в данном обществе. В последнее время проблема роли мифа не только не прояснилась, но усилиями иных сочинителей стала еще запутаннее. Тут прослеживаются две крайности: с одной стороны, откровенная стилизация с претензией на мнимую историческую глубину, а с другой – попытка придать мифу некую вечную одухотворенность, питающую современный художественный процесс.
Не будем скрывать, отражение действительности представляет писателю гораздо больше трудностей, чем то, что способно возбудить интерес при помощи иносказания, притчи, мифа, где контуры реального мира порою размыты до неузнаваемости и, по сути, подменены фантастическим, таинственным, будоражащим воображение. Но не стоит обольщаться – это сны, грезы, нечто случайное, что мы видим в мечтах, очарование которого исчезает после пробуждения сознания. Меж тем высокое искусство не уводит от действительности, а, напротив, приближает к ней, являясь серьезным анализом неясных данных опыта, чем-то новым, замеченным в том, что видели, но не осознавали раньше многие.
От такого писателя, как Леонов, стремящегося, по его же утверждению, продемонстрировать "ландшафт эпохи", ее философское осмысление, требуется поистине глубокое философское изображение человека, подвластного страстям своей натуры и своего времени, а стало быть, правда об эпохе, ибо талантливый автор показывает в большей степени действительность, чем конкретное лицо, а тем более воспроизводит мифологический прообраз, возраст которого исчисляется столетиями.
Поскольку ряд сюжетных линий произведения взят из области отвлеченных идей, жизнь изображена не такою, как она есть, а такою, как она представляется писателю. Меж тем общество – это диалектически сложный организм, включающий противоборствующие тенденции, противоречия, отрицание. У каждого времени свои герои и свои взлеты, равно как свои недостатки, убеждения и увлечения. Они затрагивают идеологические, политические, социальные, нравственные, эстетические проблемы, вводят современника в сферу сложных явлений, выражающих общественные тенденции и взрывоопасные процессы, которыми щедро изобилует двадцатое столетие.
Роман Леонова как бы одновременно обнаруживает и большую глубину человечностью и верой, своей смелостью охватить мыслью тысячелетнюю историю, – и вместе с тем бесспорную тенденциозность при осмыслении современности и религиозно-мифологические формы мышления. В результате такого противоречия усиливается подмена изображаемого события символом настроения писателя, выражением субъективных взглядов, вибрирующей интонацией. И здесь мы вновь становимся свидетелями писательской последовательности. За иронией, то и дело дающей о себе знать, и скептицизмом скрыта глубокая внутренняя тревога и горечь жизни, то есть многообразие и сложность переживаний человека конца XX века.
Трудно постигается истина. Нелегко понять творческую личность, особенно такую сложную и незаурядную, как писатель Леонид Леонов. Жизнь долго ковала его, и он вышел из ее горнила мудрым и честным, но что-то "перемудрялось", "перекипело" в нем. Иначе как понять, что он, мягко говоря, не принял новых форм жизни, остался глухим к тем изменениям, которые в ней произошли, если судить по его последнему произведению. Могут возразить, мол, роман посвящен событиям тридцатых годов (уточним: 9 месяцам 1940 года). Верно, но именно в этот период Россия наливалась новой силой, пробуждалось национальное самосознание, страна твердой поступью шла вперед. Все это, оказывается, проходило мимо сознания Леонова. Даже события глобальных масштабов (победа в Великой Отечественной войне, невиданные успехи в народном образовании, прорыв в космос и т. д. и т. п.), принесшие народу-труженику и победителю всемирный почет, восхищение и уважение, не вызывали в душе писателя благодарных чувств. Скажут: так это было позже, роман, дескать, о другом времени.
Полноте! Писатель творит не под колпаком и призван знать причины и истоки народных побед и поражений. Леонову было ведомо сие лучше, чем многим другим, поэтому-то "Пирамиду" насквозь пронизывает его взгляд из девяностых, а политические мотивы так настойчиво декларируются и столь сильны в нем, что впору говорить о политической фантасмагории, то бишь наваждении.
Между тем Леонов был верным сыном своего народа и одновременно выразителем крайне противоречивого и жестокого XX века и оценивал состояние мира согласно своим взглядам и убеждениям, во многом совпадающим с воззрением широких масс. Большой писатель всегда многомыслен. "...Был у нас, – вспоминает современный автор, разговор, который как бы объясняет весь ход его размышлений. Случился он летом 1990 года. Тоскливый день, пропитанный насквозь дождем. Если не ошибаюсь, это был, возможно, его последний выезд в Переделкино на летнее жительство. Он был в доме один. Разговор как всегда шел вольный, перескакивал с одного на другое. Ему было все интересно, все новости его занимали... Так случайно мы натолкнулись на отсутствие в наших верхах руководителей-патриотов. Речи Горбачева, Ельцина, Яковлева, Полозкова производили ужасное впечатление... И Леонид Максимович, как о давно продуманном, сказал неторопливо:
– Ну, а откуда им, собственно, взяться-то, руководителям-патриотам. Партийное сито еще с двадцатых годов, еще с Ленина имеет такие мелкие ячейки, что сквозь них могли проскочить только недоумки и пройдохи, воры и казнокрады. Конец случился бы раньше, но его оттянула война. Сталин вынужден был дать ход людям самостоятельным, государственникам, полководцам. Иначе бы рухнуло все гораздо раньше. Но его выдвиженцы Косыгин, Вознесенский, Маленков, Жуков, Василевский, Конев, Рокоссовский были отпрыски старого века, старого времени. Косыгин мог сделать, кстати, очень много, но держали и не пущали. Прохиндеи типа Хрущева, Булганина, Ворошилова, Брежнева, Подгорного сеяли зло... Сколько их было в партийном руководстве! Хамов и людей, далеких от насущных народных интересов. Их показной интернационализм разорил до конца русскую деревню, загнал русских людей по национальным окраинам, культивируя национальное чванство баев и внедряя неимоверную эксплуатацию русских рабов. Даром все это не прошло. Русские забыли, что они русские, что у них есть собственная история, традиции, религия, что среди прочих братских народов они отличаются недюжинными качествами. И все эти годы сито (партийное решето) работало неукоснительно, еще в зачатке выкидывая самостоятельных, думающих людей, широко образованных и сориентированных не на интернационализм, а на выживаемость русской нации, на ее историческое предназначение... Национального сознания, национального мышления партийные вожди боялись больше всего, и прежде всего русского... Именно эта национальная карта и была разыграна, чтобы уничтожить Советский Союз. Все рухнет в одночасье, потому как кретинов заменить некем. Полозков – лидер?! Это же горькие слезы! Столыпиных жизнь и история готовят веками... А тупое предательское нарциссианство Горбачевых, Яковлевых, Ельциных проявляется, как лакмусовая бумажка, при первом же прикосновении. Жаль, что этого никто не замечает, и замечать не хочет (...) Так все и будет мельчать до полной катастрофы... Можно сказать, это касалось всех сторон жизни, не исключая культуру и литературу.
Я спрашиваю, ну, а как же целое созвездие имен писателей, музыкантов, художников, ученых.
– Да ведь это вовсе не исключает правила, – ответил он мне. – Помню, однажды у Горького, в бывшем доме Рябушинского, сидели мы за поздним ужином. Был Сталин. И в разговоре Алексей Максимович сказал Сталину: "Берегите Леонова, он – надежда нашей литературы". И, видите, сберегли, он грустно улыбнулся, – не без участия самого, конечно, Сталина. Тирания всегда действует выборочно, но художественное лицо времени пытается сохранить. Двадцатый век не случайно называют русским. Наши в этом веке потрудились знатно. Даже наугад несколько имен из советского времени Шолохов и Твардовский, Шостакович и Свиридов, Пластов и Корин, Мравинский и Нежданова, Огнивцев и Уланова, Королев и Курчатов... Вершина определяет высоту горы, гении – развитие науки и культуры. Только названных имен другому народу хватило бы на всю долгую историю. А у нас и полвека нет, притом явились они среди войн, разрухи, восстановления, народных бед и предательства парт– и госчиновников... И все же талант художественный, научный мог пробиться, талант политический, государственный – почти никогда или при полной случайности. Плоды этой бездарной политики мы и пожинаем сейчас, когда посредственность без всякого стыда становится "великой", на одну секунду, на одно мгновение. Но сколько воплей... А великое должно быть величаво. Это еще со времен древних греков..."7
Не со всем тут можно согласиться, но критический пафос суждений писателя заслуживает внимания.
Но вернемся к "Пирамиде". Бытие отнюдь не абсолютная абстрактная величина, оно выражение исторической действительности. В контексте общего развития судьба отдельного человека – это малость, равная самой себе, складывающаяся из множества противоречивых устремлений, желаний, надежд и т. д. Именно через конкретную личность, как общественный субъект, осуществляет себя человеческое бытие. Между тем смысл и назначение жизни человеческий разум не может постичь, они остаются "вещью в себе", то есть неразрешимой загадкой. А кому под силу ее решение? Не случайно леоновский посланец преисподней, он же "корифей науки" Шатаницкий, хотел бы узнать для чего Всевышним затевалась игра в человека? Ответ на этот вопрос тесно связан с судьбой всего человечества, оказавшегося у последней черты своей истории.
Разные, нередко противоположные, взаимоисключающие мотивы, пересекаясь и взаимопроникаясь, вели Леонова к выводу – жизнь в высшей степени непостижима, а все то, что возвеличивает ее, приумножает одновременно человеческие страдания. Отсюда вывод: страх жизни иногда сильнее страха смерти. Проблема непростая, она вплетена в исторические судьбы народов, всей мировой цивилизации и к тому же усложнена глобальными задачами, которыми щедро изобилует XX век. Порою начинает казаться, что современный человек обречен, ибо он всего лишь ничтожная песчинка в этом громадном потоке событий, угрожающем разрушить вековые традиции и устои, сложившиеся представления о мироздании и смысле сущего. Что тут может человек? И каково главное признание современного художника: быть равнодушным либо растерявшимся участником бешеной гонки по кромке пропасти или же, несмотря ни на что, противостоять этому безумию, укрепляя в сердцах людей надежду?
Леонид Леонов, по сути, не оставляет никаких обнадеживающих иллюзий. Поспешный вывод? Посмотрим. Вот Никанор Шамин ставит перед автором следующую задачу: по случаю грядущего конца истории его будущая книга должна быть предназначена для тех, кто уцелеет, "как прощальный с птичьего полета и за мгновение до черного ветра человеческий взор на миражные в тихом летнем закатце уже обреченные города Земли". Это слова персонажа романа. А вот мнение самого писателя, неоднократно высказанное им: "Подумайте, какой у нас возраст. Возраст большой. Мы много пережили, мы много видели. И страшный конец нас ожидает... Выходы есть, страшные выходы. Они роковые, они разрушительные. Но, может быть, к ним мы уже опоздали? Ну что же. Тогда приходит конец. Все кончится".
Что стоит за этим: бездна отчаяния или нечеловеческая скорбь, когда-либо теснившая грудь Мастера слова? Мы живем в эпоху глобальных противоречий и невероятных скоростей, от которых бьется в судорогах одряхлевший старый мир, а человек задыхается в нем. Ощущение трагизма XX века – не могло не сказаться на изображении образа времени и у других писателей. В статье (1939 г.), посвященной экспериментам времени в романе У. Фолкнера "Шум и ярость", Ж. П. Сартр писал: "Большая часть современных писателей – Пруст, Джойс, Дос Пассос, Фолкнер, Жид и Вирджиния Вулф постарались, каждый по-своему, покалечить время. Одни лишили его прошлого и будущего и свели к частной интуиции момента, другие, как Дос Пассос, превратили его в ограниченную и механическую память. Пруст и Фолкнер просто обезглавили время, они отобрали у него будущее, т. е. измерение свободного выбора и действия..." Сартр полагает, что причину странной концепции времени у Фолкнера "надо искать в социальных условиях нашей современной жизни... все то, что мы видим, все то, что мы переживаем, заставляет нас говорить: "Так дальше продолжаться не может..."
Масштаб художественного мышления Леонова связан с его глубоким проникновением в диалектику времени, обладающего не только прошлым и настоящим, но и перспективой будущего, несмотря ни на что. Чередование временных пластов, взаимопроникновение прошлого и настоящего высекает символ пространственной глубины и многомыслие "Пирамиды" – этого удивительного "романа-наваждения в трех частях".
Но, увлеченный идеей по большому счету неприятия современного мира, Леонид Леонов не заметил, что жизнь обогнала его представления о сущем, а колыбель верований наивных и простодушных героев "Пирамиды" уже не охраняют религиозные и мифологические призраки. Между тем в философской концепции его последнего произведения немало оригинального, хотя в мировой истории периоды глубоких кризисов и смуты отмечены усилением рационализма и религиозно-мистических настроений.
Чтобы яснее представить себе главный пафос "Пирамиды", отметим своеобразие творческого дарования автора. Есть писательство и есть художество. Между ними пролегает невидимая грань, разделяющая писателя и художника.
Среди писателей немало настоящих мастеров своего дела, завораживающих изяществом мысли, законченностью формы, изобретательностью сюжета, филигранной отделкой всей вещи. Это то, что дарит читателю эстетическое наслаждение, а посредственному сочинителю приносит зависть. Но то, что восхищает и изумляет, налагает оковы на само совершенство, проявляясь в известной расчетливости, дозировке, нормативности. В. В. Вересаев заметил в свое время: "Писатель – это человек, специальность которого – писать. Есть изумительные мастера слова. Это все время замечаешь и изумляешься, – как хорошо сделано!"
Процесс "хорошего делания" – как главная задача – невольно ограничивает широту отражения бытия, снижает высоту и полноту чувств, игру сил природы, красок и звуков, а и равно бурление стихий жизни. Писатель способен увлекать, изумлять, поражать, но не потрясать глубиной постижения философии бытия и всего сущего.
Это удел художника, "специальность" которого глубоко и своеобразно переживать впечатления жизни и, как необходимое из этого следствие, воплощать их в искусстве. Многоголосая и многоликая действительность как бы вливается в душу художника и, перебродив в нем, снова возвращается в мир, но уже обогащенная его чувствами и усиленная его творческой фантазией. Гомер поет, не заботясь о филигранности стиха, о четкости мысли, поет потому, что внутренняя сила жизни рвется наружу, воспламеняя его душу. "Этот черт, – писал Толстой про него Фету, – и поет и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто-нибудь его будет слушать".
Художник обладает даром целостного восприятия мира, и, переступив порог его творенья, мы ощущаем, как вокруг нас, клубясь и устремляясь вдаль, начинает волноваться сверкающая многообразием сама жизнь, а душа, вдохновленная широтой возможностей, трепещет в ожидании чуда (о котором, кстати, так много говорится в романе Леонова). Между тем в образах художника так слиты духовное и материальное, что они достигают особого художественно-психологического эффекта, поэтому о каждом из них можно сказать: "Он прав", – хотя они антиподы по своей сути.
Всего этого нет у Леонова, ибо по своему творческому потенциалу он писатель, а не художник. По его признанию, действительность отражается в его произведениях не непосредственно (как у Пушкина, Л. Толстого, Шолохова), а в преломлении через внутренний мир человека. "Мне не документ, не сам мир важен, – подчеркивал он, – а его отражение в личности художника. Стоит лес, и стоит вода. Мне нужен лес в воде, отражение. Я помещаю факты в свои координаты". Другими словами, он переживает впечатление отражения, а не самой жизни. Но насколько соответствует реальная действительность этому опосредованному отражению в сознании писателя? Тем более что сознание нередко вводит нас в заблуждение относительно логической связи мышления, равно как причины и следствия.
Не потому ли создается впечатление, что в "Пирамиде" Леонов нередко как бы отстраняется от жизни и углубляется в философию истории, в "преданья старины глубокой", в себя, исследуя свои собственные переживания и ощущения, а луч всебытия выхватывает из глубин его сознания тайны и загадки, которым он дает свое толкование. Это не упрек, а напоминание о том бесспорном факте, что каждой творческой личности присущ свой метод, свое художественное мировосприятие. Например, Леонов-писатель, поверявший алгеброй гармонию, что нисколько не умаляет его выдающейся роли в истории развития русской изящной словесности.
Между тем его "Пирамида" – образец подвижнического труда, гениальный синтез слова и знаний, прочно покоящийся на эрудиции и поэтической фантазии. Не это ли помогло ему сохранить глубочайшее религиозное почтение к искусству? Он считал, что искусство должно побуждать людей к творческой деятельности и служить высокой цели. При этом с презрением относился к попыткам чрезмерного преувеличения значения искусства в жизни людей, а равно и к его неоправданному принижению, сведению к роли иллюстратора текущих событий. "Откуда же берется у всех больших мастеров это навязчивое влечение назад, в сумеречные, слегка всхолмленные луга подсознания, поросшие редкими полураспустившимися цветами? Притом корни их, которые есть запечатленный опыт мертвых, уходят глубже сквозь трагический питательный гумус в радикально расширяющееся прошлое, куда-то за пределы эволюционного самопревращенья, в сны и предчувствия небытия... Потому что по ту сторону реальности (...) простирается самая дальняя и все еще не последняя из концентрических ' оболочек этой отменной души, отдаленно напоминающая сферическое стекло и наполовину уже не своя, потому что вперемежку с нашими отражениями видны в ней с расплюснутыми носами чьи-то снаружи приникшие лики, уже не мы сами и не меньше нашего тянущиеся рассмотреть нас самих с той стороны (...) и даже, кажется, шепчут что-то"...
После ухода Леонова (огромная потеря для мировой культуры!), естественно, встал вопрос: есть ли теперь – в эпоху безверия и всеобщего упадка духа – в литературе писатель, который воплощает в себе высокий долг служения России, мудрость, широкий взгляд на мир и художественное мастерство? На Руси никогда не переводились талантливейшие служители муз, одержимые высокой подвижнической идеей. И они пребудут всегда, покуда звучит русская речь.
...Леонов больше, чем просто писатель, он еще и философ, стремящийся к созданию картины мира всеобъемлющего характера и упорно размышляющий над судьбами цивилизации. В этом плане характерна одна из последних записей его раздумий: "Цивилизация как система целостная, состоящая из реальностей, непосильных для осмысления, есть явление совершенно хрупкое. Она передается не путем одностороннего осмысления, одноразового раздумья, а путем передачи прямого общения наставника со своим воспитуемым. Очень опасно думать, что цивилизацию просто воскресить. Сложно потому, что восхождение человека на вершину Гималаев длилось сто тысяч лет, а может, и в десятки раз больше. А прямой путь спуска назад прямиком в исходное положение уложится в какие-нибудь восемь минут. И то, если не считать неминуемых задержек падающего тела на острых уступах".
В "Пирамиде" Леонов подверг бесстрашному анализу состояние духа современного мира и в ужасе остановился перед перспективой Апокалипсиса...
Настоящий мастер слова создает, а не живописует портрет эпохи. Как и прежде он погружается в пучину бытия не для того, чтобы расталдычить то или иное событие, но чтобы постичь недоступные обыденному сознанию внутренние пружины времени, открыть тайный смысл не произнесенных вслух мыслей, глубину переживаний и неизреченных упований. Тут как бы заново открывается глубина размышлений Леонова о сложности сущего, о муках творчества. Вдумаемся в них, отринув все суетное, случайное, скоротечное. "Почти каждому человеку свойственно на склоне зрелых лет мучительное сожаленье, что так и не свершил чего-то важнейшего, предназначенного ему от рожденья, – сожаление, одинаково мучительное и уже потому напрасное, что исходит из запоздалого овладения сокровеннейшими тайнами мастерства, лучше всего эта закатная тоска выражена у Тютчева. Насколько сие поддается нашим скромным наблюдениям издали и снизу, описанное отчаянье гигантов заключается не в мнимом несходстве портрета с оригиналом, а в ценностном, лишь к старости познаваемом несоответствии их, омрачающем удовлетворение столь добросовестно, казалось бы, исполненного долга. С той предпоследней, достигаемой однажды вершинки видней становится гигантская панорама века и проложенные там вехи так называемого человеческого шествия к так называемым звездам – понятней делается вседвижущая анатомия людских страстей, наконец, бесконечно запутанная сложность сущего, всегда более емкого, чем самый усердный наш ученический его пересказ, даже если это будет опрокинутое повторение мира в громадном, благоговейно затихшем океане. Здесь начинается та, обойденная нами, помимо просветительной и античной, пушкинскотолстовской, третья линия в русской литературе, состоящая в отражении события не в документе, а в самой человеческой душе, с приматом художнической личности над материалом, потому что только таким способом, представляется мне, и возможно выделить дальнейшее множество еще неведомых, неповторимых существований из окружающей нас бездушной, математической пустоты, в которой всего так много, что почти нет ничего. В подобные минуты сумерки большого художника омрачаются торопливым, таким поспешным и зачастую бессильным поиском какой-то равноценной сущему абсолютной строки, еще до тебя как бы начертанной незримо на девственно чистом бумажном листе и настолько реально присутствующей, что остается лишь обвести ее там пером для получения нетленного шедевра. И тогда начинается безмолвная, возможно, наихудшая из всех бескровных, пытка бумагой, поглощающей в себя считанные дни гения"8.
Напряженный поиск смысла жизни и художества не мог не сказаться на леоновском мироощущении, что ярко проявилось в пересмотре ряда сочинений и пафосе "Пирамиды". Чувство разочарования в окружающей действительности, сознание неразрешимости социальных и политических противоречий в современном мире приводят писателя к конфликту с принципами и идеями своих ранних произведений, к поискам новых духовных источников. Отсюда тяга к вере, к Православной церкви. В последние годы жизни он часто повторял, что является глубоко верующим.
Отвечая на вопрос, как Леонов оценивал события в последние годы жизни, долгое время друживший с Леонидом Максимовичем живописец Сергей Харламов открывает еще одну неизвестную страницу духовной биографии Мастера. "Это было общение с великим человеком. Мое личное наблюдение таково: чем более человек духовно высок, тем с ним легче, свободнее себя чувствуешь. Мне с Леонидом Максимовичем было очень интересно и радостно общаться. Мы с ним любили бродить по улицам, разговаривать. Не раз он поражал меня удивительно точными, меткими оценками, глубиной суждения. Помню, идем как-то, я, возмущенный до предела, рассказываю ему о сносе исторических памятников. Он слушал, потом говорит: "Да, да... Сергей Михайлович, смотрите, люди живые бегают, вот что радостно..." Или обсуждаем известный план переброса вод с севера на юг, с тем, как все неладно в нашем мире, а Леонид Максимович вновь меня поразил словами: "Душу, душу надо устраивать, а там и все остальное устроится". Как-то спрашиваю у Леонова: "Леонид Максимович, как же вы могли писать в ранней прозе: "Не ходите, девки, в церковь, ходите в березовую рощу?" Он отвечает: "Сергей Михайлович, страшно оглянуться назад. От многого из того, что написано мной, я бы отказался и просто запретил издавать..." В 1991 году в храме Большое Вознесение должна была состояться панихида по Достоевскому. Я позвонил Леонову и сказал: "Леонид Максимович, ведь вы считаете себя последователем Достоевского. Сегодня панихида, пойдемте в храм, помолимся". А я знал, что в церкви он много лет не бывал, хотя, например, знал и любил Псалтирь, особенно часто читал мне псалом 136-й: "На реках Вавилонских, тамо седохом и плакохом..." И вот мы пришли с ним в церковь на панихиду. Я смотрю на него со стороны, вижу: крестится, молится... А уже потом потихонечку он стал ходить в храм... Однажды звонит: "Сергей Михайлович, а нельзя сделать так, чтобы меня причастили?" – "А почему нельзя? Когда вам удобно?" – "Пускай сам батюшка скажет". И вот мы с отцом Владимиром Диваковым на следующий день приходим к Леонову. У него дома все чисто, прибрано... Леонид Максимович исповедался и причастился Святых Тайн. Был очень радостный..."9