355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Федь » Литература мятежного века » Текст книги (страница 23)
Литература мятежного века
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:28

Текст книги "Литература мятежного века"


Автор книги: Николай Федь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 50 страниц)

Образ Захара Дерюгина – один из наиболее ярких, своеобразных и художественно убедительных во всей нашей послевоенной литературе. Он активный борец за преобразования в деревне, которые, как он понимает, важны и необходимы не только для "мужицкой доли", но и для всей страны. Захар живет в полную меру своих нерастраченных сил, преисполнен жаждой справедливости – "за свою правду может голову под топор положить". За эту, свою, а по сути – трудовую правду он сражался в Красной Армии против ее врагов, за нее же подвергался смертельной опасности в родном селе Густищи, а позднее шел в атаку под вой фашистских мин и снарядов. В любви к Родине Дерюгин приобретает стойкую нравственную силу, которая олицетворяет в нем прочность создающихся устоев новой крестьянской действительности... Интересно, что прототипом Захара Дерюгина во многом послужил Николай Иванович Москвин. Бывший партизан, командир батальона Смоленского диверсионного полка "Тринадцать", Москвин еще до войны занимал пост и директора совхоза, и председателя колхоза, был на партийной работе. События послевоенной жизни, его деятельность не раз подсказывали коллизии, ситуации, положения в романе "Имя твое". А познакомился автор с Москвиным задолго до написания романа "Судьба". Николай Иванович оказался очень похожим на задуманный образ главного героя – Захара Дерюгина.

Стремление познать смысл и назначение человеческой жизни, равно как и, существо русского духа, служение правде – вот слагаемые эстетического идеала Проскурина. Он познавал сей мир в его настоящем виду – в действии, в резких перепадах и глубоких разломах. Мотался по городам и весям, изучал, волновался, радовался и стремился, в пору корреспондентской работы в "Правде", людям обустроить жизнь, а не разглагольствовать круглый год на подмосковной даче. В этом тоже его непохожесть на других. Вообще столичный производитель литературных вещей в большинстве своем не шибко любознателен и трудолюбив, зато хлопотлив и занят невероятно: летом он страшно озабочен отдыхом, осенью – не в духе, по случаю неблагоприятной для здоровья погоды, зимой – не совсем уютно и холодно, какая же тут работа, ну, а весной, сами понимаете, слякоть, болезни и на носу подготовка к летнему отдыху – так и проходит жизнь в литературе впрочем, как и в науке. Результаты – сами за себя говорят. В жизни Проскурина примечательно было то, что и в творческой работе, и в кочующей жизни журналиста ему встретилось очень много интересных людей, чьи характеры и судьбы послужили изначальным зерном для многих и многих его героев. Встречи с людьми всегда были праздником, потому что они учили работать, а потом, когда стал писать книги, помогали понимать жизнь такой, как она есть, во всей ее многоликости и запутанности, трагичности и неповторимой красоте.

Так проходило убеждение, что мудрость и духовность зависят не от званий, ученых регалий или руководящих постов. Тут действуют какие-то иные, неподвластные простому исчислению логики, законы. Старый камчатский рыбак, сплавщик или брянский крестьянин, понимающий и любящий душу земли, много раз давали ему в понимании жизни, в осознании ее величия неизмеримо больше, чем очень высоко стоящий на общественно-социальной лестнице человек. Такова она, настоящая жизнь, без знания коей нельзя стать писателем.

Фактор биографии тут играет большое значение. Например, то, что главным героем трилогии ("Судьба", "Имя твое", "Отречение") стал Захар Дерюгин – потомственный земледелец, во многом объясняются тем, что художник сам вышел из крестьян и, естественно, ему было легче проникать в душу героя, которого чувствовал, знал, любил. Но его – интерес к Дерюгину совпал с задачей большого исторического масштаба, а именно: стремление на судьбе простого мужика показать плоды революционных преобразований, нравственное раскрепощение народа, его путь от полного бесправия к хозяину страны. И он это сделал. "Я, – скажет автор, – пытался понять, что же произошло именно с с а м ы м п р о с т ы м человеком, каким новым социальным содержанием он наполнился..."

Но деревня связана с передовой частью трудового народа – рабочим классом. Эта связь вызвала к жизни буйные побеги социально-нравственных отношений между рабочим и землепашцем, она подводила черту под их прежними отношениями, несвободными от взаимного недоверия и отчужденности. Рабочий класс рос и мужал в ходе притока различных социальных групп и, в частности, самой многочисленной и жизнеспособной – трудового крестьянства, хотя эта был трудный, трагический, а в историческом плане – болезненный процесс. Художник не уходит от сложности и драматизма действительности. Картины строительства завода оборонного значения поражают суровым реализмом. В невероятно тяжелых условиях трудятся здесь рабочие разных поколений, перенося голод и холод. Но не теряют они надежды и человеческой доброты: когда вспыхнула и начала разрастаться борьба испанского народа против фашизма, рабочие отдают свой заработок в фонд помощи испанским борцам за свободу. Все они сродни Захару Дерюгину, который во время тяжелых боев под Смоленском убеждается, что "против разгоревшегося в ненависти сердца народа не может устоять никакая сила". В романе показано, в частности, члены женской строительной бригады, у которых были дети и на всех имелась всего лишь одна праздничная юбка

Народ и вышедшие из него коммунисты, отстаивающие социальную справедливость и высокие гуманистические идеи, предстоят в романе в сплоченном единстве. В этом плане интересен образ Константина Петрова. На его долю выпал нелегкий жребий: подпольная работа, первые годы восстановления разрушенного хозяйства молодой республики, затем крупный государственный деятель. И всегда был честен и прям: никогда гражданское и личное мужество не вступали в противоречие с его действиями, даже если это раздражало и вызывало неприязнь того, кто занимал особое положение в партии и государстве – И.В. Сталину. Тут вспоминается разговор со Сталиным, полный внутренней полемики и чреватый для него самым неожиданным поворотом. "Мне кажется, мы ориентируем массы не всегда точно, нельзя не учитывать иные, непрерывно действующие категории, – сказал Петров. – Я часто думаю об этом. И кроме того, нам в удел достался народ с великой духовной культурой, и здесь, в конце концов, проявятся смысл и цель революции, и здесь революция обязана будет выдержать истинную проверку". – "Она ее выдержит, – воспринял как скрытый вызов Сталин. – Была великая духовная культура для избранных с этим я согласен. А народ? Именно революция обязана дать и даст многомиллионным массам культуру, осознание человеческого достоинства. Именно коммунист не имеет права отрываться от реального положения вещей, это смертельно. Что, вы со мной в чем-то не согласны?" Революция, ответил Петров, явилась величайшим актом освобождения человека от эксплуатации и классового насилия, она открыла невиданные доселе возможности для его всестороннего развития. Стало быть, при решении важных государственных вопросов необходимо всегда помнить о людях, их правах и потребностях, не следует забывать о человеческой стороне любого дела.

Эти принципы противоречат мнению Сталина, который уже выработал себе привычку смотреть на многие проблемы с точки зрения абстрактной, общетеоретической, далеко не всегда учитывающей человеческий фактор. Здесь мы становимся свидетелями столкновения разных подходов к важным явлениям государственной жизни. Имеется в виду их спор, о путях строительства нового уклада крестьянства и отношения к зажиточной прослойке в селе – кулаках. Разумеется, было бы наивно и ошибочно видеть здесь столкновение двух идеологических взглядов на кулачество как класс. И для Петрова, и для Сталина не был проблематичным вопрос ликвидации кулачества как последнего оплота эксплуататорского режима в стране. Он был исторической закономерностью и не нуждался в пересмотре.

Гораздо важнее другое. Суть о переустройстве деревни шире, принципиальнее – в его подтексте чувствуется острая социально-нравственная коллизия, поскольку, он касается как психологических разностей двух типов руководителей, все больше разделяемых пропастью нравственной несовместимости, так и важнейших принципов строительства социализма, в целом, а не только преобразований крестьянской жизни. (К этому вопросу мы вернемся при рассмотрении двух последующих романов трилогии. "Имя твое" и "Отречение".

Здесь же отметим, что мир образов, встающих со страниц "Судьбы", далек от одномерности, он глубок, трагичен, нравственно и психологически подвижен. При этом художник постоянно возвращается к главной, скажем так, доминирующей идее, а именно: раскрытию "корневой системы" бытия – вечно обновляющейся судьбе народа с ее пафосом созидания, мудрой добротой и неиссякаемой жаждой жизни.

Именно народ изображен в произведении как могучая движущая сила истории...

В письме одному из своих корреспондентов автор так объясняет идею "Судьбы": "Народ, творящий историю, – вот мысль романа, его центральный нерв, вся система образов подчинена именно этому: посильно, методом напластования старался показать героическое начало в характере русского человека. Судьба народа – неразнимаемая историческая цепь с самых древнейших времен и до наших дней, и если в этой цепи пропадает звено, расплачивается будущее и расплачивается довольно сурово... Вульгаризаторская социология часто довольно часто начисто перечеркивает целые эпохи, тем самым выбивает из фундамента, на котором зиждется и настоящее и будущее: только литература с ее объективным (имеется в виду литература настоящая) видением и исследованием исторического процесса через личность способна защитить исторические и подлинно нравственные достижения народа. В "Судьбе" я пытался проникнуть к историческим истокам героического начала русского человека и тем самым как бы вторгнуться в природу человека в о о б щ е именно с этого, почти забытого литературой направления..."

И по мере того, как раздвигаются временные и пространственные рамки повествования, по мере развертывания исторических событий – все более искусным и строгим в показе типических характеров становится мастерство писателя и все отчетливее и резче звучит выстраданное им ощущение новых общественных катаклизмов.

Ставя в центр повествования народный характер, художник как бы, увеличивает масштаб происходящих событий, глубину времени, спроецированных на философию истории. Отсюда роль и значение памяти, как одной из духовных первооснов сознания народа, объединяющей людей, создающей особую атмосферу сплоченности, деятельного единого порыва.

Память как бы протягивает нити даже к ушедшим в мир иной, обостряя в живущих чувство долга. Вообще, смерть никогда не притупляет в проскуринских героях любви к жизни и ее побеждающему началу. Перед светом жизни она, смерть, отступает в тень, сливается с мраком. Вот мудрая и многострадальная Ефросинья Дерюгина – по силе художественного исполнения сравнима, пожалуй, с Ильиничной из "Тихого Дона" – приходит к могиле бабки Авдотьи просевшему бугорку земли с деревянным покосившимся крестом в изголовье. Припав грудью к земле, обхватив ее руками и как бы "чувствуя изнутри этой землей, привычное, родное тепло, молча, без всяких причитаний заплакала: эта могила, по-осеннему сыро пахнувшая и поникшей на зиму травой, была она сама, Ефросинья, и это просторное летящее осеннее небо – тоже была она, как и это нерасторжимое родное тепло, окружавшее ее со всех сторон и шедшее от пологого просевшего холмика земли. Где-то далеко-далеко был Захар, ее Захар, несмотря ни на что, и вообще была жизнь, и нужно было жить дальше". Здесь снова появляется драгоценная черта человеческой сродственности, характерная историческому народному сознанию.

А вот еще одно качество, присущее, пожалуй, только Проскурину, если иметь в виду русскую литературу второй половины ХХ века, а именно: память входит в жизнь героев как родовое начало почти утраченное человечеством на современном этапе.

Вместе с тем она же и выявляет глубину философии его, равно как и способность к раскрытию тончайших движений и внутреннего свечения души человека. При сем художник пристально вглядывается в диалектику "вечных вопросов" (жизнь и смерть, скоротечное и вечное, человеческое и божеское и т.д.).

Отсюда пронзительность в изображении войны, поставившей человека перед лицом неимоверных страданий, – в крови и муках, без надежды. Такова потрясающая сцена последних минут жизни Пекарева. Он лежал навзничь, под затылком и под спиной было сыро, и он попытался приподняться. Резкая, судорожная боль в спине ударила мутной волной, и хотя он на этот раз сознания не потерял, во рту появился металлический соленый привкус и затошнило, и еще он сразу понял, что нижняя половина туловища у него неподвижна, было такое ощущение, что у него ниже поясницы вообще ничего нет. Его охватил страх, и даже не страх, а ужас, его руки, ощупывающие вокруг, натолкнулись на что-то твердое. Это был автомат. Пекарев подтащил его к себе на грудь и сразу успокоился, холодное железо рожка коснулось его подбородка, и он расслабленно и часто заморгал от неожиданной тишины, обрушившейся в него.

"Он вспомнил лицо матери с большой родинкой у правого уха и словно услышал над собой ее шепот. "Ну что такое жизнь, – сказал он, – вот и пришел ей конец, а давно ли, кажется, был мальчишкой, болел непрестанно ангинами, и мать, измучившись, ночами сидела – как откроешь глаза, так и видишь ее. А впрочем, о чем это я стал думать, – сказал он, затаскивая в рот языком жесткую травинку и откусывая ее. – О жизни я думал, – вспомнил он, – так вот, она кончилась и теперь уже можно сказать, что она кончилась, это я хорошо знаю (...)" И он судорожно и тяжело всхлипнул и дернулся: тягучая волна боли заставила его крепко стиснуть зубы. Небо над ним начало темнеть, и он сразу понял, что это чудовищное, непостижимое о н о придвинулось теперь вплотную и уже начинает смыкаться в нем в одну нестерпимо тяжкую точку. И уже в следующую минуту началось удушье. "Ухожу, ухожу", – мелькнуло в нем отрешение, он почувствовал странную, даже какую-то приятную горечь во рту, и потом показалось, что набухшая камнем грудь сейчас лопнет – до того, стало тяжко, нечем дышать. Удушье прошло по всему телу, и в груди действительно вспыхнуло и взорвалось, через минуту все было кончено. К рассвету луна закатилась и усилилась росная тяжесть трав, и скоро стали бить перепела".

Вот она, проклятая война без романтического флера и красивых батальных сцен. Таковой она предстает во всех произведениях художника.

В судьбах главных героев переплетается личное и общее, героическое и трагическое, проливая яркий свет на их душевное и нравственное состояние и определяя существо выбора в сложнейших обстоятельствах. Таково, к примеру, изображение сожжения Ефросиньей Дерюгиной своей избы с перепившимися немецкими вояками. По силе художественного мастерства и высоте гражданского пафоса – это лучшие страницы прозы, посвященной Отечественной войне, в ее общем, народном выражении.

Ефросинью романист показывает в тот момент, когда на нее обрушилась лавина обид, боли, ненависти к врагам за порушенную жизнь, за море бед, и она инстинктивно поняла свое право на отмщение. При этом он тонко, психологически впечатляюще передает ее душевные терзания и преодоление страха в себе. "Несколько минут она стояла на крыльце, не в силах сдвинуться с места, точно вся жизнь, с тех пор как она себя помнила босоногой девчушкой на поденках у барина Авдреева и до сих пор, до последней минуты, прошла перед ней, и еще горше стало от того, что показалось, будто никакой жизни не было. Как-то чужими стали не только Захар, но и рожденные в муках дети, словно она уже оторвалась от этого мира и стала одна в стороне от всего, и только нужно было сделать что-то последнее и ж у т к о е, чтобы он, этот тяжкий мир, исчез окончательно. Много было в ее жизни унижения и боли – и от мужа, и от других, с немым, словно у скотины, изумлением она увидела, что за всю жизнь, за все свои тридцать шесть лет, она ни разу не подумала о себе: сначала хворая, умиравшая несколько лет на ее руках мать, потом Захар, которого она любила по-бабьи без памяти, беспрекословно, затем детей... Один, другой, третий. А там уже и прошло все, пролетело, даже эта изба, которой она так радовалась, тоже обернулась бедой, пришли эти безъязыкие..."

Душевная боль и ненависть женщины, у которой немцы "все до срамоты изгадили. Баню, сыночка, загубили", неожиданно перемежается с бабьей жалостью к "ундеру" Менцклеру, который все-таки не обижал и заступался, если накидывались другие, и который через несколько минут должен умереть от ее рук. Но это прошло как-то стороной, как размытая тень и не поколебало ее решимости, минутная бабья жалость не имела никакого отношения к предстоящему делу.

В последний раз Ефросинья остановилась посреди своей новой избы, вся семья радовалась, да и с Захаром постройка примирила. "Что было, то прошло, – сказала она себе сурово, вернее, это сказал кто-то другой, вселившийся в нее с час назад, мохнатый, беспощадный, твердо предсказывавший ей, что надо делать и как. – По весне бросают в землю зерно, а по осени жнут. Мое тоже погибнет здесь, что ж мне о чужом голосить"... Пройдут долгие и тяжелые для Ефросиньи годы и среди ночи, повинуясь какой-то силе впервые пойдет, она на пепелище своей избы и теперь уже окончательно убедится в своей правоте: она "т о г д а н е л ю д е й, в р а г о в с п а л и л а о г н е м". Так надо было...

"Судьба" принесла Петру Проскурину всеобщее признание. Современники восторженно встретили роман. "Правда", "Известия", "Литературная газета" и другие издания посвятили роману большие положительные статьи, опубликовали многочисленные читательские отклики. Сегодня, просматривая письма, широким потоком хлынувшим в те годы в редакции газет, журналов и издательств, видишь с каким внимание и уважением относилось к литературе общество и как высоки были его эстетические и духовные запросы.

Приведем некоторые отрывки из писем любителей российской словесности, присланных со всех концов Советского Союза и частично опубликованных в "Книжном обозрении" (29 апреля 1977 г.). "Сердечно благодарю Вас за хорошую книгу. Она вызвала у меня глубокие раздумья о жизни, о человеческих судьбах. И если сказать правду, помогла мне переносить те горести, которые выпали на мою долю..." (Н. Трынина. Симферополь); "С глубоким сожалением перевернула последнюю страницу. Я и сейчас отчетливо представляю героев книги... Она о людях сильной воли, о человеколюбии, о любви большой и светлой!" (Л. Сташко. Владивосток); "С большим удовольствием прочел Вашу "Судьбу". Будто живых своих односельчан увидел. Вспоминал перестройку деревни – коллективизацию. Передо мной всплыли образы моих родных и близких, испытавших нашествие фашизма, немецкий плен и возвратившихся в разоренную деревню" (А. Фролов. Ленинград); "Пишу под впечатлением только что прочитанной книги "Судьба". Вы так точно, метко показали жизнь героев книги, что я как будто побывала в тех местах и узнала сама их всех..." ( А. Самойлова. Целиноград); "Вам удалось яркими красками показать русскую деревню 20-30-х годов, наделить громадной внутренней силой, страстностью души многих героев. На страницах книги воссоздана сама жизнь, даны ее яркие приметы, поставлены острые сложные проблемы" (А. Сиденко. Краснодарский край); "Прочитал с большим интересом Ваш роман "Судьба". Читал, переживал, волновался. Одним словом, пережил вместе с Вами еще раз и свою жизнь. Все близко, знакомо, видено, как говорят было" (И. Коненкин. Усть-Каменогорск); "Ваше столь многоплановое, правдивое произведение, полное разнообразных судеб его героев, написано с большим писательским мастерством и темпераментом и заставляет о многом задуматься" (Е. Головина. Москва)...

***

Появление на литературном небосводе нового имени было знаменательным событием. Проскурин, скажем прямо, уже к этому времени обладал тем, чего не было у избалованных властью и утехами популярности, допущенных к "сиятельным вершинам" литераторов разных мастей и оттенков. А именно: большим талантом, подпитываемым острым умом, а равно знанием жизни народа, его радостей и бед, – и удивительной способностью проникать в существо сложнейших сфер общественной и индивидуальной жизни.

Более того, приводило в раздражение и смущало дипломированных сочинителей и критиков еще одно обстоятельство. Имея за плечами шесть классов сельской школы (дабы не портить нервы самодовольным и ограниченным образованцам, не будем называть имена величайших художников всех времен и народов, не имеющих дипломов, свидетельств, удостоверений и прочих справок об овладении ими институтской премудрости), Петр Лукич свободно ориентировался в вопросах истории, философии, культуры и политики. Его любознательность и начитанность приводили в изумление всех, кто соприкасался с ним.

Разумеется, все это причиняло и причиняет известное неудобство и бесит не только обнаученных корифеев критического цеха, но и собратьев по перу, проявляющих поразительную робость при демонстрации своих интеллектуальных способностей и смелости в отстаивании правды.

Он с холодным безразличием отодвинул в сторону эти и многие другие препоны и уверенно пошел своей дорогой, сохраняя веру в силу русского духа и преклонение перед жизнестойкостью народной стихии и красотою в природе и человеческих творениях.

Как бы там ни было, в современной русской словесности Петр Проскурин является одним из немногих, творчество которого отличает истинная народность. Отсюда – стремление выдвинуть на первый план мышление, речь и веру человека из народа, сделав его видение призмой художественного отражения мира. Именно во всем этом проявилось своеобразие эстетических взглядов и особенности жанровой палитры, языка и стиля художника.

Кто из пишущих не мечтал об этом? Но для него сие означало осуществление главного: вступление в пору зрелости. Впереди предстояла борьба за самоутверждение и тяжелый труд. Он понимал, что перед ним лежит путь, усеянный отнюдь не розами, но горькими разочарованиями, поражениями, а равно и непрерывными творческими поисками и победами, признанными и непризнанными.

Что ж, искусство – это тяжелое поприще и, быть может, не единожды он вспоминал крылатую фразу Флобера: "Племя гладиаторов не исчезло: каждый художник – гладиатор".

В интереснейшей и совершенно неожиданной для нашей литературы автобиографической повести "Порог любви" (1985 г.) на примере публикации романа "Горькие травы" художник поведал о московских литературных нравах, вписывающихся в кодекс конвенционального лицемерия 60-х и последующих годов.

В этот период в печатных органах, особенно в редакциях газет и журналов, уже была изобретена и безотказно действовала система отбора авторов по принципу "Наши – ненаши". "Новый мир" становился средоточием сочинителей по тем временам по преимуществу полулиберального, полудисидентского толка, негласно поддерживаемых кремлевской верхушкой. За звонкие, правда, лицемерные, похвалы в свой адрес всем этим евтушенкам, рождественским и прочим крупиным, верховоды "руководящей и направляющей силы" прощали все их грешки, а сверх того одаривали знаками внимания и престижными командировками в капстраны – в то время как настоящих писателей, отстаивающих истину, поднимающих свой голос в защиту народа, переносили с трудом и всячески притесняли.

Однако ж вернемся к творчеству Проскурина. За время пребывания на Высших литературных курсах в Москве он сочинил роман "Горькие травы" (1964) о событиях в брянской деревне (1945 – 1953 гг.), совпавших со смертью Сталина, и конечно же о судьбе мужика-соли земли русской. Как отмечал он впоследствии, в общем-то честный, но достаточно еще не умелый, правда, для своего времени смелый по постановке ряда проблем и по критическому взгляду на недалекое прошлое. Последнее и прояснило непростую ситуацию на ниве изящной словесности, где вовсю полыхала идейная борьба, от коей, конечно, в первую очередь страдали, прежде всего русские мужики, то бишь писатели.

Из редакции журнала "Знамя" романисту незамедлительно пришел ответ всего лишь в несколько строк, где сообщалось, что сочинение сгущает черные краски жизни, а посему подлежит коренной переработке и напечатан в "Знамени" в таком виде быть не может. Для молодого писателя подобное отношение явилось в некотором роде потрясением. Его сознание еще трудно переваривало утонченные столичные нравы. Но человек он настойчивый, в смелости поднаторел на свежих сибирских просторах и постиг, что такое настоящая литература. Все-таки, размышлял он, в произведении около тридцати печатных листов, много персонажей, сюжетных линии, пожалуй, впервые в нашей литературе после пятьдесят третьего года выведен образ Сталина, – а тут всего две или три строчки с отказом. Поразительно!

Молодой, горячий, он, как говорится, закусил удила, и решил во что бы то ни стало прорваться аж в "Новый мир" и непременно к самому Твардовскому, о вольнолюбивом нраве и смелости которого ходили легенды. Несколько раз приходил в редакцию, но не мог прорваться дальше приемной: секретарша уже его приметила, и, когда он явился в очередной раз, бодро сообщила:

– Простите, его нет, и сегодня уже не будет.

Что-то не искреннее прозвучало в ее голосе, и, разозлившись, он решительно шагнул к двери (секретарша испуганно привстала, но не успела помешать), толкнул ее, вошел и увидел перед собой рассерженно повернувшегося к нему Твардовского. Выдержав довольно недружелюбный взгляд Александра Трифоновича и, честно глядя в его небольшие, от гнева ставшие еще меньше глаза, он вежливо поздоровался и представился.

"– Что там еще у вас? – резко спросил хозяин кабинета.

– Роман.

– Большой?

– Шестьсот страниц, – несколько округлил, размер романа был побольше.

– Шестьсот? – Александр Трифонович сделал какой-то протестующий знак руками, поднял их к лицу и опустил, затем пробежался по кабинету...

– А рассказ вы можете написать? Хороший рассказ, – обрушился на меня Александр Трифонович. – Роман в шестьсот страниц – ладно, а просто рассказ?

– Очевидно, могу, – предположил я стесненно, потому что никак не ожидал такого необыкновенного натиска.

– Можете! – как-то в нос подозрительно хмыкнул Александр Трифонович.

Признаюсь, меня начало разбирать зло, уж очень по-школьному меня взялись воспитывать, оставалось одно – молча повернуться и выйти. Но получилось все по-другому.

– А у вас, простите, за "Далью – даль" – триста пятьдесят страниц, бухнул я наобум. – Никакой не роман, а всего лишь поэма, а триста пятьдесят!

Я никогда не видел, чтобы у человека так быстро менялось лицо, что-то вроде изумления мелькнуло в глазах, и вот уже Твардовский, шагнув ко мне, легонького прикоснулся к моему плечу.

– Обиделись?

– Нет, нет...

– Обиделись... Ну, где ваш роман, показывайте...

– Со мной сейчас нет, я много раз не мог к вам попасть, а сейчас зашел случайно, и вот...

– Ну ничего, приносите, обязательно прочитаем, – прощаясь, сказал мне Александр Трифонович".

Вскоре он принес в редакцию журнала свои "Горькие травы". Прочитала роман и дала довольно развернутую рецензию какая-то литературная дама... Если в "Знамени" отказали по причине сгущения красок, якобы очернения жизни, то рецензент "Нового мира", хоть и подтекстом, но достаточно понятно заявила, что в произведении слишком много оптимизма, что необходимо переделать его именно в этом направлении – углубить критический элемент и так далее. (Кстати, повесть "Тихий, тихий звон", предложенная журналу через несколько лет, опять была встречена крайне неблагожелательно.)

Кто-то посоветовал автору обратиться в "Дружбу народов", и оттуда скоро пришел ответ, что сочинение слишком остро, хорошо бы положить его в ящик стола на годик-два, а там станет ясно, что с ним делать... В "Октябре" прочитали рукопись тоже очень быстро, за неделю примерно, и ответили, что роман им не подходит по своей крестьянской направленности... Да, отныне принцип "Наши – ненаши" действовал как хорошо отлаженный механизм.

Так уж, видно, судилось этому замечательному художнику слова, мастеру романного (читай эпического!) мышления никак не укладываться в прокрустово ложе литературно-общественных канонов.

Приверженность правде, пропущенной через судьбу простого человека, через народное бытие – слава Богу! – стала его призванием, сутью жизни, настораживая власть предержащую и приводя в бешенство тьму завистников, посредственностей и злопыхателей... Пройдет четверть века после истории с публикацией "Горьких трав" (здесь приведен лишь один эпизод из его творческой биографии), и из Ленинграда придет взволнованное письмо эстетически одаренного читателя Георгия Сомова (1988 г.). Давая высокую оценку художественному мастерству и глубокому реализму "Отречения" (1987 г.), он напишет: "Я возмущен тем, что Ваше имя окружено в последнее время плотнейшей завесой молчания (...) Кстати, известно ли Вам, что в нынешнем Ленинграде Ваше имя под запретом. Ни один из ленинградских журналов мою статью не взял даже для простого ознакомления".

Видимо, так оно и должно быть, судя по главному пафосу творчества настоящего русского писателя Петра Лукича Проскурина. В ходе анализа состояния литературы второй половины прошлого века мы будем неоднократно возвращаться к этой проблеме.

***

Второй роман трилогии "Имя твое" (1978 г.), опубликованный пять лет спустя после "Судьбы", продолжает и углубляет тему послевоенной жизни. Художник всегда относился к народу с трепетной любовью и в этой любви было что-то более глубокое и первородное, чем обыкновенное чувство сыновней привязанности. Он стремился быть в гуще жизни и прекрасно понимал смысл происходящего. После войны общественное настроение начало меняться, а в конце семидесятых оно приобретает явный оттенок недовольства – коренные изменения к лучшему откладывались, "светлое будущее" утрачивало свою привлекательность. Способные к аналитическому мышлению начинают понимать, что в стране набирает обороты какая-то третья разрушительная сила, готовящая почву для прихода новой власти. Это давало обильную пищу для сопоставлений, размышлений, трезвых выводов и предположений.

Мысль зрелая и прочувстванная, пронизывает всю структуру романа, выводя творчество получившего широкое признание художника слова, на более высокий уровень. Он, как всегда, не пытается примирить непримиримое, не судит героев – для него важно постичь существо характеров, выявленное на изломе, в ситуациях, чреватых острым драматизмом. В своих раздумьях о пережитом он далек от умозрительных построений, ничего общего не имеющих с реальными процессами действительности. Тому пример осмысление гонки атомного вооружения державы. Сила первого атомного взрыва, произведенного над территорией "русской Азии", равнялась силе тех испытаний, которые вновь пришлись на страну. Народ отдал для этого столько, что он не мог не осуществиться, этот всплеск.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю