444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Байков » Повести и рассказы » Текст книги (страница 7)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 29 августа 2026, 21:30

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Николай Байков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Глава пятая

За последний год жизнь Вязникова наполнилась новым смыслом, и он почувствовал себя совсем другим человеком. Сейчас память о том, прежнем своем существовании он решительно гнал прочь, ибо в ней уже не виделось ничего яркого и увлекательного. Правда, обычной нервотрепки хватало, но ведь зимой хлопот поменьше, и Вязникову полюбилось свободными вечерами размышлять о той прекрасной поре в хозяйствах района, которая настанет после осуществления его замыслов.

Он засыпал просьбами приятелей и бывших сослуживцев, и вместе с собственными книгами теперь у него приличная библиотечка по сельскому хозяйству. По привычке расхаживая по неуютной комнате‚ – а Вязников был непривередлив, и ему вполне хватало самого необходимого, – он часто касался корешков книг на полках трех этажерок, составленных в один ряд, как бы проверяя, тут ли они – его опора, его упоительная надежда, манящая в дали, еще никому не ведомые и не подвластные. В такие минуты в груди у Вязникова скапливался холодок, радостно обмирая, он застывал, и перед взором возникали картины, никогда не виданные, но уже родившиеся в его воображении. Он жил наяву в них: дышал сухим степным ветром, чувствовал густые запахи пашни, а пальцы ласкали тугой пшеничный колос.

Бескрайние поля поднятой целины разбудили в Вязникове дремавшее до сих пор желание действовать, действовать! Этот край он просто обязан пробудить к новой жизни. Если отступится, то до конца дней своих не простит он себе трусости: ведь дали же ему в руки возможности, пусть и ограниченные, но дали, доверили, и он, Вязников, должен их использовать, чтобы, подводя жизненные итоги, мог сказать со спокойной совестью: «Это делал и я, видите – сделал даже больше, чем другие!»

Вязников уже перешагнул порог, после которого люди обычно все чаще задумываются о полезности своего уходящего бытия. Ему ой как хотелось, чтобы последний отрезок был ярок и значителен. Собственно, поэтому и дал согласие на здешнюю работу. Жена и взрослые дети удивлялись, чуть ли не в лицо говорили ему всякие обидные и несправедливые слова, но он не поддался на уговоры одуматься. «Нет‚– твердил Вязников про себя, – им не понять меня. А я хочу взлететь... Да-да, взлететь в первый и последний раз и охватить взором эту прекрасную землю, на которой жил и которую преобразую!»

Ежедневно Вязников погружался в работу, считая любую мелочь крайне необходимой для достижения цели. Его подчиненные замотались вконец, роптали, но чаще по углам. Он ввел жесткую дисциплину, не признавая никаких причин, даже уважительных, требовал исполнения поручений. Иногда жалобы доходили до райкома партии. Вязников не оправдывался, а снимал очки, тщательно протирал их и, глядя близорукими глазами куда-то мимо, в стену, произносил:

– Ну хорошо... А если мы не справимся с порученным делом, как спросят с нас, руководителей? Примут ли во внимание, что какой-то Марии Петровне не с кем оставить ребенка и она не может ехать в дальний совхоз проверять закладку семенного фонда? С кого в первую очередь спросят, когда на тысячах гектаров уродится пшик? В обжитых районах все налажено, и то бывают накладки, а у нас? В некоторых совхозах семена засорены, а милейший Фролов засыпал зерно повышенной влажности, и оно пропало – сопрело!

Секретарь райкома партии Полухин, молодой, ему едва за тридцать, горячился и спорил, напирая на бережное отношение к людям, но Вязников был непреклонен:

– Решайте... А я своего распоряжения отменить не могу, не приучен работать спустя рукава.

От него отступились. Улаживали конфликты иными способами: кого-то уговорили, кому-то подыскали другую работу.

А Вязников об этих стычках сразу же забывал, ибо взял за твердое правило начисто отметать все, что мешает осуществлению намеченных планов.

Идея облесения целины продвигалось туго, можно сказать – совсем не продвигалась: не было ни средств; ни нужной техники, ни рабочей силы, а самое главное – в верхах даже разговаривать не стали: «Ваше дело поднимать целину, сеять и выращивать хлеб. Хлеб! Понятно? Когда потребуется – возьмемся за облесение».

Возвращаясь с Полухиным из областного центра, Вязников говорил не умолкая. Ему казалось, что стоит замолчать, и Полухин произнесет слова, которые поставят крест на их идее. Он вслух прикидывал и так, и этак, хотя в душе уже гасла вера в реальность затеянного. Однако Вязников еще не мог примириться с крахом, словно полученный заряд энергии от взлелеянной надежды по инерции толкал и толкал его вперед. Но ему никак не удавалось порушить долгое и трудное молчание Полухина. И лишь на другой день тот позвонил и сказал:

– Поспешили мы с тобой, Виктор Николаевич. Лес – дело нужное, и забывать о нем нельзя. Только это отдаленная перспектива. Правы в обкоме: сейчас главное – хлеб, очень много хлеба! Но идею не хороним, в любом случае надо помнить о ней. Я переговорю с каждым руководителем хозяйства по этому поводу. Может, изыщем собственные ресурсы, не сразу, постепенно, а лес на целине вырастим обязательно!

Подобная постановка вопроса никак не устраивала Вязникова. Хорошо говорить о перспективе Полухину – молод, доживет до лучших времен. А как быть ему, Вязникову? Смириться с нынешним положением рабочей лошадки? Разве не заложены в него определенный творческий потенциал, опыт и знания, реализация которых возможна сейчас, здесь?

Не потерял Вязников надежды. Одинокими вечерами он много читал – что-то подспудно искал в классических трудах и работах своих бывших коллег, что – и сам не мог объяснить себе. Он выхаживал бесконечные километры по комнате, в нем исподволь возникало ощущение полета, наполнявшее теперь его жизнь. Не прекращалось оно ни на секунду, сжигало все иные желания, способные вспыхнуть в еще достаточно сильном теле. Ведь это было так упоительно ново – чувствовать себя свободным от любых привязанностей, мнений, обязательств, быта, наконец! – и не просто делать, что определено должностью, а видеть глубже и дальше, нежели остальные люди. Порой Вязников, правда с известной долей иронии, говорил себе: «Ну вот, вышел ты, милейший Виктор Николаевич, в подвижники! Конечно, мне легче, но мне же и труднее – нужен результат, быстрый и убедительный».

Когда возникла мысль о чистых парах, Вязников воспринял ее спокойно: она не могла не возникнуть – слишком он желал ее, как ждет не дождется мать рождения ребенка, чтобы воочию увидеть его, выношенного и выстраданного. Некоторое время Вязников потратил на расчеты. Те подтвердили – через три года чистые пары с лихвой окупят себя. Обжегшись на первой идее, сейчас он не суетился, выискивал и копил аргументы. При случае постарался убедить «милейшего» Фролова, директора самого отдаленного совхоза. Хмыкал тот, ерзал, гулко сморкался в огромный клетчатый носовой платок и бубнил: «Так-то оно так...» Специалистом он был слабым, вернее сказать – совсем никаким, уж очень прихотливо распорядилась судьба с бывшим снабженцем – чувствовал на своей должности он себя неуверенно и поминутно ждал подвоха. В итоге длинной беседы Фролов сказал: «Команду дашь – сварганю тебе пары...»

Дать команду без ведома райкома Вязников не решился. Полухин выслушал, откинулся в кресле, постучал пальцами по столу и буднично спросил:

– Под монастырь подводите, Виктор Николаевич? Четверть земли вхолостую гулять пустить?

– Какой монастырь? – не понял Вязников ни вопроса, ни настроения секретаря.

– Обыкновенный, – Полухин встал и закружил вокруг.

Следить за ним неудобно, нужно поворачиваться, ведь неприятно, когда над тобой сзади стоит человек и говорит, и поэтому Вязников тоже поднялся.

– Виктор Николаевич, я глубоко уважаю ваше стремление сделать лучше, высоко ценю ваши знания и самоотречение, но и вы поймите – никто не допустит такого положения, когда в районе десятки тысяч гектаров будут пустовать и не дадут хлеба! Вдумайтесь, десятки тысяч гектаров! В нынешней ситуации это... Не нахожу слов, что это такое...

– Но позвольте! – холодно сказал Вязников. – Через три года все ваши сотни тысяч гектаров забьют сорняки. Потери будут значительно большими, чем от чистых паров. И если вы, как секретарь райкома, уважаете мои знания, то оставьте право решать за мной.

– Ну хорошо, – успокоился Полухин, вернулся к столу, сел в кресло. – Попытаемся подойти к проблеме с другой стороны. В пятьдесят четвертом году, собственно говоря, освоение целины только началось, особой отдачи от нее не ждали. Ждали в пятьдесят пятом, но засуха похоронила надежды. А вам должно быть известно, что в стране неблагополучно с государственным запасом хлеба, подъели его за четыре года войны. И вот скоро, через полгода, созреет новый урожай, вдруг да полновесный. А у нас огромные массивы земли пустовали! Это сколько же хлеба в одном нашем районе недосчитаемся! В результате решение главной стратегической задачи будет отодвинуто еще на год или на два. За это время может случиться такое, что не оправдаемся мы перед народом ни собственной совестью, ни целесообразностью, ни научными и другими рекомендациями. Стране нужен хлеб, много хлеба! В кратчайшие сроки!

– Я тоже этого хочу, – сказал Вязников, чувствуя, что Полухин непреклонен‚ – однако оставляю за собой право, как коммунист, представить свои соображения в обком партии.

– Да, это ваше право, – согласился Полухин. Он молча понаблюдал, как Вязников собирал со стола бумаги. – Давно я хотел спросить, Виктор Николаевич, почему вы не перевозите свою семью сюда? Извините, пожалуйста, за вторжение в столь щекотливый вопрос, но многие удивляются этому. Нет смысла передавать суть всех разговоров, однако... действительно... почему?

– Вы спрашиваете по долгу службы или как? – Вязников застыл в напряжении и, не отрываясь, смотрел на Полухина.

Под пристальным взглядом на усталом лице Полухина появилась смущенная улыбка. В нем иногда проступала неуверенность: была она от молодости, от груза ответственности, свалившегося на еще не окрепшие плечи, не закаленные в жизненных передрягах. Порой Вязников жалел молодого секретаря: «Эх, птенец желторотый!» – но и завидовал. «Пройдет время, оперится, орлом обернется и полетит, высоко взлетит!» Завидовал собранности и целеустремленности, такой же, как и у него, Вязникова. Он интуитивно чувствовал, что Полухина уже подхватил полет, лишь подобное состояние могло поддерживать человека, когда тянет вниз непосильное бремя, по обычным меркам – даже невозможное. А расхождение в их полетах было существенное, Вязников это отчетливо понимал, потому и завидовал. Если Полухин имел перед собой большую конкретную цель, наполненную высшим смыслом, то ему, Вязникову, эту цель еще нужно найти и драться за нее, доказывать любому, кто засомневается, что не в личных интересах он, Вязников, поступает, что цель – значительная, ради которой ничего не жалко. Собственно, от Полухина заразился он жаждой полета, хотя тот и не подозревал о своем влиянии. Потянулся за ним Вязников, а потом все усилия направил на одно – не отстать, а может, и стремительно перегнать.

Исподволь Вязников изучал секретаря и уже был уверен: нет для него никаких тайн в его помыслах и движениях души, мог заранее предсказать, про себя, конечно, где тот сделает неверный шаг, где ошибется в оценке ситуации или человека. Он радовался не промахам Полухина, а своей проницательности. Это как-то приподнимало Вязникова в собственных глазах и ставило если не выше, то во всяком случае рядом с человеком иной жизненной устремленности.

Вопрос о семье застал его врасплох. Разница в возрасте вроде бы исключала возможность доверительной беседы, и он подчеркнул это, зная, что самое сложное для Полухина – выдерживать точно сбалансированную линию поведения: по должности он многим должен интересоваться, но как, о чем, у кого – из-за недостатка жизненного опыта определял не всегда правильно. Вот и сейчас, почувствовав откровенное неудовольствие Вязникова вмешательством в его личные дела, Полухин несколько растерялся:

– Если не желаете, будем считать, что вопроса не было...

– Нет, почему же, и вопрос был, и любопытных много. В данной ситуации лучший выход – объяснить все вам как секретарю райкома.

– Ну зачем так официально, Виктор Николаевич, – Полухин замахал руками. – Бог с ними, с разговорами!

– Разговоры ведут обо мне, – Вязников был сух и непреклонен, даже постукивал костяшками пальцев по столу. – Поэтому я заинтересован, чтобы их впредь мне не передавали. Пусть любопытные побольше занимаются своими семьями. О моей скажу коротко: двое ребят, уже взрослые, один работает, другой учится. Жена преподает в институте, гуманитарий, дела по специальности здесь пока нет.

И Вязников ушел, спиной ощущая неловкость Полухина, что отчитали его как мальчишку, дали понять, что вместе с должностью не получает автоматически человек права быть строгим судьей и советчиком между людьми. Они тонки и чувстительны, эти взаимоотношения! А сознание моральной победы, пусть крохотной, скрасило неудачный итог основной беседы. «В районе ты хозяин, – продолжал спор Вязников. – Так то в районе... Посмотрим, как встретят мое предложение в области. Хотя и там, признаемся откровенно, надежды на успех маловато. Нужны какие-то иные пути. Убедить всех могут только конкретные результаты. А в область слетать обязательно».

Идти в приезжую Вязников раздумал. Прячась в поднятый меховой воротник пальто, он свернул на узкую тропинку, протоптанную среди сугробов, к радиостанции. На крыльце Вязников обмел веником снег с валенок. Когда раздевался в прихожей, решение уже созрело. В дверь заглянул радист – разбитной парень, бывший матрос, любивший пофамильярничать:

– Здравствуйте, Виктор Николаевич! Что не спится, не гуляется?

– Не до гулянок, Костя. Вызови Фролова и Глушакова.

– Да никак не могу с Глушаковым связаться, вот, метеосообщение надо передать, а на вызов совхоз не выходит.

– Какое метеосообщение?

– Завтра ожидается сильный ветер... снег.

– Сколько тут буранов погуляло, и не счесть. Без них и скучно, а, Костя? Вроде на палубе качает, шум моря и соленые брызги…

– Эх, море, море... Здесь тоже море, сухопутное…

Поддерживал разговор радист, а сам сноровисто настраивал радиостанцию. Пока наладилась связь с совхозом, пока за Фроловым сбегали, Вязников бегло просмотрел свежие радиограммы. В строчках и цифрах ощущалась напряженная жизнь и дела тысяч людей, занятых подготовкой новой битвы за хлеб. В степь безостановочным потоком шла техника, стройматериалы‚ продовольствие, одежда. Прибывали очередные партии новоселов. Вязников взял кипу бумаг, и ему показалось, что его руки всемогущи и держат бесчисленное множество нитей: потянет он за любую, и на другом конце, где-то в самой степной глухомани, отзовется человек. Эти далекие люди виделись Вязникову в общем-то безликой массой, которую надо направлять и которая без него, Вязникова, может забрести к черту на рога.

Фролов был добродушен и смешлив, видно, только что плотно поужинал:

– Как, Федор Павлович, с десяток гектаров пустишь под пары, для пробы?

– А мне не жалко, у меня их больше тридцати тысяч. Найдем, Виктор Николаевич, а не найдем, так персонально для тебя... ха-ха... вспашем!

Начало было положено. Жаль, Глушаков не отозвался. «Ладно, на днях попытаюсь связаться снова». Мимоходом он вспомнил, что вызвал в райцентр Лепилина: «Ничего не попишешь, не поддержали нас с лесом, – как бы оправдываясь, размышлял Вязников. – Придется ему вернуться. Кстати, займется у себя парами».

Подумал так Вязников и сразу забыл о нем, ведь тот из числа тех многих тысяч людей, затерявшихся в степи, ниточки от которых он чувствовал в руках.

...Немало бед может накликать такой человек, получивший реальную власть, большую ли, маленькую, но власть. И не теми результатами, к которым приведет деятельность, движимая его честолюбием, его фанатической уверенностью в благе рожденных им идей, а тем, что ломает он судьбы людей, зависящих от его деяний, ибо пройдет время, спадет угар слов и горячечного воображения, тот человек станет проповедовать и манить к другим, более ослепительным горизонтам; он – на коне, он – пророк, за ним – власть.

А те люди, поверившие ему, не смогут пойти за ним, ибо дело, на которое их позвали, не отпускает от себя, и не бросят его, хотя и прозреют, что не так, не с того бока взялись за него; что положили годы, а иной раз и сами жизни – понапрасну...

Тем временем отозвалась радиостанция глушаковского совхоза. Костя сердился и кричал в микрофон:

– Ты что, Толяма, плохо меня слышишь? Записывай метеосообщение: «Снег, сильный ветер...» Оглох? Двадцать раз повторять?.. Позови к микрофону директора! Что?..

Радист ошалевшими глазами смотрел на микрофон.

– Случилось что? – поинтересовался Вязников.

– Да нет, – радист перевел дыхание, – послал он меня куда подальше... Ну, я ему при встрече устрою выволочку!

Вязников усмехнулся. Выйдя на улицу, он полной грудью вдохнул свежий воздух, и сжало все внутри – до того густо заморожен воздух, словно проглотил пригоршню сухих колючих льдинок. Это взбодрило его, и он уверенно и споро зашагал в приезжую.


Глава шестая

Ранние огни поселка померцали в окне и скрылись после поворота на развилке дорог: одна из них вела в райцентр, а другая – в глушь степи, к совхозным отделениям на сто километров, а дальше ничего нет, пустота, безлюдье и дикие табуны лошадей.

По ровной степи трактор шел плавно, но фонарь под потолком все же покачивался, и его тусклый свет скользил от двери к оконцу, поочередно погружая в темень углы домика.

Незнакомец, чуть было не отставший, замешкался с поклажей – выглядывал, где бы пристроиться в тесном помещении. Димка Пирожков подвинулся, освобождая место:

– Присаживайтесь сюда...

– Вот и ладненько, тут и расположимся, спасибо, сынок, уважил, – незнакомец силился затолкать поклажу под лавку, но без особого успеха, ведь полно там кизяка. – Угораздило нашвырять навозу... Не пройдешь, не продыхнешь!

Потапов попытался прервать его ворчание:

– Не шуми понапрасну, в пути кизяк важнее, чем твое барахло. А когда часть сожжем – вот и засунешь мешок...

– Эвона, когда сожжешь! А пока топчи, топчи? Кабы твой был – по-иному запел, а тоже – барахло, барахло!

– Ну и ну! – удивился Потапов. – С таким говоруном лучше не связываться.

– Ты и не связывайся. Езжай куда хочешь, с кем хошь, другим не мешай...

– Хватит собачиться! – директор из своего угла урезонил спорщиков. – Люди спозаранку встали, дайте им поспать.

От властного ли голоса директора, а может, надоело пререкаться, но незнакомец утихомирился, правда, побурчал еще – чуть слышно, невнятно – и попросил Димку Пирожкова:

– Слышь, сынок, я у стенки повздремнул бы малость, а тебе не спать, твое дело общественное – печку топить, а? Уступи старику, а? – Он заглядывал близко – глаза в глаза, но в полумраке Димке только и удалось разглядеть, что у него маленькое высушенное личико.

Уважил Димка Пирожков просьбу, незнакомец бросил на лавку свою поклажу и привалился к ней, укладываясь поудобней. Оказался паренек прижатым к трактористу Потапову, тесно, но он смолчал. Не хотелось ему спать, ну ни капельки.

Встал Димка, открыл дверцу печки – кизяк уже прогорел, рассыпался в красный пепел; от вновь подброшенного топлива повалило кислым дымом. Тепло в домике, даже не верится, что за стенами свирепствует мороз. Тулуп и шапку Димка давно снял. Сейчас он освободился и от телогрейки, накинул ее на плечи и бочком втиснулся на свободное местечко.

Поскрипывал на плавном ходу прицеп с домиком, под полом шуршат по снегу полозья, а когда попадают они на бугорок с оголенной землей, раздается скрежет и чувствуется, как мгновенно напрягается сооружение. Но такая нагрузка трактору нипочем, тянет и тянет он прицеп по степи к невидимой цели – куда-то за горизонт, за ночь – в солнечный ослепительный день.

Задремали случайные попутчики, укачало их на степи, прихваченной стужей, – превратилась она в бескрайнюю ровную дорогу: можно ехать в любую сторону, нет на пути препятствий.

Не впервые Володька Ситников совершает дальний рейс, попривык: трактор движется уверенно, лишь внимательно поглядывай за пучками камыша и соломы, которые обозначают зимнюю дорогу. Если их пропустить, то недолго и заплутать.

Впереди, за светом фар, темно; Володька и не пытался высматривать дорогу за границей освещенного пространства, ничего там не должно быть – ни дерева, ни оврага, а тем более крутого спуска или подъема. Лишь степь, плоская степь, по ней упрямо ползет крутолобый трактор, с виду махонький на выстуженной пустоглуши под застывшим темным небом, случайный и необязательный, словно клякса на белоснежной глади.

Трудно привыкнуть к суровому миру – перед ним чувствует себя человек одиноким, рождаются самые неожиданные мысли, навеянные необхоженными просторами: «Ничего не нужно трогать здесь, в заброшенном уголке. Да разве имеет право человек нарушить тысячелетнюю, а может, и миллионнолетнюю заповедность?»

Редко, но подобные мысли беспокоили Володьку, знающего иную заповедность. Родом из Полесья, он поначалу, встречая одинокие березовые колки, едва ли не плакал возле чудом выросших деревцов – без птичьего пения, без лесного разнотравья, без привычного запаха сухих сосен и грибниц, укрывшихся под прелыми листьями. Всем этим он жил раньше, впитав с материнским молоком.

В лихую минуту Володька клялся и божился налево и направо, вслух и про себя, что бросит к чертовой бабушке эти места и уедет, уедет из суши, голи, от испепеляющего солнца и холодов. Ведь он не сурок, которого в жару спасает нора, а зимой – шкура и беспробудная спячка. Володькина натура, не признающая жизненной инертности, искала дела. На целину-то он попал именно по этой причине – до того наскучило в родных местах, особенно после службы в армии, готов был уехать из лесного края куда угодно. А теперь тосковал, очень сильно тосковал, вспоминая и дивясь собственной недальновидности: «Эх и дурак же я!» Он напросился на зимние перевозки – не мог обойтись без работы, требующей от него сверхусилий и некоторой доли риска. Тогда Володька на время забывал свои клятвы уехать. Но рейс кончался, а болтаться в гараже и по поселку ему претило. И до следующего рейса он хандрил, всерьез подумывая укладывать чемодан...

Мерный гул двигателя убаюкивал, нет-нет и потянет Володьку в сон. А этого делать никак нельзя. Холодновато в кабине, из щелей тянуло сквозняками, но Володька открывал дверцу и на несколько секунд подставлял лицо под обжигающий мороз: пощиплет он щеки – враз пропадает сонливость, правда, недолго.

Володька пропустил тот момент, когда в свете фар возникла фигура человека с санками, – может, сморило на секунду-другую или переход из тьмы на свет неуловим? Он успел затормозить перед неподвижным человеком и лишь тогда испугался: «Засни я, вот были бы дела. Задавил бы, как пить дать, задавил...» Поэтому Володька не задумался над тем, откуда взялся в степи человек, а разозлился, нет, даже разъярился – выскочил из кабины на гусеницу и заорал:

– Чего встал на дороге? Чего прешь прямо под трактор?

Резкая остановка разбудила обитателей домика – дверь распахнулась, в тускло освещенном проеме показались головы, и раздались обеспокоенные голоса:

– Что случилось, почему остановились?

Потапов спрыгнул на снег, подошел к человеку, застывшему перед радиатором трактора, о чем-то спросил; вернулся назад, к домику.

– Сергей Иванович, – обратился Потапов к директору, – это чабан Ташеев с первого отделения. У него с собакой беда – Самолет схватился с волками, и поранили его крепко, нужен ветврач.

– Наш еще позавчера уехал на Карасу, не дождешься, – директор слез с прицепа, походя потрепал чабана по плечу: – Здравствуй, Аманжол, – и склонился над санками, откинул полу тулупа и край ватного одеяла, ощупал: – Да-а, плохи дела... Как же ты так оплошал, Самолет?

Знаменитостью был в округе волкодав, многие чабаны завидовали Ташееву, что повезло ему на собаку. Потому-то еще раз огорченно выдохнул директор: «Да-а...» После короткого раздумья он предложил:

– Может, с нами поедешь в Денисовку? К вечеру доберемся, уж там-то его вылечат.

Под малахаем не видно глаз чабана, стоявшего боком к фарам, а левая щека, высветленная, белела от бахромы инея. Ничего не сказал Ташеев, молча поднял на руки тяжелый сверток и, грузно ступая, пошатываясь, понес его. Подбежал Потапов, хотел подхватить перед дверью, но тот не уступил ношу.

Фитиль в фонаре подкрутили, посветлело внутри домика. Старик-незнакомец суетился, отбрасывая из угла кизяк: «Ах ты, мать честная! Позавалили навозом – не повернешься... Клади сюда, к стеночке. Я уж перебьюсь». Чабан осторожно опустил сверток на пол, встал на колени, размотал кошму. Затаив дыхание все смотрели, как Ташеев укладывал собаку поудобней, как дрогнули его руки, оглаживающие ее голову, почти всю забинтованную. Пораненный Самолет, казалось, не дышал; неподвижное тело, недавно сильное и стремительное, сейчас беспомощно и истекает кровью – повязки набрякли.

Чабан скинул малахай и полушубок, провел ладонью по мокрому оттаявшему лицу, приник ухом к боку собаки.

В сумеречном свете фонаря ничего, как следует, не разглядеть и ни о чем не догадаться по согбенной фигуре, не увидеть выражения глаз Ташеева. Теплится ли искорка жизни в поверженном степном бойце? – а может, потухла, заледенела, стиснутая морозом, и парит она мигающей блесточкой над безжизненной равниной, пересекается ее беспорядочное движение с мириадами таких же ярких точек, а вместе растекаются они лунными бликами.

Неведомое и неумолимое почудилось за стенами домика, словно его обитателям открылась граница жизни, той жизни, в которой они, люди, исполняют свое предначертание: растут, работают, страдают, любят, размножаются. Человеку не дано смиряться со смертью, ибо он уже во многом сумел преодолеть свое животное начало, не способное ощутить грань между жизнью и смертью, и страх конца – есть отчаяние от невозможности обессмертить неповторимость бытия с его духом, мыслями, чувствами и опытом познания.

Поднялся Ташеев, постоял со склоненной головой и сел на лавку – прямо и неподвижно, зажав между колен руки с малахаем.

– Ну как? – спросил директор.

Старичок-незнакомец, на место которого уселся Ташеев, потоптался перед ним, взмахнул рукавами кожушка, хлопнул себя по бедрам, словно задиристый кочет, готовый к стычке:

– И-ишь истуканился, и-ишь молчи-ит! Людям скажи про собачку – жива или как? Э-э, что с тобой, азиатским человеком, попусту болталочиться...

Заткнув полы кожушка под поясной ремень, старичок также приложился ухом к собачьему боку и почти сразу же встал:

– Бьется сердечко, бьется! Реденько, тяжко, но бьется... У-у, окаянный, перепугал людей, – он погрозил чабану кулаком.

Зашевелились обитатели домика, повеселели. Старичок-незнакомец наскакивал на директора и возбужденно говорил:

– Полечить бы собачку, полечить!

– Чего прицепился? – отбивался директор. – Я не господь бог и не врач...

С самого начала пути, когда Тоня прилегла бочком на лавку, уютно положив голову на колени мужа, она не воспринимала окружающего: не было ни прошлого, ни будущего, а вокруг – настоящего, жила только теми минутами – осязаемыми, тягучими, которые обволакивали сознание и, будто неспешные часы, весомо и глухо отсчитывали их ход. Она со страхом ждала очередного удара, напрягаясь в предчувствии того непостижимого, что должно произойти; в теле, уставшем от ожидания, пульсировали жгучие сладостные точечки, а между ними протянулись нити, опутавшие, как паутина; нити вибрировали, по телу пробегали мгновенный жар и боль, Тоня погружалась в короткое, мучительно-прекрасное забытье. А вновь обретя сознание, она вдруг явственно чувствовала, как дает знать о себе новая жизнь – это на ней сошлись нити-паутинки, это ее любое движение отзывается в напряженном теле.

Будущего ребенка Тоня не могла представить живым карапузом с ручками-ножками, пухленьким или худеньким, мальчиком или девочкой. Она с жадным любопытством присматривалась к поселковской малышне, пытаясь угадать облик собственного ребенка, но отдельные, приглянувшиеся ей детские черточки никак не соединялись в определенный образ; был он еще призрачным, зыбким; однако уже ворочался во чреве, постукивая ножками. Она обмирала от счастья.

А другие люди, даже муж, находились за чертой ее переживаний. Тоня иногда замечала хмурое лицо Лепилина, его отсутствующий взгляд, хотя была рядом она, мать их будущего ребенка. Порой Тоня удивлялась перемене в поведении мужа, не понимала, почему он не радуется вместе с ней, но тут же находила объяснение и оправдывала: «Потерпи чуток, ну потерпи мое невнимание, мою вялость и леность. Ведь не дано тебе знать о счастье материнском. Вот родится наш малыш – здоровый, горластый, вытаращит глупые глазенки на папу с мамой, враз повеселеешь...»

Так Тоня то ли грезила наяву, то ли спала, но был блаженный покой у нее в душе оттого, что совсем близко он, Лепилин, согревший ее обиженное сердце. Она отыскала его шершавую ладонь и положила себе под щеку. Вздрогнула ладонь, с мороза остывшая, – Лепилин тоже выбегал наружу, – Тоня прижалась плотнее; холод ожег щеку, и грезы сразу исчезли. Она увидела и тесный домик, и слабо освещенные фигуры спутников, и собаку, лежавшую справа у входа; услышала жалобный голос старика: «Полечить бы собачку, полечить!» – и вспомнила, что прихватила с собой лекарства и шприцы для Сергея Ивановича, если что случится в дороге. Тоня подняла голову с колен мужа:

– Вскипятите воды...

У старика оказался котелок, он сунул его в руки Димки Пирожкова: «Зачерпни снежка, да поплотнее набей!» – а сам завозился с фонарем – поднял стекло, ножом прочистил фитиль от гари. Посветлело в домике.

Поддерживаемая мужем, Тоня опустилась на колени возле собаки. Чабан глухо сказал:

– Не трогай бинты, марганцовкой промыл раны, не страшно. Две картечины попали, резать и доставать надо...

В углу шумно вздохнул директор: «Дела-а...» А старик-незнакомец с досады аж хлопнул себя по ляжкам: «Ну и угораздило собачке!» .

Тоня, беспомощно опустив руки, тяжело осела на пол и от невозможности помочь чуть ли не плакала:

– Я ведь только фельдшер...

– Оно конечно, – зарассуждал старик‚– ты ведь фельдшер, да по людям, а тут врач требуется по животным. Конструкция-то разная, у людей и у собачки, еще бы... непохожая. Не волнуйся, девонька, тебе в интересном положении никак нельзя убиваться. А то дитятке нехорошо будет, он там спит себе да спит, а мама заволновалась – и у него сон пропал.

Он склонился над неподвижной собакой, его пальцы ласково, невесомо пригладили холку с длинной шерстью:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю