444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Байков » Повести и рассказы » Текст книги (страница 14)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 29 августа 2026, 21:30

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Николай Байков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)

Никита выволок из угла деревянную плоскую тележку на четырех шарикоподшипниках, крутнул один – шарики заскрежетали: «Утром песок набился», – капнул под обойму машинного масла из бутылки, крутнул снова: «Порядок».

Он вынес тележку наружу. Отчим, опираясь на толкушки, прихваченные к запястьям ремешками, выбрался из мастерской. Никита закрыл окно щитами, накинул на них длинную железную полосу, которой хватало и на дверь, запер массивным висячим замком.

Тележка катилась легко, он тянул вполсилы – это отчим прилежно действовал толкушками. Около магазина их остановила женщина и, показав каблук туфли, заголосила:

– Что ж ты ставишь, дядь Паш, такие набойки, неделю поносила, и опять болтаются!

– Не гомони, Настя! Я же тебе говорил: пусть Иван выточит целиковые – токарь же! Тем износа нет, а мне что, какие из комбината дают, такие и ставлю – клепаные, стерлась заклепка – и выбрасывай набойки. Не одна ты маешься!

И потом еще долго отчим ругал деятелей из комбината, горячился, стучал толкушками; обращался к Никите, будто он и есть тот самый снабженец Галкин, который каждое утро привозит на пикапчике в мастерскую капитально отремонтированную обувь и доставляет столь плохие материалы на срочный и мелкий ремонт. Но потом его запал иссяк, после асфальта пошел песок, и тут не до разговоров, помогай пасынку тащить тележку.

Выбравшись на утоптанную тропинку, Никита перевел дыхание. Отчим задремал – сонно клевал носом, потрепанная офицерская фуражка сбилась набок, руки с толкушками расслабленно волочились по земле.

Никита осматривался, не признавая вроде бы знакомого поселка, в котором вырос, где помнят его сопляком: пятиэтажные дома, растущие как грибы; на балконах сушится белье; из окна протянули резиновый шланг и поливают клумбы, ребятня бегает, галдит, смелые же ныряют в этот искусственный дождь; на скамейке под тополями сидят три дородные старухи по прозвищу «Три поросенка»; возле сараев подростки окружили новенький мотоцикл и хлопотавшего с тряпкой счастливого его владельца – стоят молча, вожделенно разглядывая: «Прокатиться бы!» А раньше здесь теснились обшарпанные бараки, нависали над их дырявыми крышами ветви тополей, прикрывая от непогоды и той копоти и сажи, что витала над ними, когда чадили заводские трубы; сквозь щели проникал дым с гарью и оседал черной пылью на занавесках, рамах, застил дневной свет в стеклах. Казалось – так и будет вечно, с тем и предначертано смириться. Но сломали бараки, стало просторно, светло, людей потянуло вверх, прочь от низкости, приземленности. Но прошлое уцелело, оно близко, оно забилось кое-где по квартирам, и олицетворением его глядят на действо жизни «Три поросенка» – почти целый день, изредка вмешиваясь в уличные происшествия: одна кричит хриплым басом, другая – визгливо, а третья постреливает лисьими зенками и констатирует: «Фулиганы!» Уцелел единственный деревянный дом, но и его скоро снесут вместе с сараями.

От дома мчался мальчуган лет пяти, он целился из красного пластмассового пистолета и вопил восторженно: «Та-та-та!» Заложив руки за спину, он шмыгнул носом, серьезно сообщил:

– А меня водой из шланга полили!

От детского голоска отчим проснулся, осмотрел мальчугана:

– Почему же тебя окатили?

– Чтоб быстрее вырос! – последовал гордый ответ. – А когда вырасту, я их полью!

– Ишь сорванец... иди сюда.

Отчим был вровень с мальчуганом; он утер ему нос, пригладил мокрые волосы, грозно спросил:

– Говори, Колька, баловался в детском саду?

– Совсем немножко, – сказал мальчуган. – Мы с Димкой Наташкину куклу привязали к нитке и крутили, она летит, как в цирке выступает. Наташка заплакала, а Марь Ванна нас заругала... Папка, – озадачился он, – а почему деревья поливают?

– Чтоб росли, высоко-высоко!

– До неба?

– Ага.

Мальчуган, наморщив лоб, задумался:

– А зачем до неба?

Отчим замешкался, задрал голову вверх, вслед за ним глянул туда и Колька.

– Вот вырастет дерево до неба, люди! залезут на вершину и будут смотреть во все стороны до самого моря-океана, где живет рыба-кит, понял? Берись, подсоби брату тащить тележку!

Колька ухватил ручонкой веревку, натужился:

– Но-о, поехали!

Слушая разговор отчима с братом, Никита насупился: он никого не корил – ни мать, ни отца, умершего, когда сыну был лишь годик; хотелось ему чуточку другой жизни, какой – неизвестно... Но почему-то порой бывало горько, и он завидовал Кольке и Нюрке. Три старухи – «Три поросенка» – приторно жалели его: «Сиротка бедненький! Видать, не сладко живется, тощой-то уж больно, замухренный!» Они бдительно следили за семьей, во всеуслышанье обсуждая ее события. О матери: «Глянь-ка, с безногим сошлась!» Об отчиме: «Куды ж ему хозяином быть?» О родившейся вскорости Нюрке: «Помрет с голоду, как пить дать помрет!» О Кольке: «И куды ж плодятся?» На эти пересуды, сопровождающие все его детство, Никита, как и мать с отчимом, не обращал внимания – мал был. Но однажды ребята гоняли мяч на узеньком пятачке между сараями и домом, и он нечаянно разбил стекло в окне комнаты одной из старух. Скандал разразился ужасный. Мать, плача, побила сына, а Никита не проронил ни слезинки, поняв из ругани старух, кто он такой – безотцовщина. И напрасно отчим старался быть с пасынком ласковым – обида Никиты на злую к нему несправедливость не проходила, с годами утихла, но нет-нет да и выплеснется.

Отчим, опираясь на толкушки, спрыгнул с тележки, ловко подкидывая культи по ступенькам, добрался до узкой покоробленной двери.

Из форточки крикнула мать:

– Никита, натяни веревку, я белье повешу!

А когда стемнело, то опустел поселок, гуськом убрались «Три поросенка», запахло тополями, в окнах домов зажглись огни – голубые, желтые, розовые, зеленые; в заводском Доме культуры запустили радиолу, и динамик орал на всю округу.

Небо не погасло до конца – звезды, еще робкие, поблескивают; вспыхнули фонари вдоль штоссе, и от них по асфальту пролегли неясные блики.

Никита сидел на лавочке возле дома. Из открытого окна слышен голос отчима – читает Кольке сказку; Нюрка шьет на машинке купальник – на днях едет в пионерлагерь; мать гладила. Поверх штакетника свесили тяжелые головы золотые шары. Пробежала собака – хвост колечком, широкие и вислые уши хлопали; она обнюхала столб, задрала ногу. Никита шугнул ее. Собака, недоумевая, посмотрела: чего пристал?

– Ма! – позвал Никита.

Мать отдернула занавеску, высунулась из окна, прищурившись, выглядывала сына.

– Я к Люсе пойду!

– Дольше двенадцати не гуляй!

Люся жила за шоссе в новом доме на втором этаже. Никита позвонил. Долго не открывали. Наконец показалась усталая женщина в халате:

– Люся убежала с час назад. – Она успокоила кого-то в глубине коридора: – Парень пришел, с дочкой учится в техникуме. – Потом снова обратилась к Никите, улыбаясь заискивающе, жалко: – Подожди, если хочешь, внизу...

Никита постоял в подъезде, машинально пересчитал освещенные окна в доме напротив: число вышло несуразное – семнадцать, его и поделить не на что; заскучал, двинулся прочь, делая крюк по другой улице. В скверике залез на веревочные детские качели, оттолкнулся: из темноты то наплывали, то удалялись огни фасада Дома культуры, молоденькие тополя и липы замельтешили, здание закачало – словно все незыблемое вдруг сорвалось с места.

Из Дома культуры выбежала девушка. Никита узнал Люсю. Соскочив с качелей, он невольно пошатнулся, присслонился к дереву, пережидая, когда пройдет головокружение.

Люся заметила парня, цепко схватила его за руку:

– Пойдем, дело есть.

Никита наклонился и близко увидел ее лицо – тоненькое, со встревоженными большими глазами, успел разглядеть родинку на правой щеке возле мочки уха. У него неожиданно вырвалось:

– Ты красивая...

– Красивая или нет – значения сейчас не имеет. Иди, куда ведут. Тут недалеко, – подбодрила она.

Парень покорно шел, сжимая ее крепкую ладошку, и от волнения вспотел: никогда еще Люся не разговаривала с ним так – требовательно, с надеждой, будто он единственный, к кому можно обратиться за помощью в трудную минуту. «Что, если я ее обниму и поцелую?» – вдруг подумал он, и ему стало жарко, душно, во рту пересохло. Никита резко высвободил руку, со страхом посмотрел на девушку – хорошо, что темно и она ни о чем не может догадаться! Скрыться бы...

– Вот здесь, – Люся подвела парня к овощной палатке. – Гляди.

Согнувшись, так что голова очутилась между колен, на земле сидел Ленька Горенкин. Никита толкнул его в плечо – тот мягко повалился.

Ни слова не говоря, Никита ухватил Леньку под мышки и поволок через шоссе. Раза два он передыхал, пока не дотащил грузное податливое тело до водопроводной колонки. Уложив Леньку лицом вниз в желоб для стока, Никита нажал на рукоятку: сильная струя воды ударила пьяному в затылок – вода потекла за шиворот. Горенкин шевельнулся, зафыркал, встал на четвереньки.

– Но-но, спокойно, не дрыгайся! – прикрикнул Никита.

Ленька подставил рот под струю, захлебнулся, чихнул; пил жадно, натужно, аж скорчило; он икнул, прохрипел:

– Нутро горит...

– Вылечишься! – съязвил Никита, выключил колонку. – Ну, поднимайся!

Ленька пополз, уперся лбом в заборчик, помедлил, соображая; вдруг взвыл: «А-а-а, гады!» Вскочил, затряс штакетник, оторвав палку, замахнулся:

– Прибью!

– Попробуй ударь! – Люся храбро встала перед ним – звонкий голос сорвался: – Скажу Вале – она тебе такую взбучку устроит...

Горенкина качнуло, он привалился к заборчику и замер; Люся тронула его за рукав рубашки:

– Иди спать, Леня. Хочешь, мы с Никитой проводим до общежития?

Отшвырнув палку, Горенкин глухо сказал:

– Нельзя туда...

– Где же ты будешь спать? – растерялась Люся.

Никита понял – нужно что-то предпринять, а всему причиной Люся. Он хотел и завтра, и послезавтра видеть ее снова, и еще долго-долго...

Решение отыскалось неожиданно:

– Пошли, Ленька, к нам. В сарае переспишь.

– Правильно! – Люся захлопала в ладоши.

Никита плелся сзади – он завидовал Горенкину: конечно, к тому все девчонки льнут, хоть бы кто-нибудь так переживал за него. Нет, не кто-нибудь, а именно Люся. Не дай бог, про сегодняшний случай узнает Валя! Чего к ней, такой длинноногой, приклеился Ленька? Нескладная, тощая, косы носит – не хочет прическу делать; правда, она симпатичная, особенно брови – густые, черные.

Люся, повиснув на руке Горенкина, тараторила – уговаривала, просила; тот тяжело переставлял ноги, иногда, сопротивляясь, останавливался, но она тащила его вперед.

Дверь в сарае открыта, внутри при свете керосиновой лампы отчим сучил варом дратву – наладился ремонтировать Нюркины сандалеты.

– Эк тебя! – оглядев Леньку, удивился он. – Ну-кась, присаживайся на верстак, а ты, Никит, погуляй пока с девушкой.

– Почему вы нас гоните? – возмутилась Люся. – Мы же его товарищи!

– Ишь любопытная... Марш отсюда, покуда не позову, и прикройте дверь – мужской разговор предстоит!

Вызвездило. Тонкий ломтик луны еле светил – вокруг него небо блеклое. Поселок засыпал, гасли окна. Фонарь на столбе болтался – дул слабый ветерок, и желтый овал света скользил взад-вперед по песочной яме, огороженной досками: в ней слепленные ребятишками башни, горки, пещеры и валялся вверх колесами забытый оранжевый игрушечный автомобиль.

Люся зябко съежилась. Никита снял куртку и накинул ей на спину. Руки непроизвольно задержались на плечах – она легонько прижалась к его груди, и он прямо перед глазами увидел на шее завитушки светлых прядей; волосы пахли ромашкой, видно, их недавно мыли; беззащитная, доверчивая – все было так ново и пленительно для него... Никита затаил дыхание, боясь шелохнуться.

– Я сегодня не занималась, – прошептала Люся. – Не могу его видеть и слышать. Приходит, как хозяин, со мной шутит! Но я же вижу, что это... ложь! Скорей бы получить диплом...

– А дальше? – спросил Никита, сообразив, о ком завела она разговор.

– Уеду к отцу в Омск...

– Мать одну оставишь?

Люся быстро отстранилась:

– Для нее будет лучше! Ты не лезь в чужие дела, как-нибудь сама разберусь!

– Может, все устроится? – настаивал Никита.

– Не хочу, не хочу! – Люся застучала кулачками по лавке.

– Я ж по-дружески...

– Эй, молодые люди! – позвал из сарая отчим.

Девушка поднялась первой, скинула куртку на колени Никиты, вызывающе тряхнула головой и пошла – гордая, независимая, отчужденная. Он упрекал себя за неуклюжесть, за неумение поддержать беседу: что-то надо было сделать не так, по-другому, а как – не знал! Он обидел ее. Не очень-то Люся в нем нуждается, да и что в нем привлекательного? «Я докажу! – словно спорил с ней Никита. – Окончу техникум, поступлю в институт...»

– Поругались? – догадался отчим, когда они втиснулись в маленький сарайчик. – Может, и вы подадитесь на край света искать счастья, как этот здоровенный бугай?

На верстаке – низеньком, чтобы безногому удобнее мастерить на нем, Горенкин сидел, скорчившись, застылый, широкие ноздри нервно вздрагивают.

– Вам стоило послушать, как он здесь ныл! – отчим в сердцах сплюнул. – Тряпка ты, Ленька, вишь, родители запретили девушке встречаться с ним, так сразу вербовку в зубы и на север?

– По их словам – я ей не пара, – выдавил Горенкин. – Ну и пусть она... а я кто? Работяга...

– Ты же в техникуме учишься, – напомнил Никита. – Как же ты уедешь?

– Великий козырь в руках – и мямлишь! – обрадовался отчим. – Она-то любит тебя?

– Чего вы ко мне привязались? – взбеленился Горенкин, разогнулся и звучно стукнулся затылком о потолок. – Не знаю, ничего не знаю!

– Эх, нюня, – вздохнул отчим и жестко закончил: – Нукась, хватай тележку и тащи на улицу!

– Я к ним не пойду...

– А туда никто и не зовет!

Никита во все глаза глядел на отчима: сейчас он такой, каким бывал, когда рисовал парашютиста, словно прикасался к чему-то светлому, что живет в душе, – огромному, доброму...

– Гони галопом! – весело понукал отчим Горенкина, который, упираясь, волочил тележку по песку вдоль сараев. – Осторожней, тут бельевые веревки, не наткнись‚– предупредил он. – А теперь рули мимо ЖКО к дому номер девять, к среднему подъезду... Эх, ночь-то великолепная, пахнет... тополями, яблонями, землей!

– И помойными ямами, – буркнул Горенкин.

– Во-во, отсюда вся и морока, что ты одни помойки видишь, а вокруг них-то – красота кипит!

За дверью квартиры повозились с цепочкой, щелкнул замок: щурясь, на пороге в пижаме и шлепанцах появился Шандабылов, от удивления он заскреб волосатую грудь.

– Мы к тебе, Федорыч, – снизу подал голос отчим, – с этим оболтусом, – Горенкин рванулся было прочь, но он цепко ухватил его за штанину: – Ты куда?

Шандабылов молча взял парня за шею и втолкнул в коридор.

Люся притулилась спиной к стене – веки смежены, будто спит она. В подъезде полумрак, наверху разговаривают – наверное, парочка облюбовала подоконник в пролете. С мусорным ведром прошла женщина – демисезонное пальто не застегнуто, и виднеются полы цветастого халата. Она подозрительно понюхала, позыркала по углам, заворчала: «Не сорите, окурки не бросайте... Шляются!» «Да мы не курим!» – миролюбиво ответил Никита.

«Воспользуйся, пока наедине, – убеждал он себя, – скажи что-нибудь Люсе, может, опять предложить куртку?» Но путное не шло на ум. Он отвернулся, пытаясь сосредоточиться. Шорох сзади заставил его выпрямиться – Люся потерянно опустила руки:

– Поздно уже... Побегу...

– Я провожу тебя!

– Не надо, я сама... Ты... хороший, – она потянулась на носках и неумело, едва ощутимо коснулась плотно сжатыми губами щеки парня, низко наклонив голову, рванулась по ступенькам вниз, на выход.

Никита вспыхнул, побежал было за ней, но удержался: в висках бешено стучало, подкосились ноги. Он еще не очухался, когда открылась дверь и на толкушках выбрался отчим:

– Люся-то где?

– Домой помчалась...

– И нам пора.

Лишь возле сарая Никита догадался спросить:

– До чего вы там договорились?

– Э, Никит, из лап Федорыча не колыхнешься: если взялся за кого – считай, обтешет первый сорт! Ленька у него заночует.

Никита задохнулся от внезапной догадки:

– И меня ты отдал к нему на обтеску?

В темноте не видно лица отчима, он безмолвствовал, ошеломленный словами пасынка; опомнившись, сказал, и не узнать горькой, торопливой речи:

– Засвети в сарае...

Казня себя за резкость, Никита шарил по полке, отыскал коробок со спичками, зажег керосиновую лампу. Отчим вскарабкался на низенькую широкую табуретку, слазил под верстак, зачем-то достал колодку, повертел ее и бросил.

– Садись, Никит.

– Я постою.

– Как хочешь... Этот разговор должен был состояться. Непременно! Правда, думал по-иному обставить. Шандабылов... это человек, – голос отчима дрогнул, пальцы схватили с пола древесную стружку, смяли ее. – Пора тебе все знать, Никита, не маленький уже...

Он пристально смотрел мимо пасынка на мигающую лампу, словно там, за границей света, развертывались тягостные картины жизни.

– По госпиталям я, латаный-перелатаный, провалялся почти до конца войны. Выпустили, а куда идти? Один-одинешенек, мать-то померла. Запил я, Никит, ох и крепко запил! Много нас таких мыкалось. У инвалидов пенсия, да разве хватит на водку? Облюбовал я место на железнодорожном мосту, положу фуражку и песни пою. Ох и подавали, когда «Землянку» или «Темную ночь» тянул! Тут главное слезу выдавить: сам заплачешь – глядя на тебя, прохожие разжалобятся и обязательно мелочишку кинут. Так и жил – беда горло утянула, как петля, податься некуда... Утречком как-то притащился на мост, хотел малость подсобирать к открытию палатки в поселке, чтоб похмелиться. А народ идет незнакомый – телогрейки да шинели серые весь мост заполнили, лица озабоченные, – и стыдно мне стало просить у рабочего люда милостыню. Фуражку нахлобучил поглубже – и поскорей сматываться. Спускаться одному несподручно, кричу: «Братцы, подсобите!» Подхватили меня двое, снесли вниз, на землю поставили. Я только двинулся прочь – чувствую, кто-то за плечо тронул и наклоняются глаза, участливые и строгие, губа верхняя шрамом изуродованная. «Куда путь держишь, браток?» – спрашивает. В госпиталях-то от немощи скрипить зубами, но все же надеешься на чудо, а тут впервые ощутил безысходность и обиду, что мимо, мимо катится жизнь и никому до меня нет дела! Вот и этот, с виду серьезный мужик, пожалеет и смоется. Озлобился я: «Чего к инвалиду пристал? Разве не знаешь, что пути у нас два – в больницу иль на кладбище! Хлобыстай и не забудь пописать на мамашин фикус!» Сгрудились вокруг люди, а у меня дикое желание, аж руки зудят, испоганить все, изничтожить, чтобы и им опротивело жить, – матерю напропалую. Тогда он и говорит задумчиво: «Запутался малый... Зацепим, ребята, на буксир?» Тянут меня на тележке в завод. Вахтер было не пропускать, а они поперли на него толпой. Удивил меня завод и испугал – корпуса громадные, прокопченные, паровозы пыхтят, и народу – тьма! В цехе, куда мы пришли, гул, стук, пых, гром – ошалеть можно. Мужик тот завел меня в закуток – там старичок сидел, беленький, сухонький, в очках, сказал ему: «Дядя Ваня, принимай ученика, сделай из него шорника». С этого все и началось. На ноги он меня поставил, хоть и безногий я. Сколько повозился!.. Я ведь прятался, нарочно не выходил на работу. Да куда там! Прилепился, как репей, – отыщет и приволокет. Потом я втянулся, оправился, одежду прикупил. И с твоей матерью Федорыч познакомил, ты тогда только ходить начал. Я к тому времени шорничал вовсю – ремни сшивал на станки, обувку рабочую ремонтировал. Когда Нюрка родилась, пришлось уйти в сапожную мастерскую – время посвободней и не надо на верхотуру влезать, трудно ведь мне, от ног ничего не осталось и никакие протезы нельзя носить. А Федорыч... горячий он, но справедливый. Кому же мог я доверить тебя, как не ему?..

Раскаяние, боль – все испытал Никита, жадно вникая в сбивчивое повествование: разве имеет он право осуждать кого-либо? Многие носят в душе горе: одни – большое, необъятное, другие – маленькое, похожее на обычные житейские неприятности; и не просто различить их, они одинаково порождают страдания.

– Где мастеру губу покалечило?

– Он в войну на флоте служил, там и ранило. Повезло ему – лицо что, осколок в груди до сих пор сидит...

Они надолго умолкли. Отчим, облегченный, ясно посмотрел на пасынка и сказал:

– Не пора ли спать? Тебе рано на работу. Заговорились... Ты поосторожней, ребят не разбуди...

Дома Никита разделся в темноте, нащупал Кольку и отодвинул к стенке, лег на спину, подложив под затылок руки.

Отчим пробрался за печь, с трудом залез на кровать, мать спросонья спросила: «Шляетесь, полуношники?» Рядом посапывал братишка, острая коленка, упиравшаяся Никите в бок, изредка вздрагивала – ему, наверное, снились сны – яркие, где много солнца и брызжет водопад. Печь серо дыбилась, на ней косые пятна – это светил уличный фонарь и отпечаталась оконная рама.

Никита забылся незаметно, призраки, обступившие его, стушевались, исчезли; легкое, как пушинка, тело воспарило навстречу фонарю, под конус света...


* * *

Всегда так – будто только-только закрыл глаза, а уже осторожно теребит мать: «Вставай, пора на работу!» Никита, чуть приоткрыв веки, посмотрел в окно: прошел дождь, и фонарь, умытый, покачивался. Никите почудилось, что фонарь доволен наступившим бездельем: «Посветил – надо и отдохнуть!»

Мать сунула руку под одеяло и пощекотала Никите пятки. Отбрыкиваясь, он вскочил. Братишка, раскинувшись на подушке, безмятежно спал. В углу посапывал отчим.

Перекусив, Никита положил в карман куртки сверток с бутебродами. Выйдя из подъезда, он поежился – после дождя прохладно. На листьях деревьев и проводах повисли крупные капли, потемнела мокрая изгородь палисадника, но краешек солнца уже пылает над крышами, и округа скоро подсохнет.

Около сквера Никита пристроился к потоку людей; хлопали двери заводской проходной, заляпанной объявлениями о собраниях и лекциях. Вахтеры почти не смотрели в пропуска – ведь идут все знакомые...

Ребят из бригады Никита догнал возле склада. Петька лениво поздоровался. Он закинул пиджак через плечо и придерживал его пальцем за вешалку, Генка – худощавый, верткий, макушкой едва достающий до подбородка друга, забегал то вперед, то сбоку Петьки, наскакивал, кипел негодованием:

– Дуб, бык, чучело огородное! Ишь идет, хоть бы хны, хоть бы слово сказал!

Петька сквозь зубы цыкнул слюной далеко в сторону:

– За дело Леньке морду набили, пусть не дебоширит!

– Эх ты... Где ему теперь жить?

– Где хочет, на заводе не работает!

– Ух и твердолобый ты, Петька...

Они свернули в проход между корпусами, переждали, пока по подвесному монорельсу пройдут вагонетки с отливками.

Железная лестница гудела от множества ног, Никита провел ладонью по перилам и измазался солидолом – кто-то успел, забывшись, схватиться грязной рукавицей. Генка, идя сзади, бушевал:

– На бюро обсудим, поймешь, как кулакам волю давать!

Кое-где в цехе урчали станки, но их робкий рокот еще не заполнил пролеты; позвякивали заготовки, сгружаемые подсобниками с электрокаров в тару.

Чем ближе участок, тем все больше удивлялся парень, – станок, на котором он вчера обтачивал шкивы, работал, и кто-то высокий склонился над суппортом. «Горенкин!» – опознал Никита.

Ленька поправил прядь волос, прилипшую ко лбу, – взгляд его напряженный, тревожный, словно он чего-то боится.

– Мастер сказал, чтобы мы вдвоем шкивы точили. Я – внутренний диаметр, ты – наружный.

Никита подошел к соседнему станку, прикинул – нужно поставить решетку для ног.

– Я твоим инструментом попользовался. Кладовка откроется – свой получу.

– Ладно, чего уж, – смирился Никита.

Подсобники пригромыхали с тележкой. Дядя Матвей огорошил прибауткой:

– Печем пироги? Жарено-варено, репкой заправлено, луком присыпано, редькой утыкано, ешь – не хочу! Никак, Леха? Ай да гусь лапчатый, вернулся? А я-то кумекаю, чтой-то наш диспетчер сёдня смирный! Вона где гвоздь-то загнут – Леха вернулся!

– Не балабонь, – прервал расходившегося подсобника Шандабылов, который со слесарями привез приспособление. – Вот сюда установите склиз.

Никита еле поспевал за Горенкиным: хватал разогретую деталь со склиза, укреплял на оправке, включал самоход, выверял размер, укладывал проточенный шкив в ларь – и движения повторялись снова; лишь в тот момент, когда резец полз по поверхности отливки, немного передыхал. Монотонность утомляла, и пропадала радость, которая жила в нем сначала: Никита посматривал на электрические часы, висевшие на колонне напротив, и с нетерпением ждал сигнала сирены.

Едва раздался ее вой, он выключил станок и устало поплелся в раздевалку за бутербродами; облюбовав место в красном уголке, развернул сверток; даже любимые творожные ватрушки сжевал без аппетита.

Красный уголок заполнялся: на едина вытащили теннисный стол, натянули сетку, и замелькал белый шарик – резались навылет, двое на двое; очередники, чтобы не мешать, жались по стенам; на невысокой сцене пожилые рабочие дубасили в домино; девчонки шушукались в углу.

Подбежал встревоженный Горенкин:

– Я в отдел кадров заходил, а там говорят – приезжала милиция, и твоего отчима забрали...

– Что?!

Никита перехватил мастера у двери конторки:

– Отчима милиция забрала! Отпустите разузнать…

– Ты, случаем, не того? – Шандабылов покрутил пальцем у виска. – Кто сказал?

– Горенкин слышал в отделе кадров.

– Вот это да... Ну-ка, мигом!

Наскоро умывшись и переодевшись, Никита поспешил в проходную. Окна сапожной мастерской закрыты ставнями, дверь заперта. В парикмахерской разговорчивая уборщица высыпала:

– Безногого? Как же, я белье из прачечной принесла – простыни, наволочки, салфетки. А машина с полоской тут и прикатила, милиционер с наганом, сурьезный; народишко любопытный околачивается. Посадили Пашку-то – и тю-тю!

– Куда?

– В канбинат, в контору...

Пересекая шоссе, Никита чуть не угодил под самосвал. Шофер открыл дверцу кабины и помянул недобрым словом его родственников. Никита перелез через низенькую ограду на зеленый газон – так короче путь; на углу улицы осмотрелся – на той стороне дом, в котором левое крыло первого этажа занимает контора комбината бытового обслуживания. Почти вплотную с каменными ступенями высокого крыльца – милицейская машина.

У кабинета директора сотрудницы сторожко подслушивали, что происходит за дверью. Толстая кассирша тетя Люба – у нее Никита иногда получал зарплату за отчима – признала парня. Женщины разошлись по своим столам за перегородку, тетя Люба подглядывала в окошечко кассы.

Никита приник к неплотно прикрытой двери и услышал:

– Выпивают у тебя в мастерской... Сигналы есть...

– Подумаешь, если ко мне друзья иногда заходят выпить...

Тишина. Потом заговорил директор:

– Павел Алексеевич, от греха подальше – давай переходи в мастерскую на рынок?

– Здесь же люди... Я их знаю, и они...

Никита прислонился лбом к холодному косяку; его била лихорадка – изнуряющая, липкая дрожь. Происходящее оглушило, он тщетно пытался успокоиться, на что-то решиться: «А если я войду и скажу?» Но что сказать – придумать не мог; готовый грызть глотку каждому, кто обидит отчима, он сжался в комок, как перед прыжком. Словно он, Никита, за все в ответе и должен действовать, ждать нельзя: рядом, за дверью, плохо отчиму, очень плохо... Скрип кожаных подкладок на культях заставил Никиту отскочить в сторону.

Отчим тяжело выбрался из кабинета, увидел растерянного пасынка:

– А, Никит. – Через плечо указал большим пальцем: – Заварушка, слышал?

Он усердно затолкался к выходу; на тротуаре отчим облизнул сухие губы:

– Сполоснуть бы горло пивком... Вали, Никит, к бочке у булочной.

Продавщица сразу налила им по кружке; мужчины, томившиеся в очереди, не взъерепенились, как обычно бывает, если какой-нибудь нахал прет к бочке.

Никита не любил пиво, однако пил горький напиток; отчим медленно осушал кружку, надолго задумывался и опять подносил ко рту пузатый сосуд; вдруг прорвало его, забылись неприятности, тяготы:

– Мечтал я, Никит, испытать, что такое свободное падение. Говорил мне бывалый товарищ: летишь, а кругом простор, легко, песни поешь... Самое главное – ожидание земли, цели падения, и притягивает она. Хлопнет за спиной парашют, но полет продолжается, внизу – земля и люди на ней! Коснулся ее, пусть даже упал, ты рад – достиг цели! Вновь тянет очутиться там, вверху, чтобы опять броситься вниз. И так бесконечно...

У отчима было такое просветленное, восторженное лицо, словно он падал сейчас из поднебесья на зеленую планету, испытывал ни с чем не сравнимый миг свободного парения над землей, когда хочется петь от восторга и счастья и кажется, что этот миг, прекрасный и неповторимый, никогда не кончится, не иссякнет, а все, что за этим мигом, – неважно, все остальное – плата за наслаждение жизнью!

Никита с удивлением смотрел на отчима, как будто впервые видел его и заново открывал для себя. Раньше он испытывал к нему лишь обычную жалость и обиду, что такой человек занял в его жизни место отца. Сейчас же в отчиме ничто не напоминало человека, который, кроме сапожной мастерской, подметок, заплаток да каблуков, и не видел ничего; человека, которого страшная, беспощадная война приковала к убогой тележке и лишила многих радостей...

– Куда теперь? – Никита взялся за веревку тележки.

– Домой... Завтра на рынок, в другую мастерскую добираться.

Метров через двести асфальт кончился, тащить тележку с отчимом по песку было трудно, волнение Никиты улеглось. Они двинулись мимо строящихся домов, мимо спортплощадок – там стучали волейбольные мячи, кто-то властно командовал: «Пас!» – мимо песочниц, в которых копошилась малышня под присмотром бабушек и мам; в сквериках пенсионеры лупили в домино; женщина, привязав веревку к деревьям, повесила половики и размеренно колотила палкой, выбивая пыль. Мир жил, творил свои каждодневные дела, и двое приближались к своему дому.

Отчим отрывисто, с паузами, когда отталкивался, заговорил:

– Может, так и надо, что со мной случилось, а? Не будь этого, я бы мать твою не встретил, тебя, – мысли у отчима сбивчивые. – Ведь хорошо нам, верно? А что не летал, не прыгал – другие же, здоровые, тоже не все знают, что это такое, правда?

– Правда, батя, – ответил Никита и не удивился легкости, с которой впервые произнес это слово – батя, словно было оно с ним всегда, где-то глубоко, и лишь ждало своего часа, чтобы естественно и в нужный момент вырваться.

Сзади донесся задыхающийся – не от усталости – шепот:

– Подожди... сынок... передохнем...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю