Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Николай Байков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
Заметила шофера и Чарышева; спускаясь с крыльца, она сказала собеседнице: «На сегодня машин нет, если будут завтра, тогда и привезем тес». Энергично взмахивая полевой сумкой, вытертой по углам добела и поцарапанной, председатель сельсовета без видимых усилий двигалась быстро, напористо; косынка завязана под подбородком, обнаженные руки, открытая часть плеч и шея загорели, глаза ее – глубокие, темные – строги, и все же в них угадывалась мягкость. Эта женщина всегда чуточку волновала Топоркова, была в ней затаенная материнская теплота, хотя Чарышева и не старше его; потому так жаждал он этой встречи, знал – с ней первой надо переговорить.
– Кого вижу... Давненько не было! – слегка растерявшись, Чарышева протянула ладонь. – Опять на прежний маршрут?
Привыкнув к таксомотору, точно по расписанию подкатывающему под окна, она привыкла и к шоферу, молчаливому, уважительному; нередко ей приходилось ездить с ним. Однажды она была свидетельницей, как он решительно высадил пассажиров: возле озера Линево на дорогу выбежали приезжие рыбаки, замахали руками – заболел старичок-рыболов, а до райцентра – пятнадцать километров в сторону. Кое-кто тогда зароптал, но Топорков все-таки укатил; обернулся быстро – стоял перед нервничавшими людьми сконфуженный. С того случая Чарышева при встрече более приветливо здоровалась с шофером. А потом подкралось несчастье. Он исчез, надолго, и о нем почти никто не вспоминал, но Чарышева забыть не могла: порой засигналит таксомотор – с другим водителем, – и почему-то становилось тоскливо, словно виновата в чем-то, словно звали на помощь, а она то ли опоздала, то ли поленилась откликнуться на зов; и пришла беда. Сейчас, разглядывая Топоркова, она как бы хотела разгадать его – с чем он заявился в деревню, может, он напрочь сжег в себе того, прежнего, и народился новый человек. Голос у шофера привычно глуховатый, лишь добавилась неуверенность:
– Да вот, так вышло...
– Ну что ж, неплохо, – она стояла совсем близко, и шофер не спрятал взгляда, выдержал. Чарышева на мгновенье задумалась, хитро прищурилась. – Без дела стоишь?
– Как сказать, время есть...
– Слушай, – Чарышева загорелась, подцепила шофера под руку, повела по улице, продолжая на ходу размахивать сумкой. – Съезди в Окатовку за тесом для школы, а? Чего тебе стоит – за час туда и обратно. Знаешь, Дынин, жмот, не дает машины, а плотники без материала простаивают.
Топоркову приятно идти с ней и говорить о таких вот делах, значит, он еще нужен здесь, может сделать что-то для всех, и никто не помешает ему. Но сразу соглашаться нельзя, несолидно.
– Бензин-то на учете, придерутся на автобазе...
– Достану я тебе бензину! – она потрясла ногой, вытряхивая из босоножки мелкий камешек, попавший под пятку.
– Ладно, – уступил Топорков. – Только и ты подсоби мне, просьба есть...
Чарышева, придерживая, крепче сжала локоть шофера, посерьезнела. Возле сельсовета она напомнила:
– За тесом езжай, а после переговорим. – С крыльца добавила: – Документы на лесопилке, давно выправлены, погрузить там подсобят.
Спал полуденный зной. Солнце катилось за лес – остывало, меднело, и просека, по которой прямехонько вытянулась дорога, с одной стороны была полна сумрака, а с другой – насквозь просвечивался малинник по обочине, и дальше – каждая сосна и березка, каждый кустик отбрасывали длинные тени.
Топорков быстро гнал машину – дорога укатанная, неразъезженная; он подставил лицо под освежающие струи встречного ветерка. Поездка в Окатовку – для него пусть небольшая, но все же отсрочка; увидел издали дом Веселовых, и этого пока достаточно: словно заходит он в холодную воду – сначала сунет пальцы ног, вздрогнет, поежится, потом медленно двинется глубже; вода поднимается выше – уже по колено, холодит живот, и нет больше сил терпеть – судорожно напрягаются мышцы плеч, груди, спины – с отчаянной решимостью ухнет он с головой в обжигающий поток, аж перехватит дыхание.
С просеки дорога свернула в молодой сосняк – ветви зацарапали по брезенту; пошли вырубки – колея стала глубокая, ухабистая, сплошной песок. Меж стволов завиднелись дома.
На лесопилке пусто, из-под навеса, где стоят автомашины, трелевочные тракторы и бульдозеры, показался старикашка – сторож с ружьем, он, приложив ладонь козырьком ко лбу, подслеповато всматривался, крикнул:
– Чтой надоть?
– За тесом приехал для школы в Заворове, – ответил Топорков.
– Припозднился малость, кладовщица уже смоталась.
– А где она живет?
– Недалече, сразу за конторой.
Кладовщица – дородная женщина в телогрейке и сапогах, – выйдя из сарая, набросилась на шофера, когда он заикнулся было об отпуске теса. Облегчив душу руганью, она все же пошла вместе с ним на лесопилку, отперла дощатую будку, долго листала ученическую тетрадь с записями.
– Чарышихе передай, чтоб зараз все увозила. Ишь моду взяли: приперло – и берут помаленьку, – продолжала зудить кладовщица. – Подгоняй к среднему штабелю, сам и грузи.
Топорков в кузове поднял скамейки к бортам, выкинул сено. Доски сухие, легкие – смолявки, он их укладывал плотно. Кладовщица пристроилась на низеньком штабельке, мусоля карандаш, чиркала палочки в тетрадке – считала кубатуру. Скоро Топорков упарился, попросил напиться. Старик вынес из будки алюминиевую кружку с водой. Он любопытствовал, порывался порасспрашивать шофера и, пока тот был занят погрузкой, крутился поблизости.
Длинные доски торчали из кузова; Топорков подвязал задний борт проволокой.
– Сам-то заворовский будешь? – ввернул старик, лишь шофер устало присел рядом с кладовщицей. – Вроде нездешний...
– Из города я, – утираясь подолом рубахи, сказал Топорков. – Попросили тес привезти.
– Так, так, – радостно закивал сторож, – гляжу-ка и не признаю обличье... Не ты ль солдатика задавил?
– Ну чего ты привязался, дед? – озлился Топорков. Кладовщица выписала накладную, подхватила юбку повыше колен, тяжело затрусила, испуганно оглядываясь, в дальний конец деревни; кому-то крикнула через забор.
– Полыхнуло, знать, тебя, парень... Да-а, – старик покашлял сострадательно, потом, увидев разорванный рукав своего пиджака, огорченно почесал в затылке, из картуза вытащил иголку с ниткой, пристроенную по-солдатски, за подкладкой.
Он соединил в высокий рубец рваные края и начал стегать, крупно и прочно. Когда старик втыкал иголку, то подносил рукав близко к глазам и щурился.
Топорков не спеша сложил накладную и спрятал ее в задний карман брюк.
– Погодь, погодь, – старик зубами перекусил нитку. – Не страшно промеж людей шарахаться? – не дожидаясь ответа, хлопнул ладонями по ляжкам, слегка подпрыгнул и выпалил: – Я... я тоже убивцем был! – Заметив недоверчивую улыбку шофера, он заскороговорил: – Любил ее, да она за другим обвенчана; измывался он над ней, вот я и огрел его в одночасье. Говорю ей: «Схоронимся от этой постылости!» А она: «За что мужа мово ненаглядного убил, как же я без него теперь буду-то?» – «Да ведь измыватель он, чего печалиться?» Выбежала она из избы да по деревне в крик: «Вяжите убивца!» Я от такого оборота тут и очутился... Во-во, так и было!
– Как звали ее?
– Ее-то? Ну-кась, – старик беспомощно замигал – вопрос застал его врасплох; потом выдохнул облегченно и аж подался всем телом вперед. – Дашкой кликали, чтоб провалиться на месте!
– Завираешь, – усомнился Топорков, – никакой Дашки и в помине не было, слышал, наверное, где-нибудь про такой случай...
– А можа, и впрямь не было, – охотно согласился старик. – Было – не было... кому прибыльно? – а можа, и было, да я забыл; травка, вон, та ж не упомнит, что я на ей кувыркался. Жить-то как надоть?
Он заговорил приглушенно, будто опасался, что подслушивают и лес, и река, и трава; отвернутся тогда они от него – выдал их тайну!
– Глухоманка кругом, народ дровяной, лесом кормится. Машина теперь куды хошь, а раньше? Шлепай, шлепай – густняк да болота, деревья одни, и сам, как былинка: живешь потихоньку, кормишься; помру вот вскорости, и ладно – кончился белый свет, другая жизня пойдет...
– Это какая же другая? Загробная, царство божие?
– Не-е... В бога не верую, нельзя верить...
– Почему?
– А где он есть, ты его видал? И я не встречал, ни вот ни единой приметочки! Суета это человечья, от беспокойства. Смерть-то – она что говорит? – все из землицы вышли, тудысь и отправятся. Жалко людям-то своей позазря прожитой – без добра и ласки – судьбины, вот и удумали тот свет: там, мол, за них господь порадеет. Не-е... Помер, ну и ладно, детишки пускай живут, им тож надоть, а? Зачем мне-то, старику, помехой встревать? Травинка вон растет, пускай растет до срока. Ты ее не тронь понапрасну, закон ей такой – расти, сполнять назначению: корова съест – и ладно, не съест – завянет, а по весне другая вымахает, чуешь? Эта вся, – старик повел руками, как бы охватывая окружающее, – не от тебя, не от меня и не от бога – от естества вечного. Был день, стала ночь, посля снова завертится...
Топоркова покоробило от этих рассуждений – что-то возмущало, беспокоило – ставил старик рядом и травку, и корову, и человека.
– Сладко поешь, дед, да ведь люди-то – не ровня всякой живности...
– Э-э, – отмахнулся тот, – болтовня, от суеты, от беспокойства... Увязала их веревочка: земелька-то все-ех укроет в могилке! – вот и больно людишкам-то... Ты не моги так жить, надоть кругом обчертиться и заклясться: «Всяк по себе должон быть, не колготи, не мельтеши, вот и ладно, и спокойно душеньке!» Народился человек – хорошо, помер – хорошо. Дело сделал – жил, такая его стихия, не переломить ее нипочем, как травка – была и нет...
– Ну а как же быть с тем – для чего живешь?
Старик сочувственно зачмокал:
– И твержу, и твержу, непонятливый ты... Эк гордыня-то ерепенится! Сбрось гордыню-то, легче станет, не муторно; так и живи.
Разговор явно зашел в тупик; Топорков понял – старику все равно не докажешь, у него это целая жизненная философия, которую невозможно опровергнуть, ибо опирается она на веру в незыблемость вечных процессов, их можно вот так, осязаемо, потрогать, убедиться в существовании.
– Поехал я‚– сказал Топорков.
Старик равнодушно отвернулся:
– Да езжай, езжай...
Назад Топорков не спешил – все-таки с грузом; иногда на ухабе верхние доски подпрыгивали и хлопали; он останавливал машину, ровнял свесившиеся концы.
«Значит, отойди в сторонку, и пусть все идет прахом, меня не касается? – продолжал он спорить со стариком. – Не-ет, это трусость».
Стемнело быстро; Топорков включил фары – дальний свет выхватывал у обочины то одинокое дерево, то куст; на поворотах два желтых пятна скользили по стене леса.
Вечерние заботы наполнили Заворово: где-то тягуче скрипел ворот колодца, по улице прогромыхал трактор, окна магазина ярко освещены – внутри полно покупателей; как всегда, на высоком крыльце магазина возятся, сопят, плачут малыши: матери, идя за покупками, берут их с собой, и те ждут гостинца – баранки, леденца или пряника.
Едва Топорков загнал машину во двор школы, как неизвестно откуда объявились плотники; они молча скинули и уложили в штабель доски, уважительно тронули козырьки кепок и исчезли.
Топорков томился на бревне возле забора; через улицу – дом Веселовых, почему-то выключен электрический свет, горит керосиновая лампа, и сквозь занавеску видны чьи-то силуэты, значит, мать солдата не одна. Похакивая от усердия, прокатил на велосипеде парень, на раме пристроилась девушка и с притворным испугом уговаривала кавалера не гнать; велосипедист чуть не наехал на Топоркова, тот едва успел подобрать ноги.
Теплынь, а Топоркова трясло, била нутряная дрожь: всего двадцать шагов отделяют от цели, и их нужно сделать, обязательно. Он оправил рубашку, пригладил волосы и почти бегом, отрезая себе обратный путь, метнулся к калитке, толкнул; жиденькая, она скрипнула пискляво, зачиркала по земле, скособочилась, полуотворившись; прогибались доски на приступке. В сенцах темно; Топорков шарил по стене, свалил с гвоздя тазик – оглушительно загремело; вот и дверная скоба: он дернул ее и шагнул через порог.
– Разгромыхался, недотепа, чего приперся? – хлестанул строгий окрик.
За длинным столом, покрытым белой скатертью, плотно – плечо к плечу – сидели старухи: все в черном, лица глубоко упрятаны в платки. Дальний край стола смещен в угол комнаты, увешанный иконами, еле-еле мерцает лампадка; возле керосиновой лампы лежит раскрытая книга – Топорков привороженно глядел на вздрагивающий палец, придерживающий страницу, – скрюченный, землистый, с бугром вместо ногтя.
– Мне... бабку Дашу...
– А ты ктой будешь, к чему тебе Дашка нужна-то? – продолжался допрос.
Из-за лампы, прежде невидимая, вылезла высокая костистая старуха – это ей, видать, главной здесь закоперщице, принадлежал и строгий голос, и пугающий палец. Она, постукивая суковатой палкой об пол, грозно надвигалась:
– Ктой будешь?
– Тетка Марина, так это ж Лешка, шофер с такси, Мишку он задавил, вишь, выкрутился, не посадили. Нюрка с ним ехала, говорит, бешеный стал‚ – прочастила ближняя юркая старушенция, заюлила, любопытствуя, и другие уставились серыми ликами.
– Вон оно что, – главная старуха остановилась перед Топорковым. – Прощенья испросить явился, покаяться? – вопрошала она; у нее крупное лицо – темное, будто прокопченное, вислый нос, верхняя губа обильно покрыта волосами – отросли небольшие усики, платок плотно затянут узлом.
Столь неожиданный поворот ошеломил Топоркова, пропал настрой, с каким шел в этот дом.
– Мне каяться нечего.
– Перед господом надо каяться, всю жизнь молить у него прощения: глядишь, и смилостивится, отпустит грех-то твой великий, – наставительно сказала тетка Марина и торжественно, размашисто перекрестилась; за ее спиной забормотали старухи.
– Не виноват я, он пьяный лез на ходу в машину, – оправдывался Топорков, – мог и под другую попасть.
– На твою полез, не на чью-нибудь, господь ведал, что творил. Провинился перед ним ты, грешник, не признаёшь всевышнего власть... Господь за всех радеет – за виноватых, блаженных, убогих. Сгубил ты человека и душу свою осквернил. На одного его, милосердного, у тебя и надёжа...
И уже не строгий у старухи голос, а медоточивый, липкий; Топорков чувствовал, как его обволакивает желанием покориться, переложить свою беду, как советует искусительница, на божьи плечи, может, и правду она вещает – спасительную – предлагает спокойное убежище; ведь, наверное, что-то есть там, куда уходят люди после окончания жизненного срока, кто-то подводит итог их деяниям на земле, и неправ старик с лесопилки; значит, спросят и с него, Топоркова, отчет: крути, не крути, а он задавил Мишку – задним ли, передним ли колесом, при каких обстоятельствах – суть-то не меняется, человека нет... Топорков пошатнулся, прилип спиной к простенку: «А как же Маша, как же сын, как же все люди? Скажут – струсил...» Он сказал, отгоняя наваждение:
– Где бабка Даша? Пустите меня к ней!
Тетка Марина зорко наблюдала за шофером и, едва тот попытался обойти ее сбоку, угрожающе замахнулась палкой-суковаткой:
– Господь сподобил Дашку своею милостью, грех тебе встревать. Уйди подобру-поздорову, не мешай божьим людям его откровения впитывать...
Встретились два взгляда, ожглись ненавидяще. Старуха притопнула:
– Кышь отседа, грешник!
В разнобой крикливо загалдели старухи; толпой они напирали на шофера, тыкали пальцами: «Вон!» Их остервенелость и визг испугали Топоркова, он закрыл ладонями уши, плечом ударил в дверь.
Уже на улице Топорков отнял было руки, но истошный галдеж не затихал: от обиды, горечи подкашивались ноги, и он натыкался на заборы – хватался за колья; чего ждал, чего страшился – случилось.
– Эй, ограду не ломай! Кому говорят – отойди!
Не сразу сообразил Топорков, что это обращение относится к нему, – в открытое окно по пояс высунулась Чарышева, он добрел до ее дома; его потянуло к этой женщине – высказаться, облегчиться, она же поможет! – Топорков припомнил участливые глаза Чарышевой и ободряющее пожатие локтя; нет, не могут все люди быть одинаковыми – есть и другие.
– Васильевна, можно к тебе?
– А, это ты... Привез доски? – признала шофера Чарышева.
– Сгрузили уже.
– Заходи, повечеряем.
Она встретила его на крыльце, провела на кухню, подала полотенце; Топорков поплескался под рукомойником, утерся, сел за стол. От щей поднимался пар, они наваристо пахли, и Топорков торопливо зачерпнул ложкой, проглотил: по горлу и желудку прошли приятные спазмы – ведь с утра ничего не брал в рот; жадно захлебал, кусал хлеб от большого ломтя.
Чарышева, нагибаясь, дула в кружку, остужая чай; тяжелые косы, уложенные кольцами на голове и небрежно пришпиленные, слегка двигались.
– Ты завтра из города когда приедешь?
– Вечером, к семи, – Топорков, утолив голод, застыдился своей жадности, отодвинул тарелку. – Но по расписанию надо в город сразу вернуться.
Он уже обрел прежнее состояние, теперь ему нужно снова собрать воедино мысли, с которыми шел к Чарышевой. Та, видя беспокойство шофера, повела разговор о том, чтобы Топорков по возможности подвозил стройматериалы для ремонта школы, медпункта и библиотеки. Шофер успокоился, он вместе с Чарышевой прикидывал, где можно достать: краску, стекло и шифер, поддакнул: председатель колхоза Дынин – жмот, вовек машины не допросишься!
– Муж-то с дочкой куда ушли? – поинтересовался Топорков, меняя тему беседы и ловя подходящий момент для самого важного, ради чего и оказался он, после мучительных раздумий, в Заворове.
– В клубе сегодня кино, они ж ни одного не пропускают, – она поставила перед ним кружку с чаем, придвинула сахарницу. Топорков глотнул и обжегся – поперхнулся.
– Горячий. – Тут же выпалил, не отрывая глаз от стола: – Помоги, Васильевна, дом Веселовых отремонтировать, ну там... за материалы всякие я заплачу, конечно...
Чарышева положила на стол кулаки – один на один – сверху пристроила подбородок; чуть ниже загара – узкая белая полоска кожи над краем халатика; немигающе, требовательно смотрела на шофера:
– Зачем тебе это? Сельсовет и сам сделает, что требуется.
– Ты, ты... Не говори так! – почти простонал сквозь стиснутые зубы Топорков и подумал: «Неужели и она не поймет, оттолкнет?» Тихо – и за стеной на улице, и здесь, в доме. Может, и есть какая-то другая жизнь, и кто-то видит и слышит ее, но он замкнулся в себе, ощущает, как гулко бьется сердце, толчками гонит кровь. Каждая секунда теперь подчинена единственной цели – преодолеть стену, вдруг возникшую между ним и людьми, потому-то и надо бороться, убедить эту женщину. Что сказать, что сделать... лишь бы поверили ему... неужели не видят.
– Оправдали тебя, не виноват – хорошо. Угрызения совести мучают – а как же иначе? Очиститься хочешь – вот это не обязательно, да и не всем удается, – размышляла вслух Чарышева, пристально вглядываясь в лицо шофера.
У него немного короткие верхние веки – он часто моргал ими, а когда пытался сдерживать непроизвольное их дерганье, то веки закрывали глазное яблоко не полностью и под тонкой с прожилками кожей угадывались стеснительные человеческие глаза, из-за мигания казавшиеся испуганными; нос – немного длинноват, тонок; нижняя губа чуть выдвинута вперед – больше верхней, будто подпирает ее, узенькую и неяркую.
– Если откупиться хочешь – лучше не надо, не позорься. А если от души... что ж, поможем.
Топорков сглотнул ком в горле; он уже уверился, что Чарышева так и будет говорить хлесткие слова – бередящие, колкие и, наверное, правильные. Но это длилось недолго, голос женщины – спокойный, грудной – поднимал из тайников души радостный жар внезапной надежды.
– Дом отремонтируешь, а дальше? – спросила Чарышева. – Дело тут серьезнее, чем тебе кажется.
– Я... я... Жена в отпуск скоро пойдет, с сыном сюда приедет.
– Постой, остановись, я о другом, – она в упор настойчиво глядела в глаза шоферу: тот не догадывался, о чем речь. – Ведь бабка Даша... того, немного тронулась умом после... несчастья. За ней пригляд да пригляд нужен, надолго. Хватит у тебя сил?
– Так вот как господь сподобил ее своею милостью! – сообразил Топорков.
– Ты о чем?
– Старухи там у нее в доме собрались, много их, молятся и читают всякие писания. За главную тетка Марина, я ее первый раз всего и увидел.
Чарышева открыла дверцу кухонного шкафчика, приподняла бумагу, которой выстланы полки, и достала тетрадный листок, исписанный аккуратным детским почерком – крупно, без помарок; нахмурилась:
– Понятно теперь, откуда взялась эта писанина: из Окатовки тетка Марина доставила. Знать, снова взялась за укрепление веры.
– Что за писанина? – Топорков потянулся через стол к листку.
– Принесли... Одна бабка соседскую девчонку силой заставила переписывать: затащила в дом, сунула бумагу и ручку, шлепнула по затылку – пиши, мол! В награду дала один экземпляр святого письма. В нем речь о том, как мальчик сидел на берегу моря и увидел человека в белой ризе, который говорил: «Не забывайте бога!» Ну и дальше, конечно, что скоро суд божий, перестанет светить солнце, а моря покроются людской кровью, и заклинания – не забывать бога и пресвятую богородицу. Призыв есть – переписать письмо девять раз и разослать, оно должно идти по всему свету. На первый взгляд – глупая затея, но у нас им только зацепка нужна, кадило до небес раздуют... Бабку Дашу приспособили, она же веровала так себе. А тут – сподобилась! Вот и хлынули к ней. Ух и хитра окатовская тетка, все рассчитала!
Чарышева ненадолго зашла в комнату, переоделась:
– Тебе не резон появляться, мы с парторгом сами управимся. Жди напротив, позову.
Хотя и поздновато уже, а людей на улице много – расходились из кино семьями; Топоркову дышалось легко и свободно – все понемногу устраивается! – он опять сидел на бревне у забора, смотрел на дом Веселовых и ждал, но теперь положение переменилось, другой человек принял в нем участие, оттого и подобрел.
Сверху, из-за забора, басистый голос, как бы про себя, заразмышлял:
– К дожжине погода-то... на вечернем жоре не клевало. Хлобыстнет дожжина, не дай бог надолго – сено упреет.
Над кольями краснел огонек – хозяин вышел покурить. Топорков признал одного из плотников, Тимоху. А тот затянулся, подождал, может, шофер поддержит беседу?
– Сумерничаешь?
– Отдыхаю...
– Ну-ну, – окурок вылетел на дорогу – горящий пепел рассыпался светлячками; хозяин же раздвинул две палки, пролез бочком и пристроился рядышком; был он в нижней рубахе, на плечи наброшен ватник.
– Дела-то как? Маешься?
Топоркову уйти бы, да нельзя, Тимоха всяко подумает; но и ввязываться в беседу с ним – не особенно приятно, будет выпытывать да сочувствовать.
– Тимох, помолчи, тяжко и без твоих расспросов.
– Это точно, тяжко, – охотно поддакнул тот. – Кому не тяжко, вон Зинка попервости зверьем кидалась, сейчас поутихла; ничего, отойдет...
– Какая еще Зинка? – беззащитно вскрикнул Топорков. – Никакой Зинки я не знаю...
– Откуда знать-то? Девка она, Мишкина невеста была. По его приезде из армии-то расписаться порешили. Не вышло, сам... небось кумекай.
Только что мнилось: потерпи еще чуток – и разрубится беда на кусочки, ан нет, следом новая.
Топорков рванулся было бежать в одну, в другую сторону – но куда?
– Где живет девушка? – он жестко зацапил борта ватника мужика, притянул его к себе почти вплотную.
– Погодь, погодь, не ерепенься, – разжал Тимоха пальцы шофера, запахнулся. – Дюже загорелось... Хлобыстай до третьей избы, вот она и будет. Там, это, косастая девка и проживает.
Двигались тени на занавесках окон дома Веселовых. Уходить Топоркову не хотелось, ибо именно сюда стремился он все это время. Но слова Тимохи придавили тяжким грузом, и трудно разогнуться и вздохнуть. Опять он должен пройти некое расстояние, бороться с нерешительностью: а если делает не то, что нужно, и его приход лишь усугубит горе? Изничтожало всякие разумные доводы, глушило волю – это страшное «должен». Никогда до сих пор Топорков не знал, что такое настоящая беда; испытав на себе, он не то что бы испугался ее: просто теперь руководило им – без остатка, до мельчайших частичек души – должен, несмотря ни на что, он должен встать лицом к лицу с человеком и разделить с ним все пополам.
Снова ступеньки – иные, незнакомые; поднимаясь, Топорков пересчитал их – четыре, перед дверью он вспомнил, по скольким ступенькам шагал уже сегодня.
В комнату Топорков вошел отчаянно, решив одним махом покончить с еще одним испытанием; пусто, никого нет, окно распахнуто. Он закомкал пальцами скатерть на столе, призывно кашлянул. Из-за ситцевой дверницы, закрывающей проход в смежную комнату, неторопко откликнулся девичий голос:
– Это ты, Витек? Подожди, я быстро...
Занавеска колыхнулась. Топорков успел приметить любопытствующий взгляд, обнаженное плечо, донеслось: «Ой!» Волнуясь, он часто забарабанил пальцами по столу. Ждал долго, стало невтерпеж, встал, чуток отодвинул цветастую дверницу, заглянул.
Девушка, босая, кое-как натянув синее – с вырезом на груди, безрукавное – платье, одеревенело застыла на кровати; схлестнув руки, зажала ладони под мышками.
Молчание, беспокойное, тягучее, будоражило Топоркова, до рези защипало в глазах; он заморгал, неловкость положения угнетала его, спешно придумывал, что сказать: лишь бы вывести девушку из оцепенения, такого неожиданного, а потому и особенно неприятного.
– Ты... на танцы в клуб идешь? – с трудом проговорил Топорков почти неслышно, однако почудилось, что он выкрикнул эти слова громко, надрываясь, – так было чутко в доме, и неясные вечерние гулы за стенами не мешали тишине. Сказал – и тут же испугался их нелепости: уж больно минута неподходящая.
Наверняка раньше он встречал Зину – ведь все ездят в город, но не помнил ее – для него она была одной из многих пассажирок: посадил, продал билеты, привез, высадил. А теперь перехлестнулись их жизненные пути-дорожки накрепко – не расцепить.
Топорков отпрянул назад – девушка поднялась и направилась к нему; шла медленно, отрешенно, не откинула дверницу – та скользнула по ее лицу; наткнулась на стол и замерла.
У нее узкий овал лица, карие глаза, возле уха – родинка, чуть удлиненный подбородок, толстая каштановая коса – ниже колен. Девушка омертвело смотрела на шофера.
Дребезжит невнятно динамик на столбе у клуба – крутят пластинки, начались танцы.
Зина очнулась, румянец приливал к щекам, расслабилась, опустила руки; рядом, на тумбочке, небольшой радиоприемник – она нажала клавиш, тускло загорелся зеленый глазок, потом ворвался треск, чужой говор; девушка покрутила ручку настройки – загрохотал джаз. Быстро-быстро, на одном дыхании Зина спросила:
– Ты зачем явился душу травить? Кто ты такой? Знать не хочу, видеть не хочу, катись отсюда... я жить хочу! – простонала она, запрокинула голову – коса почти коснулась пола.
Топорков пятился к выходу, не знал, куда девать вдруг ставшие такими длинными и неловкими руки; сцепил ладони, сжал – добела; сказать что-либо в свое оправдание, ободрить девушку – нет нужных слов, да она, по всему, в них и не нуждается.
В окне появилась белобрысая голова парня: он испуганно озирался, будто подстерегала его здесь опасность: «Зин, ты скоро?» – и пригнулся.
Девушка зашлепала босыми ногами по комнате, и ее дешевенькие украшения находили себе место: желтый краб с красными стекляшками пристроился справа чуть повыше груди; костяные клипсы зацеплены на мочках ушей. Топорков следил за действиями Зины и находил в них нечто определенное, закономерное, то, что ускользало все это время от него, открывалось иной раз неожиданными гранями, но никогда во всей своей целостности: отрешение, бегство от происшедшего, как советовал окатовский сторож, – по крайней мере от людей – так оно вроде легче.
Прихорошившись, уложив косу тяжелыми венцами на голове, девушка пошла на шофера. Топорков придавился к косяку, ждал ее приближения; стоя почти вплотную, загораживал дверь. Зина долго смотрела на неожиданного гостя, у нее иногда расширялись зрачки, словно пульсировали в едином ритме. Шофер забыл о себе – какое значение могут иметь свои дела, когда вот она, рядом – боль человечья; он, Топорков, ничем не поможет этой девушке: возник, как привидение, и исчезнет, а боль-то останется с ней.
Дрогнули ее губы, скривились; Зина качнулась вперед и приникла к груди шофера, захлебывалась от внезапных слез; Топорков оглаживал вздрагивающие плечи, потерянно успокаивал: «Потерпи, потерпи...» Подвел девушку к лавке, усадил.
И стало безмолвно: для Топоркова пропали все звуки – будто запнулся и заглох хрипящий динамик у клуба, остановились громоздкие – с гирями – часы на стене, не слышно радиоприемника – только горит по-прежнему зеленый глазок настройки; рядом, одной болью жили сейчас два сердца, до этой минуты не знавшие, что безмерность страдания – не в одиночку, вдвоем – гонит прочь жалость и обиду и очищает от всего лишнего, мелкого, словно вновь нарождается человек: и видит он острее, глубже, неизмеримо возрастают его силы и способности на большие, добрые дела.
Девушка притихла – мокрая щека и закрытые глаза, ровное дыхание: пролетела шквалом нежданность встречи, разбередила, разбудила от долгой спячки, легко и бестревожно теперь с этим странным шофером, которого и не чаяла увидеть когда-либо; никогда она не думала о человеке, ставшем причиной ее горя, – он был единым целым с той машиной. Оказывается, нет, он также страдает и ее горе делит на равных.
– А я забываю Мишу... постепенно. И не потому, что... нет его. Кажется, служит он давно-давно и уже не вернется... совсем. И легче мне, когда он... живой, – задыхаясь, говорила Зина.
Топорков молчал, боясь спугнуть ее беззащитную доверчивость.
– Зин, чего ты копаешься? – позвал снизу, с завалинки, парень.
Девушка охолодилась, нахмурилась, метнулась к окну, перегнулась, ладонью звучно шлепнула ухажора по макушке: «Убирайся, никуда я не пойду!» – захлопнула створки рамы – дзенькнуло стекло, – ничком повалилась на лавку, в вытянутые руки. Топорков обеспокоенно заерзал, слегка коснулся ее волос; Зина встрепенулась, выпрямилась, затеребила рукав Топоркова, потом оттолкнула умоляюще:
– Уходите, пожалуйста, уходите!
Одно Топорков чувствовал – прикажи она сейчас сделать невероятное, и он кинется без раздумий исполнять ее желание; и не потому, что так вот обернулось – ожидал худшего, а за то, что оказалась таким человеком, которых, по его твердому убеждению, неизмеримо больше живет на свете, и не тетки Марины, а именно они должны помочь ему вновь уверенно встать на ноги. Топорков не мог отвести взгляда от лица Зины; девушка прижала кулачки к груди, тянулась к нему, словно только рядом с ним она найдет и помощь, и защиту.
Голосисто пели девчата у клуба; и Топоркову захотелось очутиться в их стайке, упиваться насмешками – побыть среди беззаботных людей, чтобы радость, которая переполняла его, увидели все и поняли.




























