444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Байков » Повести и рассказы » Текст книги (страница 13)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 29 августа 2026, 21:30

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Николай Байков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

И вспыхнула ярко, как озарение, догадка, что был ушедший очень добрым парнем, только добрый человек способен отдать жизнь за других людей. И все люди изначально добры друг к другу; это-то, собственно, определяет их суть, это-то и двигает всеми их делами и поступками, несмотря на недоразумения и передряги. Главное – сохранить в сердце потребность добра и сострадания к другому человеку; как шагнувший в буран паренек, лица которого Лепилин даже не разглядел, а уж запомнить... Определена такому человеку доля – ответственность за все, что происходит на свете: за любовь и ненависть, за добро и зло.

Ну а он, Лепилин, сделал ли кому-нибудь добро? Нет – со стыдом, но признался себе Лепилин. Ведь каждый свой шаг выверял и рассчитывал в надежде, что обернется тот благом для него одного. Он уже начал понимать – его целинная авантюра превратилась в нечто иное, чем предполагал раньше: если и удастся ему в жизни достичь чего-то значительного, то не потекут люди под ним, как муравьи, и он не встанет выше их. Ведь люди – не некий абстрактный символ, а яростная плоть; и в каждом человеке трепещет и бьется живая душа со своим восприятием и ощущением мира. Эти люди – рядом с ним ехали в домике, боролись с непогодой, они просто не поймут его, заяви он о своих притязаниях на исключительность.

Здесь, в степи, соприкоснулся Лепилин с самым главным, с самим чувством жизни: открылась для него истина, что жизнь сама по себе, возможность дышать, говорить, слушать, видеть и яркое проявление бытия, возможность любить – это уже добро, благо.

Думал Лепилин, думал, и эти новые мысли страшили его своей неожиданностью и очевидностью. Он не желал их – за ними тоже неизвестность, которая не может принести покоя, ибо никак не согласуется с прежними размышлениями и слишком чужая. Ведь выпотрошен он начисто бураном, рождением сына, нелепой гибелью паренька; и окунулся в себя глубоко – до донышка, и увидел пустоту, которую непросто наполнить иными чувствами. Для этого нужно снова прожить жизнь – совсем-совсем другую. Но человеку не дана возможность вернуться к истоку, чтобы исправить ошибки.

Никто не знал о них, и тем не менее Лепилин почувствовал, что весь он открыт настежь, и каждый может, если захочет, заглянуть в душу, и любопытный отшатнется, едва заприметит оголенную и безжизненную пустыню, не орошенную благодатными помыслами, и оттого она захолодела.

Перед Лепилиным явственно возник паренек: у него нет лица – ведь не запомнил его Лепилин! – и эта безликая, но такая знакомая фигура, молчаливо стоявшая возле выхода из пещеры, чего-то требовательно ждала, словно любое дело, намерение и поступок теперь возможны лишь с благословения ушедшего.

Лепилин закрыл глаза, помотал головой, резко откинулся назад, ударившись затылком и спиной о скалу. Видение исчезло. И Лепилин, стиснув зубы, у кого-то просил защиты, кого-то умолял бросить кроху покоя и избавить от всего нового, входящего в его жизнь. Он не хотел этого нового, он будет ему сопротивляться...

Над степью стих буран. Сквозь узкие разводины быстро несущихся облаков низко проглянул краешек луны, и высветилась на мгновение предутренняя степь – голубовато-белая, с тенями под скалами по берегу замерзшей реки.

А потом был день. Холодное солнце светило неистово, и лавина остывшего огня лютовала на притихшей заснеженной равнине. Наполненный этим негреющим свечением, вымороженный воздух шуршал невидимыми льдинками. Еще ночью гулял разухабистый буран, а сейчас небо высинело до хрупкости, схожей с молодым прозрачным ледком над озерной глубиной. Горизонта нет, лишь вдали колеблется неясная серая дымка, в которой плавает миражом подрезанный ею купол Джетыгары.

Непогода омертвила степь, выстудила круговертью, унесла злым ветром и развеяла даже самую крохотную приметочку жизни: ни деревца, ни пучка ковыля, ни тем более живого существа – птицы ли, волка, а другие обитатели на зиму зарылись глубоко и спят до тепла.

Пусто в нагой степи. Только бредет одинокий человек. Бредет не час, не два. Время для него слилось в сплошной поток, имеющий лишь начало, а куда вынесет – неизвестно.

Одет человек в длинный тулуп, на глаза надвинут лисий малахай, ошпаренные морозом скулы почернели, реденькая бородка, усы и брови покрыты инеем. Дышать трудно, стылый воздух обжигает горло и внутренности, поэтому человек узкой щелью рта захватывает глоток медленно, чтобы тот успел согреться.

Устал человек, тянет его присесть на снег, передохнуть, но нельзя, может не отпустить тогда стужа, зорко стерегущая степной покой, убаюкает навечно.

Тяжелый тулуп мешает идти, сбросить бы лишний груз и прибавить ходу – в полушубке же удобнее и тоже тепло. Однако человек еще плотнее запахивается, бережно укрывая сверток, припеленутый веревками к груди. В этом свертке скрывается цель, ради которой он шагает многотрудно, одержимый единственным желанием – дойти, несмотря ни на холод, ни на бескрайность степи, дойти и донести.

Иногда из свертка раздается плач. Человек сует туда бутылку с водой, нагретую у своей голой груди.

Редко человек открывает глаза – от яростной пляски солнечных бликов их пронзает резь, в висках стучит: бум, бум... Перед мысленным взором мельтешат, вспыхивая и угасая, обрывки прожитой жизни, и каждое видение в своей отрывочности словно напоминает ему, что прошел он через многое, испытал многое, трепало его и било, вытравливая суть человечью, и загнало в глухое одиночество, от которого никто не спасет, кроме себя самого.

Еще утром, выйдя из каменно-снежной пещеры, человек помедлил, готовясь в дальний путь: поправил на груди сверток с младенцем, оглядел попутчиков, стоящих рядом. Осунулись их лица, потемнели, но ни в чьих глазах он не уловил мольбы о помощи или страха. Сначала показалось, что они, обессиленные бураном, потеряли всякий интерес к своей судьбе, лишь у женщины, поддерживаемой мужем, по щекам текли и замерзали слезы. Еле-еле убедили ее, что ребенка нужно быстрее нести в аул, а дойти может один человек: он, Аманжол, ведь означает это имя – счастливый путь: так нарекла мать, пожелавшая сыну не заблудиться на степных дорогах.

Вокруг похлопотал старик – осмотрел с боков, легонько оглаживая, словно убеждаясь в крепости степняка-азиата, на груди плотнее запахнул ему тулуп. Потом он подтолкнул в спину: «Ну, топай, топай...» – и прикрыл, отвернувшись, голой ладонью глаза, увлажнивитиеся вроде бы от ярких солнечных лучей.

Человек шагнул вперед, на нетронутый снег – в степь; она приняла его и повела по одному из бесчисленных путей, лежащему чуть правее утреннего солнца. Он пересек реку, по расщелине, высмотренной еще с другого берега, поднялся наверх и оглянулся: под скалой чернели неподвижные фигуры людей; человек вдруг почувствовал, как с каждым шагом, удаляющим его от них, тяжелеет сверток у груди, будто вместе с младенцем принял на себя нечто большее – судьбу этих людей, намеревавшихся построить новую жизнь в степи. Они еще плохо знают ее, эту строгую землю, придет время – и она потребует ответа.

Он шагал и шагал по сыпучему снегу, и сухой скрип под ногами походил на назойливый вопрос: «Идешь? Идешь?» То сама строгая земля пытала своего жителя, ибо ей, умиротворенно жившей тысячелетия, тоже виделись новые времена. Она куталась в снега и бураны, щурилась в остывшем солнечном пламени. Это ей знакомо, так было всегда, она привыкла дремать в такую пору, а вместе со строгой землей утихомиривалась и жизнь. Человек почему-то подумал, что подошва его валенка наступает на семена и ростки, готовые к приходу весны. Он отдернул ногу, потом попытался рассмеяться, но лишь прохрипел и мельком удивился этому. Раньше человек не задумывался о том, куда и на что наступил: исходил степь, изъездил – топтал и топтал, после гона отары оставалась полоса выщипанной и иссеченной земли; а жизнь не кончалась, видно, не убудет ее, если уходит она, чтобы возродиться обновленной.

Сквозь толстое одеяние он спиной почувствовал требовательный взгляд – будто с молчаливой укоризной смотрит вслед жена, Чапигат. Человек оглянулся, но ничего не увидел сзади, кроме необъятной белизны, остро полыхнувшей по глазам. И он закрыл их, спекшимися губами беззвучно прошептал: «Чапигат, ты где, Чапигат?» Она сразу возникла перед ним, но не такой, какую запомнил перед уходом с Самолетом, а боязливой девчонкой, впервые вступившей в его одинокий дом. Уже давно она стала для него лишь матерью Ильяса и обязательной частью степной жизни – вместе с ним ходила за отарой, вела домашнее хозяйство, и он воспринимал это как должное, как веками установленный порядок. А сейчас ему вдруг захотелось услышать ее песню, одну из тех, что когда-то пела над сыном. Обожгла ему сердце тоска по молодости, порастерянной и не оцененной им, захлестнутым обидой...

Вроде ровна и безжизненна снеговая пустошь – всласть отгулялась, набушевалась по ней непогодица. Но человек помнил, что где-то сзади, в степной глухомани, остался бугорок, занесенный снегом. Укрыт в нем, в ледяной броне, верный Самолет. Никогда больше не блеснут рядом преданные собачьи глаза, не раздастся его притворно грозный лай, которым он сбивал в плотную кучу овечью отару, не давая ей разбрестись по степи и пропасть, как исчезает вода в песке.

Впереди ли, а может, где и поблизости – другой холмик, упрятавший приезжего паренька, совсем незнакомого. И эти две отметины на бесчисленных путях-дорогах – словно два предела, стиснувшие между собой человека, заметавшегося в поисках выхода. А сверток на груди согревал, уже не тянул к земле; человек шел почти не чувствуя его тяжести, – даже бесследно испарилось желание присесть и передохнуть; наливалось уставшее тело огнем, зажигавшим в душе зной.

Это память полыхала зримыми видениями, они окружили со всех сторон, и в их гомоне человек улавливал требовательные вопросы: кто ты есть и зачем? Он не уклонялся от жалящих уколов, а упрямо, набычившись, пробивался им навстречу. Видения отступали, таяли; скрип снега под ногами возвращал к реальности – к той строгой земле, сыном которой он был и которая тоже вправе спросить сполна.

Земля чутко ждала от него ответа, но что он мог сказать? – если силы на исходе, если смерть Самолета и бедствия в буране разбередили прошлое, если новые люди, появившиеся в степи, так безжалостно прямы и... порой беспомощны в здешних испытаниях, поэтому нуждаются в нем.

В то же время какой-то сначала робкой, а потом все крепнущей мыслью он яснее понимал, что живы люди такими вот испытаниями. Прежнее, отошедшее – пусть горькое и обидное – лишь предвестник главного. Оно может встретиться неожиданно, и его нужно ощутить, разглядеть и не отвернуться.

Он встретил и не отвернулся. Значит, нужно дойти. Пусть ярится стужа, пусть горит белая равнина, охваченная холодным пламенем, пусть лежат впереди немеряные километры по скрипучей снежной целине!

Запел человек бессловесную песню – мычал закрытым ртом, а в груди билась торжествующая мелодия, разливавшаяся по его телу, – оно наполнялось легкостью и вместе с мелодией парило над пустошью. Зорким взглядом виделось человеку, что полна степь жизнью, которая приходит и уходит, но никогда не кончается. По весне расцветет, зазеленеет равнина: безбрежными волнами поплывет ковыль, вылезут на солнышко отощавшие за зиму сурки, и сказочный конь Тулпар упруго прокопытит сквозь терпкий запах, по-над мелкими весенними озерками. Откуда-то из-за горизонта донесется гул – от глухого топота задрожит земля. По степи пронесется гривастое облако: дикие кони, чуть-чуть касаясь ковыля, распластаются в неудержимом беге. Человек направит Тулпара к табуну, изготовив длинную палку с петлей на конце. Быстрое движение руки – и петля обхватит шею ближнего серого красавца. Тулпар вздыбится, тормозя бег дикаря, а петля сдавит тому горло, и он заржет хрипло, негодующе. О сколько упрямства прозвучит в его рыке! Никто никогда не смел встать дикарю на пути, а тут что-то острое врежется в горло и будет душить. Он подымется на дыбы, кинется из стороны в сторону, залягается; будет делать все, чтобы освободиться от ненавистной веревки. Но удержит аркан твердая рука. Тулпар и человек сольются в единое целое: на малейшее движение дикаря отзовутся так быстро, что не удастся тому перехитрить их. Ослабит человек аркан, и серый красавец помчится по степи, а Тулпар, пристроившись немного сзади, не отстанет.

Распахнется строгая земля ширью – не обойдешь, не изъездишь, даже взглядом не объять! А там, куда мчатся заарканенный дикарь и Тулпар, колышется в мареве Джетыгара, как будто добродушно хохочет, держась за бока, далекий исполин-батыр, любовно обозревающий владения, оберегаемые его надежной и справедливой рукой.

Стремительный полет, резкий запах конского пота, ржанье и бешеный стук копыт – это жизнь! В ней нет начала и нет конца: счастливый миг, ради которого стоило появиться на строгой земле.


Свободное падение

На заводском дворе пусто. Жухлая пыльная листва молоденьких лип сонно поникла. Никита не думал столь рано застать кого-либо в цехе. Он толкнул железную дверь – тугая пружина сопротивлялась напору; в дальнем углу негромко работал станок. Непривычно было идти в гулком безлюдном помещении, но скоро завертятся тысячи деталей, заполнят пустоту движением и шумом.

По-хозяйски шел парень мимо притихших станков: он может подойти к любой махине и нажатием кнопки оживить ее – заворочаются шестерни и валики, хитроумно цепляясь друг за друга. А пока они мирно отдыхали. Никита протянул руку, провел ладонью по станине полуавтомата, будто мимолетно приласкал, и ощутил, как ответное тепло пригрело пальцы.

Впереди маячила знакомая кепка с замасленным козырьком: Кабалин чуть отодвинулся от суппорта, резец неторопливо вил с поверхности заготовки гибкую стальную пружину с синеватым отливом. Никита издали понаблюдал за бригадиром.

Кабалин выключил самоход, быстро вставил ключ и разжал кулачки патрона, подхватил правой рукой обработанный снаружи эксцентрик, положил в ящик и сразу же установил новую заготовку; ни суеты, ни спешки – точно выверенные приемы.

Заметив Никиту, бригадир остановил станок, смахнул щеткой стружку со станины, вытер ветошью руки:

– У тебя нынче запарка намечается. Я подмог малость. Дома скука – Клавка-то еще в роддоме... Давай приступай.

Войти в ритм удалось с ходу; тело отлично помнило очередность движений: взять заготовку, зажать в патроне, подвести резец, включить самоход – ничто не отвлекало Никиту от работы.

Цех ожил как-то разом: самые причудливые звуки слились в привычный гул, лишь порой прорезался пронзительный визг фрезы. Завязалась всегдашняя круговерть – со своими законами и порядками. Никита осмотрелся, помахал рукой ребятам из бригады, улыбнулся табельщице Вале, когда она сердито отчитала: «Почему пропуск не сдал? Я за тобой бегать не буду, вот поставлю прогул!»

Перед обеденным перерывом забарахлило в коробке передач: самоход включался не сразу – громыхало и постукивало, каретка двигалась рывками. Бригадир, заметив суету парня, крикнул: «Скапутился?» Никита огорченно кивнул головой. Кабалин выругался нелестно по адресу ремонтников, спохватившись, дернул козырек кепки на лоб, грудью навалился на тумбочку. Мусоля огрызок карандаша, он черкал в потрепанной тетрадке.

– Топай к мастеру, скажи ему – мы в обед сработаем задел по твоей операции, – у бригадира сузились глаза. – Пусть механик побыстрее пришлет слесарей, а то я ему устрою веселую жизнь!

Никита убрал инструмент, выглянул из-за колонны, рассматривая цех: сквозь высокие окна лилось солнце, оно все исчертило желтыми конусами, легло светлыми прямоугольниками на полу. Мелькали ослепительные брызги по поверхностям деталей, резцам, станинам – заполнил помещение желтоватый полумрак. Парень почувствовал, как проходит у него досада на ремонтников, охватывает странная легкость. Он потянулся, беспричинно рассмеялся.

Кабалин на секунду оторвался от работы и тоже радостно гоготнул, потом нахмурился:

– Иди, говорю, к мастеру!

– Мигом, дядя Володя! – сказал Никита и зашаркал по солнечным пятнам, не пропуская ни одного и пересчитывая.

В конторке шумно. Нависнув над столом, Ленька Горенкин кричал сидевшему напротив мастеру:

– Переводи на другую деталь! Хватит, нанюхался чугуна!

Он хлопнул ладонью по папке с нарядами. Шандабылов отодвинул ее на край стола, неторопливо пригладил лысый череп, шумно зевнул, прикрывая рот; словно и не было тут Горенкина, рявкнул на Никиту:

– А у вас что приключилось?

– Подачу заедает...

Мастер записал на листке настольного календаря: «Мех. рем. Револьв. ст.».

Горенкин вызывающе сунул кулаки в карманы спецовки. Пуговицы на ней прикручены медными проволочками:

– Так как?

– Пусть начальник переводит на другой участок, – буркнул Шандабылов.

– И пойду! – Ленька кинулся к двери.

Табельцица Валя остановила его:

– Начальник на диспетчерском совещании.

– Все равно дождусь, – распалился Горенкин и сел на стул, закинув ногу на ногу.

Мастер изучающе смотрел на смущенного Никиту, прикидывая, на что тот способен: видно, не внушал ему доверия хлипкий парень с узкими плечами, да и какой еще из него токарь...

– Идем-ка, – решил наконец Шандабылов и затопал из конторки.

Вроде и неспешно идет мастер, а Никите иногда приходится почти бежать, чтобы не отстать. Вся бригада уставилась на них. Кабалин спросил:

– Федорыч, куда Никиту повел?

Шандабылов не отозвался. Они прошли в соседний пролет и остановились возле группы станков. Никита поежился – он понял теперь, куда привел его мастер: здесь обрабатываются шкивы.

– Сдрейфил? Ленька-то испугался, хоть и бугай, как я! – в горле у мастера забухало – он так смеялся. – Надо, парень, встать тебе на шкивы. Горим. Вишь, на подхвате два подсобника из сборочного сидят... Ну-ка, пробуй. Сначала проточишь внутренний диаметр, потом посадишь на оправку и принимайся за поверхность. Изучи чертеж, чтобы помнить размеры наизусть.

Никита медленно приблизился к станку, провел пальцем по направляющим – они покрыты толстым слоем чугунной пыли, как и каретка, суппорт, нижний поддон, пол. Машинально он взял из ларя увесистую литую заготовку, еще теплую и с крошками формовочной земли, зачем-то дунул на нее. Пожилой подсобник съехидничал: ,

– Дутьем точить будешь?

– Цыц! – оборвал его мастер. – Сиди да помалкивай!

Ощущение легкости у Никиты не проходило, и даже испуг перед новой работой, самой тяжелой и грязной в цехе, не уменьшил ее. Бригада есть бригада, знай, гони одну операцию и не портачишь даже, до того каждое движение выверено; да и вправду сказать, что сложного в обдирке головки эксцентрика? Кабалин микроны ловит...

Никита зажал в кулачках отливку, осмотрел резцы, оставленные Горенкиным в резцедержателе, – вроде ничего, кромка и угол нормальные; пробный заход он дал небольшой – и сразу из отверстия запылило. Никита закашлял. Мастер отстранил парня:

– Не срезай окалину, бери от центра двадцать пять миллиметров и гони на всю глубину – это же чугун! После проверишь контрольной пробкой. Собьется размер – выправишь, – Шандабылов переключил подачу самохода, станок ровно загудел от натуги – поползла стружка, толстая, ломкая.

– Мать честная! – пожилой подсобник спрятался за колонну и выглядывал оттуда – маленькие глазки сладко жмурились; он упоенно приговаривал: – Давай, Федорыч, нажимай!

Появился Горенкин, злой – аж губы трясутся, увидел Никиту, подковырнул:

– Дрессируешься? С меня хватит, начальник расчет подписал. На приборный завод пойду, там почище и тоже заработать можно.

– Цыц, проваливай! – Шандабылов потемнел лицом, сунул Леньке под нос огромный кулак.

Тот струхнул, но гонора не утратил:

– Мне причиндалы надо сдать в кладовку!

Ленька порылся в тумбочке, выгреб инструмент, ссыпал его в полу спецовки. Разобиженный, он ушел, шлепая растоптанными ботинками.

– Зря ты так, – укорил мастера пожилой подсобник. – Неужто не видишь, не в себе он? Вот и мается, даром что здоровый.

– Ты еще выискался поучать, – огрызнулся Шандабылов, – сам подгонял его.

– Будешь подгонять, раз начальство с нас шкивы требует, будто мы их делаем. А вам скипидаром задницы помазать, быстрей завертитесь! Во, гляди-ка, Бабыкин мчится, то-то буза заварится! Васька, проснись! – затряс он своего напарника, привалившегося к колонне и слегка всхрапывающего во сне. – Во, черт, где хошь удрыхнет!

Напарник спрыгнул с ящика очумелый, взъерошенный, кинулся к ларю, растерялся:

– Дядь Матвей, нету!

Диспетчер сборочного цеха Бабыкин, припадая на левую ногу, спешил и еще издали, перекрывая гул станков, вопрошал: – Где шкивы? Почему нет шкивов? Покуриваете?

– На подхвате дежурим, да они ковыряются, – оправдывался пожилой подсобник, а Васька скрывал зевоту, и это стоило ему больших усилий: рот перекосился, скулы напряглись.

– Вы думаете подавать шкивы? Или я должен сообщить начальнику производственного отдела? – диспетчер говорил Шандабылову, но смотрел в сторону – небольшого роста, неестественно прямой, подбородок задран вверх, правая рука в черной перчатке прижата к груди.

– Будут шкивы, скоро, – сказал Шандабылов. – Парень вот освоится...

– Чехарда у вас, мастер! Не могли поопытней поставить токаря?

– Мне лучше знать, кого ставить! – ответил Шандабылов и дружески коснулся плеча диспетчера. – Не заводись, Бабыкин, побереги здоровье...

А Никита не слушал словесную перепалку, забыл он и про обед. Чугунные отливки не поддавались ему – то никак не отцентрует, то попадет неотожженная: тогда вылетал сноп искр, раздавался противный скрежет. Никита досадливо морщился – горел резец; торопливо ставил новый. Опять пыль лезла в рот и нос, трудно дышать. Он смахивал со лба грязный пот, хватал заготовку, зажимал в патроне, подводил резец: ему страстно хотелось, чтобы все у него получалось, как у мастера, – уверенно, споро; желание не опозориться подстегивало парня, уже не было сил, а он не прекращал работы, даже не заметил, откуда берутся исправные резцы, – их заправлял мастер и клал на тумбочку. И лишь к концу смены он попал в ритм, детали обрабатывались легко, к тому же стал определять по звону каленые отливки и регулировать обороты. У него появились свободные секунды. Тогда он отдыхал, оглядывался: солнце скрылось из окон, и постепенно исчезали светлые блики с пола, станков, серели стены.

Кабалин, как обычно, заворчал – он любил подбивать бабки и на этот раз не удержался:

– Из бригады я тебя пока вычеркиваю, понюхай настоящего пороху. Айда в душ, пополощемся.

Смывая с тела пот и чугунную пыль, Никита мысленно стоял возле станка, мускулы изредка непроизвольно сокращались, как бы вспоминая лихорадочные рабочие движения, и их судороги вызывали мучительные покалывания; теплая вода лилась, успокаивая и убаюкивая. Сладкая истома клонила ко сну.

– Эгей, разморило, что ль? – гаркнул над ухом Кабалин.

Никита очнулся и испуганно посмотрел на распаренные до красноты телеса бригадира, позавидовал его почти квадратной груди, густо заросшей пушистыми рыжими волосами, сравнил с собой – куда тягаться тощей мальчишеской фигуре со статью матерого мужика! – а тот с наслаждением хлестал мочалкой по бедрам.

В раздевалке Кабалин задержал уже одевшегося Шандабылова:

– Федорыч, магарыч ставлю! Звонил в роддом – дочка родилась! Айда, навестим жену, потом ко мне...

– Бракоделом заделался? Ты ж мальчонку хотел!

– Клавка перетягала, она богатырь!

– Не смогу, видать. Я в завком бегу. Клаве привет передай. А магарыч в другой раз раздавим.

Никита удивился неожиданному проявлению чувств этих людей, таких серьезных и сосредоточенных в работе, словно запирают накрепко они свои души; не позволяя тратить ни грамма энергии на пустяки. А для них он посторонний, пацан, едва вылупившийся из учеников... Никита застегнул пуговицы рубашки. Свою и Кабалина спецовки повесил в шкафчик, защелкнул висячий замочек.

– Двинулись? – Кабалин обнял парня за плечи, подтолкнул к выходу; и говорил, не переставая, на ходу: – Ух и девка здоровенная, вся в мать! Четыре шестьсот весит, не шутка! – Его осенило: – Слышь, айда со мной, проведаем Клавку, дело говорю!

Он просветлел, резкие черты лица разгладились; от счастья, хоть и жданного, но все-таки свалившегося неожиданно, круглились глаза, и если бы не глубокие морщины, то вполне сошел бы за молодого парня – столько в нем обнаружилось ребячества: Кабалин, выйдя из цеха, поддал комок бумаги. Заразившись его весельем, Никита отпасовал комок.

Солнце провалилось за высокий корпус кузницы, только кроваво горели стекла в окнах верхних этажей других корпусов, золотились крыши и принарядились липы, росшие двумя рядами вдоль проезда.

Около проходной Кабалин завернул в буфет: купил яблок, вареных яиц, две плитки шоколада, бутылку апельсинового сока и все уложил в авоську. Он спешил, радуясь предстоящей встрече с женой и дочкой.

Роддом находился поблизости от завода в двухэтажном старинной кладки здании. Кабалин ворвался в приемный покой, долго не появлялся, видимо вымаливая свидание, потом выскочил уже без авоськи и побежал за угол.

Впритык к стене росла старая береза. Кабалин цепко ухватился ногами и руками за корявый ствол и полез наверх; позвал парня: «Айда сюда!» Вскарабкавшись на березу, Никита уперся макушкой в его ботинки и не попросил отодвинуться: Кабалин неотрывно разглядывал в окне белый сверток, который показывала медсестра. Никите было неудобно, затекли оцарапанные шершавой корой руки, но он не мешал счастливому отцу.

Медсестра погрозила пальцем и скрылась. Никита спрыгнул с дерева, слез и Кабалин: куда пропали его хмурость и нелюдимость, ведь до этого редко подымал глаза, больше зыркал исподлобья.

– Видал? Похожа на меня? – допытывался Кабалин у парня.

– Кажись, похожа, – вообще-то Никита не нашел сходства, разве рассмотришь на таком расстоянии да еще через окно. Добавил: – Нос как у тебя...

– Эхма! – Кабалин взял парня под локоть. – Как отчим-то поживает? Крепкий мужик он...

Напоминание об отчиме вернуло Никиту в привычный, устойчивый мир отношений, и случившееся с ним в этот день поблекло и стушевалось: ведь надо куда-то бежать, о ком-то беспокоиться.

– Я пойду за ним...

Он свернул в тихий заводской переулок: за палисадниками кустятся вишенники, верткие листья тополей шуршат от слабого ветерка – здесь уцелели и доживают последние дни деревянные приземистые домишки, почерневшие и покосившиеся; рядом шумное шоссе, в ста метрах за высоким забором – завод, и слышно, как на шихтовом дворе в литейном цехе разгружают металлолом. Ветхая слободка, где некогда ютился рабочий люд, пропахла формовочной землей, гудроном – им промазаны рубероидные крыши, он плавится на солнцепеке и пузырится ноздреватыми крупными каплями.

Сапожная мастерская – низенький дощатый закуток, выкрашенный в веселый голубой цвет, прилепилась между заведением по ремонту металлоизделий и парикмахерской. Всю переднюю стенку занимает окно с частым переплетом рамы – стекла маленькие, в тетрадный лист. Противоположной стенки как таковой нет, вместо нее – глухой деревянный забор, а за ним завод и железнодорожное полотно. Когда из завода выходит груженый состав и вагоны татакают на стыках рельсов, мастерская мелко дрожит, в жестянке из-под леденцов шевелятся сапожные гвозди – коренастые, с широкой шляпкой; и обязательно падает с полки туфля или ботинок. В клетушке для клиентов может разместиться не более трех человек, да и то будет невпроворот. Сапожник отделен от клиентов окошечком и фанерной дверью.

По тому, что посетителей не было и не стучал молоток о подошву, Никита догадался о настроении отчима. Пододвинув кресло к столу и очистив его от сапожного инструмента, отчим рисовал карандашом на куске ватмана неизменные самолет, облака, солнце, огромную выгнутую полусферу планеты и падающего на нее человека с раскинутыми руками и ногами. Отчим сопел, тянулся лечь грудью на стол, путался в брезентовом фартуке, заляпанном варом и клеем, но не мог оторвать кожаные культи от сиденья.

В ворохе рваной обуви и кусках поделочного материала Никита обнаружил пустую бутылку; на электроплитке – вместительная селедочная банка, там вместе с очистками осталось несколько сваренных в мундире картошин.

– С чего выпил-то? – поинтересовался Никита.

Отчим, опершись на подлокотники кресла, повернулся укороченным туловищем, заморгал безресничными веками, и лицо его в гладких и бледных пятнах – следы ожогов – зажалобилось:

– Никит, не выдавай матери, а? Я лаврушку пожую, запах заем, и сойдет. Во, хошь денег на кино дам? – Он суетливо высыпал из граненого стакана мелочь, отсчитал рубль.

– На кой мне деньги! – сказал Никита.

С отчимом он чувствовал себя на равных, ведь зарабатывает больше его почти вдвое, а пенсия отчима – не в счет. Холодок, бывший в их отношениях много лет, давно растаял – жалко отчима, сидящего в убогой лачуге и видевшего в жизни лишь подметки, заплатки да каблуки. Сапожная мастерская располагалась на бойком месте – возле бани, неподалеку от главной заводской проходной. Иногда заходили к отчиму друзья из цеха, в котором он раньше работал. После выпивки рисовал он парашютиста в полете, словно в тот далекий миг что-то случилось с ним, законтачило в мозгу навязчивую мысль. Отчим никогда не поднимался на самолете, не прыгал на зеленую землю; в первые дни войны он попал под бомбежку, и все кончилось. Навсегда.

– Это заведение посетили литейщики, кадровики. Что за причина? Проводы моего давнишнего приятеля – Николая Матвеича! Угадай, куда мы его провожали?

Манеру отчима – спрашивать и самому отвечать – Никита усвоил хорошо и спокойно ждал, пока он выговорится.

– Провожали мы не на пенсию, нет, бери, Никит, хуже; кабы на пенсию, то все бы сердце не болело – оттрубил человечище положенный срок, отдыхай, в «козла» бей, в домовом комитете активничай. Квартиру он получил у черта за куличками!

Отчим завозился в кресле, и скрипнули кожаные подкладки на культях.

– Ну-кась погляди, – он повернул рисунок на свет.

Таких рисунков у Никиты много, и ему не по себе, когда отчим показывает новый. Но странно, в них во всех, очень похожих, различия в деталях: то солнце настолько ярко, что остальное едва угадывается сквозь лучи; иногда выпукло выпирает крыло самолета; бывает, что человек, находящийся между солнцем и землей, распластался необычно. Сейчас парень напряженно всматривался в ясно видное лицо падающего, даже покоробило – отчего парашютист бездумно улыбается и почему у него глаза с прищуром?

– Здорово, – запнувшись, сказал Никита.

Отчим посветлел, стал прибирать на столе и захламленном подоконнике, опрокинул банку с клеем – пальцы не держали инструмент.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю