Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Николай Байков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Знай я тогда, чем это обернется, ни за что бы не согласился с распоряжением начальника цеха, отбрыкивался бы до последнего. Хотя нынче кумекаю совсем по-другому, даже считаю правильным, что так произошло – в себе лучше разобрался. А это великое дело – познакомиться с собой, чтобы в нужный момент и сделать по-нужному: не для себя, для людей; для себя стараться – резону нет, боком выйдет и горючими слезами изойдешь, по пословице – как аукнется, так и откликнется. Люди ж видят, что ты за человек, от них не скроешься, ухитряйся, не ухитряйся, а все равно – насквозь бока и нутро прорентгенены.
Начальник цеха Горбышев пригласил сесть, в глаза не смотрит – стесняется, молодой еще, до этого в конструкторском бюро работал, потому и нет твердости; в подобных ситуациях, когда распоряжается, рядом держит мастера, для пущей уверенности. Худущий, высокий, Горбышев запутался в своих длинных руках, с места на место папки переложил, ящик стола выдвинул, порылся там, какую-то бумажку прочитал. Дымов же уставился вбок, будто и нет его – видно, до моего вызова не успели сговориться, кому первому сообщить ихнюю задумку.
– Вот что, Мальшаков, – решился начальник цеха и пошел долго и нудно объяснять, что к чему. Ну, положим, обстановку с поддержанием в рабочем состоянии наждачных станков в некоторых цехах я уяснил, но при чем здесь моя персона – неужели править наждачные круги предлагают? Не ошибся, пробормотал через силу Горбышев это указание. Не рассердился я, не разозлился, сижу спокойный и уверенный.
– Обижаете, Иван Николаевич, – заявляю безмятежно, – я же слесарь четвертого разряда, делать кой-чего умею, неужели для шарошки камней менее опытного не подобрали или провинился в чем?
– Что ты, что ты! – даже привскочил Горбышев. – Дело сложное. Смотри...
Сунул он мне под нос бумагу. Читаю – в докладной записке начальника слесарно-сварочного цеха красочно расписывается, как плохо работают наждаки на зачистке деталей и узлов после сварки, какие неумёхи слесаря, наблюдавшие за работой оборудования, это, мол, грозит сорвать выполнение плана.
План, конечно, у некоторых – царь и бог, ему молятся и поклоняются, отовсюду слышишь: выполнили – не выполнили, досрочно – отстали. От этого зависят многие блага, ну, скажем, почет, премии и другие дары. Видать, на сварке дело швах, вот и ринулось ихнее начальство заранее подыскивать спасательный круг. Хитрющий там мужик, Агафонов, умеет вывернуться: не наладь ему наждаки, назавтра кадило до директора раздует. Картина ясная, только почему именно меня туда посылают, непонятно.
У Горбышева на этот счет целый ворох обоснований: мою квалификацию не рискнут взять под сомнение, она многим известна, за пару недель станки отлажу, и вопрос исчерпан, придираться не к чему, пусть сами разбираются в неурядицах. Эге, думаю, а ты, брат, тоже штучка, голова варит: зашел разговор о конкретном деле – мямлить перестал, враз почувствовал себя уверенней. Пожалел его слегка, что, вот, пройдет время, оботрется он, накомандуется – глаза прятать не будет.
Все-таки попробовал контрдовод выдвинуть:
– Мы на большом фрезерном станке копаемся, на очереди два полуавтомата. Взгляните на график профилактического ремонта...
Наконец-то и Дымов подал голос:
– Не отговаривайся, Роман, как-нибудь Ваныч обернется.
Горбышев подхватил, задабривать кинулся:
– Спецталоны на молоко будешь получать, кроме того, обещаю в любое время пустить в отпуск.
Ну что могло привидеться особенного? Ничего. Схожие случаи бывают частенько – там горит, здесь прорыв, в результате объявляется аврал.
– Ладно, – соглашаюсь, – на две недели запрягусь. Больше – ни-ни.
Выдали мне в кладовке шарошку и запас звездочек. Приспособление это нехитрое – наподобие двурогой вилки с набором посредине на валике цементированных звездочек. Править наждаки просто: на подручник работающего станка ладишь шарошку и придвигаешь к поверхности вращающегося круга. Наждак крутится, звездочки на валике крутятся, обкатыванием, значит, выравнивается рабочая часть камня, прямой угол выводится и ликвидируется засаливание. Примитивная работка, но нужная, особенно для фрезеровщиков, токарей и сверловщиков, им каждую минуту требуется заточить режущий инструмент – фрезу, резец, сверло. На обдирке другая беда – засаливание, когда наждак почти без толку гладит металл.
Отправился я в обход по цехам. Правда, сначала отыскал нашего контролера ОТК, разузнал, сколько в остатке испытанных на стенде кругов; побросал в свой переносной ящичек ключей и другого инструмента. В общем, подготовился основательно.
В прессовом установлены два наждака, и у обоих круги сработались до прижимных фланцев. Новые поставил. Сами станки еще в норме, лишь подручники изъедены; наметил снять и отнести к сварщику подлатать.
Слесарно-сварочный расположен рядом с прессовым – стеной разъединяются. Вот уж куда не любил я ходить, так это сюда. Обозреваешь широкие и длинные пролеты, видишь вроде порядок: слева слесарный участок – стучат молотками, гнут в приспособлениях требуемые углы и радиусы в деталях; следом за ним кабины сварщиков – через щели брезентовых завесок вылетают пронзительные синеватые лучи от электродуги, наверху, по фермам перекрытия, пляшут сполохи; справа расположились участки точечной сварки и обдирки. По цеху плавает сизый дымок, и вентиляция не успевает его отсасывать; будто в легком тумане, мелькают фигуры рабочих, снуют электрокары, громыхают по высоким пролетам мостовые краны, тяжко ухают прессы – и здесь, и за стеной.
Постоишь, понаблюдаешь, прямо голова кругом идет от мелькания и грохота – чувствуешь какую-то нервозность, неустойчивость рабочего ритма; оно так и есть, суета и спешка от штурмовщины, в начале месяца спячка, в конце: «Давай, давай, сборке детали нужны!»
У слесарей наждак хоть на выставку – отлаженный, свежей краской поблескивает, подручники наварены, абразивные круги – в кондиции; мастер участка Шлыков не допустит беспорядка. Я перекинулся с ним словцом, он попросил к концу смены заглянуть еще разок – вроде бы потребуется один круг сменить. Обязательно загляну, я таких людей уважаю – им подавай точность и ясность, отсюда и работается с настроением.
Стоим со Шлыковым, договорились обо всем, а мне не хочется идти дальше, к обдирке, там заваруха ждет, одни неприятности, но решился.
Еще издали увидел, что у крайнего наждачного станка из-под защитного кожуха валит клубами пыль, а ближе подошел – услышал сухой стук подшипников: не смазывались, видно, давно. Работница укутала марлей рот и нос, прикрылась пылезащитными очками, наглухо замотала голову платком, прихватив ворот спецовки. Ловко у нее получается – не глядя, протянет руку, возьмет с тележки увесистую деталь, похожую на лопасть весла, и подставляет к наждачному кругу сварные швы и заусенцы; несколько секунд – готово, она делает шаг влево и вперед, вешает деталь на крюк цепного транспортера, и та плывет сквозь потолок в малярный цех на окраску.
Обычно на наждаке из-под круга вылетает яркий сноп раскаленных искр, а здесь нет – фильтры циклона забиты доверху, потому-то пыль идет назад, и в ней гаснут искры. Положение аховое, надо действовать.
Выждав момент, ни слова не говоря, выключил я станок.
Работница сдвинула марлю на подбородок, очки сняла и разошлась – громко, перекрывая цеховой гул: «Ты чего тут лезешь?» Я ей спокойно, с расстановочкой отвечаю: «За станком-то следить нужно. Видишь, пылесборники полны и оттяжная вентиляция не работает. Кроме того, стучат подшипники, вскрывать их требуется, проверить и смазать, заодно и подручники наварю. Словом, остановил на ремонт, нельзя сейчас включать», – и тянусь к ящику с пробками, чтобы вывернуть их и обесточить станок. У меня и трафаретка наготове: «Не включать! Ремонт!»
Взвилась она, забушевала, поперла грудью – гора горой: «Кто зарплату будет выводить за время ремонта? Это ты, мазурик, на повременке, а мне вынут и положат, что заработала! Ты, что ль, трех пацаньев прокормишь? Я те дам ремонт, не подпущу!»
Таких женщин понять можно: работка, хоть и пыльная, но денежная; кому охота пятерку упускать, тем более, ей детей кормить. Короче, стушевался я, как поступить – ума не приложу. А она это сразу учуяла, еще больше поддает. Ее товарки набежали, окружили, галдят. Тогда я говорю: «Пойду к цеховому инженеру по технике безопасности акт составлять». Женщина рукавицу скинула, мне под нос кукиш сунула: «На-кась выкуси, кого хошь зови! Ремонтировать станок нужно, когда на нем не работают, ночью. Ты, парень, катись отсюда!»
Ушел я. Схожее случалось и раньше, в механическом цехе, если по графику намечаешь профилактику сделать. Но там другое положение – всегда найдется свободный станок – заболел кто, в отпуске, токаря быстро переставят на эту же или другую операцию. Притом токарный станок опасен меньше; здесь же все открыто, заклинит наждачный круг с подручником или лопнет он от вибрации – беды не оберешься.
Тороплюсь в цеховую конторку, на сердце тревожно: вот сейчас, сию минуту, может произойти несчастье...
Отыскал цехового инженера по технике безопасности, Дворецкую, да что с нее взять – мямлит, оправдывается: «Я сколько раз говорила, докладную писала. Вчера в ваш цех ходила...»
Понятно, картина ясная. Стало быть, Горбышев, наш начальник, решил меня воткнуть сюда совсем по иной причине, чем те, о которых распинался утром. Для многих не было секретом, что он неравнодушен к Дворецкой, со своей стороны могу сказать – вот уж не повезло человеку! Чего Горбышев в ней отыскал, кроме симпатичности, непостижимо... Технологом работала – не справилась, в заводской техотдел перевели, на бумажки посадили – опять провалилась. Это все из той же оперы – не лежит и не лежала у нее душа к своей работе. А ведь училась; погналась, может, кто и подтолкнул – даешь институт, любой! Как будто диплом убережет от напастей и обеспечит спокойное житье. Не-ет, до поры до времени поплавком продержит, но расплата все-таки придет, не дай бог самая горькая, когда человеку и жизнь опостылет. Жалко таких, здорово им не повезло – тыркаются, тыркаются, а без толку. Дворецкая, например, то в конторке сидит – бумажки с места на место перебирает, то в заводском отделе техники безопасности ошивается. Потому-то ей, явной бездельнице, насовали всяческих общественных поручений – в профсоюзе подпиской на газеты и журналы занимается, цеховая касса взаимопомощи на ней и еще чего-то повешено. Делом вроде занята, у всех на виду, по сути же копнуться – дым один, обманок. Перво-наперво грызись за свою работу, расшибись в лепешку, но сделай, что от тебя зависит, остальное – потом. Вот ведь и не права обдирщица, можно сказать, поцапались мы с ней, но все ж пусть будет побольше настырных людей, одна польза от этого. Если другие станут ей помогать, хоть бы кто и на месте Дворецкой, немало гор сами собой передвинутся. Я так понимаю...
Ну, ладно. Похлопала на меня Дворецкая ресницами – ветерком освежила; махнула белой рученькой в сторонку, на стол старшего мастера Хобызина: «Я ему говорила...» – и уткнулась в бумажку.
Она, видишь ли, говорила! Здесь не говорить, действовать надо, и срочно. Попробуй, уговори Хобызина – болванкой чугунной завалился на стул, и не сдвинешь; начальник производственного отдела завода, горластый и неотесанный, подбирает таких на должности, нужные для плана, считает, что без глотки работа встанет. Хобызин под его рукой действует, прет напролом, как конь, закусивший удила: одного подстегнет, другому трешку наличными из премиальных сунет, чтоб остался сверхурочно. Ему всегда все ясно и понятно, пути-выходы из любого прорыва отыщет. В конце концов аварийное состояние наждаков – дело рук Хобызина, наобещал, видать, обдирщицам приплату: как же, у маляров с деталями пустота, и сборщики простаивают, а тут ночью поработала шальная бригада сварщиков, запасец создала, теперь задержка за обдиркой: «Давай, бабоньки, пошевеливайся, не обижу!»
Хобызины, они, как ржавчина, все разъедают вокруг себя: одно за одно цепляется – сегодня обдирщицам приплати, завтра малярам и сборщикам. Насмарку, коту под хвост можно выбросить выполненный таким манером план. После этого люди становятся непохожими на людей, смотрят, чтоб пожирней урвать, раздоры завариваются. Выковырни, попробуй, из их сознания, что вот в прошлом месяце они больше заработали, а сейчас, когда процесс вошел в ритм, столько не получается. Объяснения выслушают и заявят: «Словами сыт не будешь!»
Самое страшное – в том, когда человека, кроме своего кармана, мало что интересует. Конечно, все сваливать на хобызиных нельзя, причин много, но насколько легче было бы жить, не будь их, не будь их ржавчины.
Смотрю я на Хобызина: ущемило в груди до тошноты от безмятежных его глаз и спокойной дроби, которую он выбивал пальцами по столу. «Что будем делать?» – спрашиваю. «Как чего, работать будем», – отвечает. «Надо станок на ремонт ставить». «Ставь», – равнодушно сказал Хобызин и лениво скосил глаза в пустоту. Взбесила меня беспардонная наглость, дробь и чугунная глыбастость – так и прет от него уверенностью, что перед слесаришкой нечего выказывать беспокойство, раздражение или какое другое человеческое чувство, хоть бы накричал, что ли.
Меня нелегко из себя вывести, ну, спокойный я, к тому же не привык спорить. Был уверен – мои руки обо мне скажут: старался сам сделать или показать, как лучше. Однажды заспорили мы с Борькой вокруг полуавтомата: почему в передней бабке – не всегда, но бывало – постукивает и скрежещет. Глупо, по-мальчишески, я уж не помню сейчас, с чего все началось, но заспорили. Борька утверждал, что зуб шестерни сломался и он, сломанный, мешает при переключениях, да и смазки маловато. Ну, бывает и так, однако я чувствовал – в другом собака зарыта: сработалась шпонка переключающей шестерни – и нарушилась точность сцепления. Ваныч рассудил нас: «Время зря не теряйте, вскрывайте переднюю бабку!» Прав оказался я.
Ты знаешь, Санька, никакой гордости за это я не испытывал, да и сейчас не в похвалу говорю. Для меня главное – удовлетворение и сознание, что дело делаю нужное, интересное и жизнь не попусту проедаю.
А тут... Вышел я из конторки, остановился, размышляю: «Надо всю линию вырубить, раз к станку не подпускают». Распределительный щит поблизости, открыл я дверцу – рубильники блеснули латунными контактами: этот – освещение, рядом – для слесарного и сварки, а вот он, нужный.
Взялся я за рукоятку и, будто током ударило, замер – последнее движение сделать не могу, не моту, и все, что-то держит, не позволяет поступить решительно. Неясная мыслишка завозилась, заворочалась, вроде ничего особого, а тошнехонько, словно уличил себя в нехороших намерениях, тех, после которых муторно. Мысль же с виду простая, гладенькая, обтекаемая: «Тебе больше всех надо? За это отвечают специальные люди, им власть дана – с них и спрос. Обесточить линию – значит остановить целую группу станков, как говорится, не фунт изюму, работу, считай, всего цеха застопоришь. Ну, если с начальством стычку завести – им положен оклад, а рабочие? Та же горластая, с наждака, первой накинется, и другие помогут. Они-то при чем, почему должны расплачиваться за чужие грехи, которые на шею каждому из них повешу я, лично, до сегодняшнего дня не имеющий никакого отношения к этому цеху...»
Вот так-то поразмышлял я, поразмышлял и... подался прочь – быстренько этак вышмыгнул из цеха, отыскал укромный закуток за пристройкой выхода, возле компрессорной будки. Нехорошо мне было, понимаю – не так сделал, а как нужно – не разберусь, не хватает разумения; к тому же привык я, что рядом всегда есть кто-то старше и опытней, он и возьмет обузу решить задачу и взвалить на свои плечи ответственность.
Долго я там сидел, уже обеденный перерыв начался, из укрытия выходить на божий свет мне никак не хочется. Кажется, первый встречный догадается о случившемся; и стыдно, и боязно идти. А куда? Сделать вид, что ничего не произошло? Доложить Дымову? Словом, ни до чего лучшего не додумался, как заглянуть в деревообделочный цех, благо там заделье отыщется – два наждака, но я их смотреть не стал.
Стою в пустом гулком цехе, пахнет деревом и клеем – голова кружится от лесного духа – и просветление озарило.
Этот день на всю жизнь запомню. До него думалось – я в ответе лишь за собственные дела, короче – за себя, а все должны уважать. Считал себя личностью значительной, как же – рабочий, хребет общества, хозяин; так везде записано, значит, и действуй: трудись, чтоб приятно и легко было от работы, не отбывай повинность за кусок хлеба. Так везде записано и утверждается. Хорошие и правильные слова, но их нужно через сердце пропустить: если тебе радостно живется – это заслуга людей, которые раньше жили и боролись, они не ради моего личного удовольствия воевали; не планировали они потопа после меня; дальше еще кому-то жить – им надо оставить больше, чем нам досталось. В этом смысл, в этом счастье и радость. А в одиночку такую задачку не решить, сообща сподручней. Я же на свои ловкие руки любовался, чуть ли не молился, потому-то испугался замарать их беспокойством и неприятностями.
Поздно разумение осветило: спохватился, побежал назад, в слесарно-сварочный. Врываюсь, вижу – толпа возле обдирки. У меня сердце екнуло – опоздал!
Да, Санька, опоздал я. Лопнула все-таки обойма подшипника, ударился круг о подручник, и полетели куски наждака; один кусок, в полкило весом, попал обдирщице в лицо...
Увезли ее на «скорой», народ еще долго толпился и шумел возле наждака. Мастер Дымов приметил меня в сторонке, махнул рукой: «Следуй за мной!»
Иду. Ногами вяло шаркаю, рабочие смотрят и молчат, я глаза прячу. Стыдно мне было, ой как стыдно мне было, Санька, даже сейчас вот нехорошо – так проел насквозь стыд, и избавиться от него не могу до сих пор: дрогнул я, испугался, словно увидел тонущего человека и заметался по берегу, подручные средства ищу; нашел, а человек утонул; нужно было сразу, не жалея головушки, бросаться в воду, глядишь, и спас бы, вытащил. Очень похоже? Правда, на реке нагляднее, но тогда-то, в цехе, я никакой опасности не подвергался, никто на мою жизнь не думал покушаться. И все же спасовал, смалодушничал, потому что о себе лишь заботился, не желал неудобств.
Объяснения и объяснительные, вызовы и допросы по форме, прочая канитель: отчего, ваши обязанности, правила эксплуатации и техники безопасности, почему не остановил станок. А я сам себя все спрашивал – почему не остановил? Не остановил, не отключил – беда пришла. Разве можно принять в расчет мои размышления и сомнения, они-то никак с инструкциями и правилами не согласуются, ими не предусмотрены, значит, к делу не имеют никакого отношения. На себя вины не брал, никого не топил, хотя стоило – того же Хобызина с Дворецкой. Ну, в общем, дело было ясное, люди видели и слышали, как я намеревался выключить станок на ремонт; обдирщица тоже не слукавила – по-честному призналась; отказался один Хобызин – нагло и спокойно; Дворецкая слезами откупилась.
Послушаешь каждого – у всех объективные причины, действовали в интересах производства; но человек ведь... женщина... в больнице! – кто виноват? Двоих нашли: Хобызина понизили в должности, перевели мастером на участок – позже выяснилось, что для блезиру, скоро восстановили на старом месте; а нашему Дымову «за необеспечение» выговор повесили. Меня, конечно, от наждаков освободили.
Тишь да гладь, божья благодать; в бригаде никто не корил, лишь к случаю вспомнят и то без злости, а с сочувствием: «Чего, мол, в жизни не бывает!» Ваныч помалкивал на этот счет: иногда уловлю его взгляд, и чуть заметит мой интерес – сразу отвернется. На душе установилось этакое равновесие: «Доказано, что не моя вина, значит, нечего беспокоиться». Однако порушилось что-то внутри и вокруг, но пока неясно – что; на работу стал ходить из-под палки, идешь – ноги назад тянут. Раньше и с цехом, и с заводом вроде бы сжился, кругом было свое и знакомое до донышка, а тут столкнулся с чем-то новым и ждал от этого подвоха, опасности с любой стороны.
Через пару неделек и дождался. Мы с Борькой регулировали станок после ремонта. Рядом работал токарь, молодой еще парень, нарезал резьбу на крышке барабана. Там всего несколько ниток резьбы большого диаметра; скорость маленькая, это и спасло его, когда рукав – уж как, трудно сказать – зацепило кулачком патрона. Я краешком глаза заметил, выпрямился, смотрю – патрон медленно вращается, наматывает рукав спецовки, а парень, бледный, уперся одной рукой в переднюю бабку, другой – в суппорт; притягивает его, сгибает. Вижу, что надо помочь – выключить станок, вот она, кнопка, протяни руку и нажми, но не могу – окаменел и холод заморозил лопатки, плечи, грудь, пошевелиться нельзя. С парня спецовку сдирает, трещит она – сильный он, выдержал эти две-три секунды, уже спина голая забелела. Не знаю, чем бы все это кончилось, или я бы очухался, или кто другой остановил бы станок. Получилось по-иному: резец дополз до кулачков и заклинил патрон. Электромотор внизу под кожухом задымился и завыл, как раненое животное; с меня враз оцепенение спало, метнулся к выключателю. Умолк вой, парень дергается, накрытый спецовкой с головой; помог ему. Глядим друг на друга, у него зубы стучат, вспотел, я, наверное, не лучше выгляжу; и пусто, так пусто внутри, будто оцепенение начисто выморозило то, чем раньше жил, к чему стремился, а вместо этого снова пришел стыд – я узнал его, тот самый, окатный с макушки до пяток: «Не сумел сразу помочь!»
Чуешь, Санька, как все обернулось – с недавнего будничного утра? Несколько дней прошло, а я уже другой человек, совсем не похожий на прежнего – уверенности нет, страх объявился, в глазах мерещится, как наматывает с парня спецовку.
Станки эти, хитроумные механизмы и приспособления, любил я, как живых, жил с ними душа в душу, думалось, что и они, как живые, отвечают взаимностью, уж от них-то никакой у беды я ждать не могу. Нетак все это оказалось. Станок живой – он помощник человеку, но если ты недоглядел, если оплошку допустил, он не сможет сам исправить ее, не в силах; потому-то он бывает порой безжалостным.
Сбежал я с завода, чуть подходящий случай подвернулся – квартиру предложили у черта на куличках. Не вынес каждодневной пытки: к станкам боялся подойти, кажется, все сделал– и электрика позвал, чтобы обесточил, и проверил за ним; заморозил вроде бы станок, а сунуться вовнутрь не решаюсь, чудится – вот-вот оживет он и заворочается, забренчит шестернями-валиками, меня ли, кого другого покалечит.
Я один жил, никакие домашние заботы не удерживали на поселке, выбрал жилье подальше, здесь, чтобы ненароком не встретиться с Ванычем, Борькой или другими знакомыми. Правда, втайне надеялся – кто-нибудь остановит, прикрикнет, порвет расчетный листок и скажет: «Марш работать!» Но Ваныч коротко бросил, как ошпарил: «Не маленький уже, значит, правильно решил». После таких слов мне стыдно было в глаза всем смотреть: утаил, что на душе.
Привыкал к новому жилью трудно, вокруг никого не знаю, поначалу тоска изгрызла – мотаюсь по квартирке, зубами скриплю, с тоски-то и подался в водопроводчики: поразмыслил, поразмыслил – не резон устраиваться на работу далеко от дома, одна дорога сколько времени займет, к тому же никто из знакомых поблизости не проживает. По этой причине техникум бросил. Словом, обрубил я все ниточки в сердце – разом, бесповоротно, иную жизнь решил начать, постараться вытравить из нутра окатный стыд за себя и свои прежние поступки.
Взяли меня водопроводчиком с охотой – в трудовой книжке сплошь благодарности и премии отмечены, разряд приличный. Быстро в бригадиры выбился. Почет мне и уважение, мать небось и тебе, Санька, все уши прожужжала, какой я непьющий, дельный и безотказный – прямо в икону ставь. Поставить можно, но не для меня это, нет. Никогда я не таился умением, передавал его любому, кто из новичков работал у нас в бригаде, порой сам подходил и подсказывал – в чем загвоздка, как лучше и быстрее ее исправить. Но деньки эти, тягучие, все таки высветили ржавчину: помогать-то помогал, делился опытом, не отказывал в советах, только потом – про себя, конечно! – пыжился: «Ишь какой я – пуп земли, личность!» Невдомек было, что горбушки дарил не со своего стола: всему, что знал и умел, научили, на путь поставили и отец, и Дымов, и Ваныч; не мое это пока, значит, незачем тешить гордыню, в задумках черт знает куда заноситься и возноситься. Припомнились привычки Ваныча – не выпячивал напоказ он мастерство, не подчеркивал; прежде посоветуется, голову поломать заставит, попутно мыслишку подбросит; употеешь, от злости рвать и метать хочется, глядишь, и получилось, а подброшенная мыслишка кажется твоей, сам вроде до нее докопался. Для бригадира поступок естественный, стоит он в ряду обычном, будто кружку чая выпил или в трамвае оторвал билет.
Почти два года промаялся я водопроводчиком, привыкать стал, однако прошлое не забылось, жило оно во мне каждодневно, как цель, которую временно отложил, чтобы сил поднакопить, освободиться от лишнего и вредного груза. Я, грешным делом, иногда позванивал на завод. Звонок обставлял хитро: через коммутатор добирался до табельной ремонтного цеха и просил: «Можно позвать к телефону Комарова Федора Ивановича?» Расчет был простой – если случилось что с Ванычем, то скажут. А мне всегда отвечали: «Перезвоните в механический, он там работает». Значит, порядок. Однажды чуть не нарвался, Ваныч маячил поблизости. Я поспешно трубку повесил, когда услышал: «Подождите, сейчас позовем...» После этого звонить перестал.
Гнал я от себя надежду, что объявится кто-нибудь из прежних друзей-знакомых, возьмет меня за шиворот и потащит на завод. Для порядка посопротивлялся, но потом помчался бы со всех ног. Многое в одиночку передумал, исказнился и понял. Раньше все в себе прятал и никто не нужен – какой с молчуна спрос? – собственные болячки дороже и родней. Только ниточки, что обрубил, это и есть суть человечья, людские сердца они связывают, без них жизни нет и человека нет – видимость одна, оболочка. Новым обзавестись, может, у кого-то выйдет. Мне не довелось, да я, к тому же, не старался. Ведь обрубил те ниточки, как по живому телу резанул: не заживают, кровоточат.
Вчера за одну такую ниточку потянули – открытку получил. Ее и так и сяк верчу, пытаюсь отгадать, что скрывается за строчкой: «Жду в шесть часов вечера пятнадцатого». Адрес и подпись – Ваныча. Ночью глаз не сомкнул; открытка приплыла соломинкой, забрезжила надежда, что спасет она от тоски по прошлому, поможет, повернет жизнь к иной грани.
Сегодня на работе еле дотянул до конца, все из рук валилось. Еду, добираюсь, нутро дрожит от неизвестности. По сторонам гляжу – вроде бы люди смотрят на меня с интересом, на верное, прописались на лице переживания.
Слякотно и дождливо нынче с утра – на поселке людей мало, по квартирам сидят; я знакомых не встретил, а боялся. Издалека окна разглядываю, отыскал Ванычевы – абажур у него голубой и полосатые шторы. В подъезде долго набирался духу. Решился – будь что будет! – бегом взлетел на третий этаж, кнопку звонка нажал.
Дверь открылась сразу – словно Ваныч поджидал. Пролепетал я приветствие, он руку протянул и так, не отпуская, потащил в квартиру, зовет: «Сашок, глянь, наконец-то объявился гордец!» Мастер Дымов вышел и Борька. Говорить не могу, чуть ли не плачу, а они меня радостно тискают. Веришь, Санька, от этой встречи я сейчас самый счастливый человек на земле. Настоящие люди они, верные, надежные – я-то пыжился, ниточки рубил, а они помнили, два года помнили, что рядом с ними работал этакий дурында Ромка: когда случилась у него неурядица, поняли – если молчит, таится, то пусть сам разберется, вроде дали нужное время на закалку. Подступись они с душеспасительными разговорами два года назад – было бы хуже, намного запутанней, намного дольше отложилось бы мое возвращение, а может, и совсем не состоялось, кто знает...
Наговорились вдосталь – о заводе, о цехе, о ребятах. Все новости узнал. У меня такое ощущение, будто выбрался из душного подвала на свежий воздух, дышу полной грудью. Ой нередко люди привыкают к повседневной работе, и она им кажется обыденной, ничем не примечательной, даже постылой, как повинность. Надо было два года оттомиться, чтобы почувствовать, как нужна она мне, моя работа – обычная, рядовая, та, без которой и жизнь – не в жизнь, любая радость – не в радость.
Вот какая хреновина получается, Санька, возвращаюсь я на завод. И ездить далеко, а буду, на четвереньках поползу. Не спроста сейчас с тобой алялякал, наизнанку выворачивался – стопка чертова подвела! – предложение делаю: айда к нам в бригаду, научим делу, человеком будешь, рабочим человеком. Кой-кто из вас, пацаньев, на нас искоса поглядывает, ищет дорожку в институт или занятие не пыльное, денежное. Э-э, не в этом радость, не в этом; главное – в ниточках, что сердца связывают и привязывают, а у рабочего человека они прочней, ведь вместе одно дело делают: пот трудовой – поровну, честь – на всех, беда и неудача – на всех, когда биться за страну свою, как отец мой, Ваныч и другие, – впереди; делят по-честному вражьи и пули, и осколки. Ибо вместе, скопом, чего хошь добьешься. Сосунок я раньше был, не понимал этого.
Ладно, хватит. Торопиться ни к чему, обдумай, свое мнение скажешь, когда укрепится оно бесповоротно, и бейся за него до конца. Выберешь сантехнику – твое дело, отговаривать не собираюсь, туда тоже люди нужны, глядишь, там пустишь корни. Только сам решай, все в жизни сам решай – по-рабочему! – с этого ниточки к сердцам прокладываются. Счастливым будешь...
Зови мать, поди изнылась она возле телевизора.




























