444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Байков » Повести и рассказы » Текст книги (страница 4)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 29 августа 2026, 21:30

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Николай Байков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)

– Ну, Леха, качнем? – Тот молча кивнул. – Эй, мужики, подбегай взваживать!

Множество рук облапило обе ваги, по команде бригадира они нажали, и старый дом недовольно заскрипел всеми углами, заворочался; еще потуг – и осевший угол медленно приподнялся. Из образовавшейся щели, всполошно мяукнув, сиганула серая кошка, вскочила на крышу сарая.

Дохнуло из подполья затхлостью и сыростью, и люди отпрянули назад, будто опять увидели кликушествующих старух, обхитривших всех, – вроде и не сбежали те, встретив дружный отпор и исхлестанные ливнем, а со своей верховодкой тишком вернулись и притаились в укромном месте до поры до времени. Не растерялся лишь Тимоха – быстренько сунул чурбак в щель.

Кто-то в толпе смущенно хохотнул, оправдывая нечаянный испуг:

– Чертова тетка, накликала страхолюдства на ночь глядя...

А Тимоха закомандовал, никому не дав опомниться, деловито шагнул к протесанным бревнам:

– Мужики, хватай вон энту лесину, волоки и прилаживай! Эй, бабоньки, у кого в запасец мох надерган? Чуток принесите – сразу и проконопатим...

Он шумел и суетился, подгоняя; все тоже возбужденно загалдели, заразившись его деловитостью, и набросились на лесину. Черным крылом лишь на секундочку покрыло округу и задело сердца, но за теменью увидели люди свою родную округу – в ней им жить и помирать, увидели соседей, с которыми вековать рядом, и полегчало у каждого на душе...

Топорков погасил фары – они не нужны: круторогая луна заливала ярким светом маленькую, едва приметную с вышины деревеньку, которых так много на земле.


Строгая земля

Глава первая

Среди льдистых – с просинью – облачков плескалась полная луна. Вкруг нее красноватая бахрома – к ветру и морозу. Мало звезд, и они, тусклые, позапрятались в темных закраинах. Лунный свет вязнул в промерзшем воздухе и растекался, почти не достигая земли. Понизу сумеречно, нет теней: и в едва приметных впадинках, и от бугорков, и от саманного домика, занесенного снегом до крыши, и от приземистой длинной кошары, и на одинокой – в две колеи – дороге. Совсем близко темень закругляется вверх и сливается с небом, словно накрепко огорожен этот уголок от остального мира, и кажется, что ни один звук, ни одно живое существо не проникнет в извечную пустышь и голь. Все поглотили ночь, снег и холод.

Пусто. Одиноко. А покоя не чувствуется – притаилось в округе беспокойство: то едва слышно, как предсмертный вздох, зашелестят сухие стебли ковыля, торчащего пучками из-под тонкого – на взгорках – снежного покрова; то вдруг скрипнет, трескаясь, вымороженная степь, или прошебаршат в кошаре овцы – дробно, глухо.

Издалека, из темени, где сомкнулась степь с небом, задвигалось небольшое пятнышко – неслышно и вкрадчиво. Оно неспешно и безмолвно увеличивалось и уже вблизи распалось на отдельные точки. Стаю степных волков вел к кошаре голод, и, хотя опасностей для них пока не виделось, они чего-то ждали – осаживались на задние лапы, чутко прислушивались и принюхивались.

В сотне метров от кошары стая залегла. Волки то прижимали острые уши, то настораживали их. Передний, видимо вожак, поднялся, вытянулся худым телом и, поворачивая острую морду, попытался уловить тревожный запах или шорох. Но тихо и пустынно вокруг. Окна саманного домика темны, возле него тоже спокойно.

Вожак решился – понесся и в несколько прыжков очутился на крыше кошары, которую сугробы сравняли со степью. Следом за ним бросились волчица, прибылые и переярки. Внизу они чуяли желанный дух овец – живых, с горячей кровью, с густой шерстью. Этот пьянящий вкус помнят истосковавшиеся голодные пасти. Неистово, помогая мордой, волки заскребли лапами, и летели в разные стороны комья снега, земли и клочья слежавшейся соломы.

Успел прорыться в кошару лишь вожак. Он спрыгнул вниз, и отара, сбившись в плотную массу, глухо ударилась в стену.

Другим помешал звук, возникший где-то далеко, в темени. Звук стремительно приближался, и не звонкий он был, а утробный, злобный, постепенно наполняется им округа, словно ударил истошный набат – бух, бух... Волки испуганно порскнули с крыши и остановились поодаль.

Тяжелым галопом вылетела на ближнее светлое пространство чабанья собака. На мгновение она замедлила бег, огляделась, и ее белое с рыжими пятнышками тело, свитое из мышц, словно брошенный камень, метнулось вперед, к волкам. Безводные степи, жара летом и обжигающий холод зимой, извечная борьба с хищниками закаляли предков этих собак, и передавались по наследству сила, выносливость, чуткость и злоба. Природа – терпеливый ваятель – трудилась столетия и вылепила совершенный боевой организм: массивную голову с широким черепом, тупую морду и сильные челюсти, короткую мощную шею, подтянутый живот.

Собака ворвалась в стаю и сбила ее в копошащийся клубок, покатился он по снегу, пятная его кровью и клочьями шерсти. Вот отстала волчица – перекушенное горло не держало голову, морда припадала к земле, передние лапы подламывались, а задние забирали вправо и описывали полукруг.

Хрип, визг, злобное урчание слышались в безмолвной степи. А сверху тихо светила луна, равнодушно взирая на смертельную схватку. Да, хоть и была защищена собака охранным ошейником с острыми шипами, она не могла долго выстоять против стаи. Надежда лишь на подмогу.

Успела подмога. Из саманного домика в одном исподнем выскочил чабан с ружьем в руках и патронташем на шее. Он громко закричал и выстрелил вверх. Рычащий клубок не распался, Чабан секунду помедлил и выстрелил в кучу яростных тел. Крупная картечь разметала стаю, оставив на снегу двух неподвижных хищников. Еще один волк волочил зад, пытаясь отползти прочь, скрыться в темноте, а трое уцелевших убегали в степь. Чабан с колена палил им вслед, но картечь уже не доставала их.

Пристрелив подранка, чабан мельком взглянул на собаку – она последней мертвой хваткой поймала волка за горло и не двигалась.

Из домика показались наспех одетые женщина и парнишка. Спеша к кошаре, чабан на ходу хрипло прокричал:

– Ильяс, неси фонарь! Чапигат, посмотри Самолета!

Парнишка вернулся в дом, а женщина направилась к собаке. Вытащив засов, чабан не открыл ворота – прислушался к звукам, доносившимся изнутри; снова зарядил ружье, резко распахнул одну створку ворот, отскочил в сторону и изготовился. В следующее мгновение он увидел почти у ног метнувшуюся из кошары серую тень. Ствол едва не коснулся крупного поджарого волка с овцой на спине, выстрел опалил ему шерсть – зверь молча перевернулся через голову и затих.

Парнишка принес керосиновый фонарь. Подкрутив фитиль, чтобы огонек горел поярче, чабан вошел в кошару. У него сжалось сердце – на полу валялись десятки зарезанных овец, горло у них было перехвачено аккуратным волчьим ударом.

Волоча по земле патронташ и ружье, чабан понуро побрел к выходу. Только сейчас он почувствовал, что замерз, было ему все безразлично, словно короткая схватка со стаей лишила желания жить.

Женщина безуспешно разжимала ножом челюсти собаки. В беспамятной злобе собака дергалась, крепче стискивая горло зверя. Чабан опустился на корточки, легонько погладил ее по голове, приговаривая: «Отпусти, Самолет, отпусти, все кончено...» Ласковый ли голос хозяина подействовал, или исчерпала она силы, но хватка челюстей ослабла. Молча повесив ружье и патронташ на плечо парнишки, чабан осторожно взял собаку на руки и тяжело понес ее в дом.

Женщина, подхватив фонарь, заспешила вперед: пятясь, подсветила в прихожей, а в комнате прицепила фонарь на крюк под низким потолком, постелила на земляном полу большую цветастую тряпку. Чабан опустил на нее собаку, взял с полки ящичек-аптечку и ножницы, приказал женщине:

– Разведи марганцовку, согрей воду и нарви чистых бинтов.

Он отстегнул охранный ошейник, отбросил его в угол, внимательно осмотрел собаку с одной стороны и перевернул на другой бок. На ней, казалось, не было живого места, но особую тревогу вызвали раны на животе, предплечьях и груди – глубокие, в нескольких местах вырваны куски мяса. Чабан выстриг шерсть вокруг ран и осторожно промыл их ваткой, смоченной в марганцовке. Глубокие раны он присыпал стрептоцидом, натуго перебинтовал. Сквозь бинты медленно проступали красные пятна.

Собака лежала неподвижно, лишь в редкий такт дыхания едва заметно поднимались и опускались бока. Пасть слегка оскалена, на крупные белые зубы вывалился язык. Небольшие круглые глаза открыты: остекленели и ничего не выражали – ни злобы, ни боли.

Глубоко задумавшись, сидел чабан возле собаки. Около плиты копошилась женщина – подбрасывала куски кизяка в топку. Парнишка забился в угол у двери, боялся пошевелиться. Это он проглядел беду – уснул на дежурстве.

Женщина тронула чабана за плечо:

– Умойся и переоденься...

Тот очнулся, посмотрел на нижнюю рубаху и кальсоны, запачканные кровью.

– Да-да, – сказал он и нехотя встал, стащил рубаху. Женщина поливала ему из чайника над тазиком. Чабан умывался и искоса поглядывал на собаку, словно не веря случившемуся и надеясь, что Самолет, верный и надежный помощник, вскочит, поднимет голову и глаза его будут преданно ждать приказаний. Трудно чабану без собаки, никак невозможно ходить за овечьей отарой. Теперь разве скоро найдешь замену, такие сторожевые овчарки – редкость.

Умывшись и переодевшись в чистое белье, чабан накинул на плечи безрукавку из овчины, сел за стол. Женщина тревожно следила за ним, и он сказал буднично, словно это само собой разумелось:

– Повезу Самолета в поселок к ветврачу. Может, выживет.

Сухое широкоскулое лицо чабана было застывшим, отрешенным. Он сидел, вытянув вперед темные натруженные руки, и сощуренными глазами сосредоточенно глядел на выскобленные доски стола. Женщина накрошила в чайник зеленого плиточного чая, выставила пиалу, сахар и лепешки. Покрывшись платком и надев полушубок, она пошла к выходу, попутно ухватила за руку парнишку и потащила с собой.

Чабан выждал, пока настоялся чай, наполнил пиалу. Он неторопливо пил, медленно пережевывая лепешку и откусывая крошечные кусочки топленого сахара. Выпив с десяток пиал, он почувствовал, как разогрелось его тело и покрылось испариной.

Вернулась женщина, встала у порога. Чабан, не оборачиваясь, спросил:

– Сколько зарезал?

– Тридцать четыре...

Он промолчал, по-прежнему – не мигая, смотрел в стол. Потом, свернув из обрывка газеты козью ножку, закурил, аккуратно стряхивая пепел в горсть руки. Накурившись, чабан поплевал на ладонь и загасил окурок; решительно встал и начал собираться в дорогу: надел кожаные, шерстью внутрь, штаны, поверх валяных ичигов натянул старые, не раз заплатанные валенки, облачился в полушубок, перепоясав его патронташем, и нахлобучил на голову огромный лисий малахай. Жестяную банку с куревом и кресалом положил в карман, закинул за спину ружье и, прихватив кошму, стеганое ватное одеяло и тулуп, толкнул скрипучую дверь, напустив в комнату клубы холодного морозного тумана.

На широких и длинных санках чабан расправил кошму, набросал на нее соломы, поверх соломы расстелил ватное одеяло и тулуп; принес собаку, бережно уложил и укутал ее со всех сторон, оставив отдушину для дыхания. Женщина вынесла небольшой брезентовый мешок с едой, помогла привязать поклажу к санкам.

Чабан постоял, будто собираясь с силами перед ночной дорогой, а путь неблизкий – до поселка пятнадцать километров. Он ничего не наказывал жене и сыну, сейчас слова были лишними, они сами знали, что нужно делать в его отсутствие. Годы, прожитые здесь, в степи, научили их многому.

Набросив веревку на грудь, чабан наклонился вперед и стронул санки. Широкие полозья проваливались неглубоко, пока тащить было легко. Но полна неожиданностей эта ночь, необъятна степь, крепок мороз, и что ждет путника – неизвестно. Женщина долго смотрела вслед мужу, пока не растворился он в темноте. Тревога сжимала ее сердце.

И снова – тишь, наверху луна катилась к горизонту, и облачка густели, уже почти не пропуская вниз бледное сияние. Округа наполнялась серой зыбкой дымкой, укрывающей и следы скоротечной схватки, и едва приметные отпечатки полозьев.


Глава вторая

Измучил сон Димку Пирожкова: сон тягучий, тревожный. Поначалу попал он в безбрежный фруктовый сад – от яблок, груш и слив трещали ветки, и Димка прямо-таки объедался, жевал и жевал, пряный свежий дух забивал нос и грудь. Вдруг из-за ближней яблони выглянул неулыбчивый Аверычев. Хоть и лето в саду, но напялил тот телогрейку и валенки, а в руках ладил ружье. И Димка знал, что в обоих стволах наготове патроны с солью. Ноги сами собой вывернули замысловатый пируэт и понесли из сада, от хмурого Аверычева. Конечно, будь Димка Пирожков постарше, посолиднее – навряд ли побежал. Никуда ведь не денешься, не спрячешься, если опознали в лицо. Но ему лишь семнадцать годков с хвостиком, а в этом возрасте тело думает порой быстрее, нежели голова.

Выбежал он на крутой берег – далеко внизу темная вода, и без раздумий сиганул в реку. В другой раз Димка поопасался бы прыгать с обрыва, но сейчас пуще всего он боялся Аверычева, и не столько ружья, а его сурового взгляда.

Уже в полете Димка испугался приближающейся воды и протяжно закричал: «Ма-а-а-ма!» – хотя почти не помнил ее, он же детдомовский, но никого другого не мог призвать на помощь. Нет у него ни родителей, ни братьев с сестрами, ни какого-нибудь родственника, даже на десятой воде с киселем; один, как перст, есть на белом свете Димка Пирожков.

С этим криком он проснулся – в холодном поту, сердце бьется часто-часто, трудно дышать. Мелькнула спасительная мысль: «Может, я и взаправду больной?» Однако тут же исчезла, и вернулся к Димке вчерашний стыд. Он заворочался на кровати, уткнулся лицом в подушку и почувствовал, как снова заполыхали щеки и уши.

Сумрачно в комнате. Снег за окнами отражал слабый лунный свет, но этой белизны хватало, чтобы темень в помещении поредела и все, что внутри, можно было разглядеть: посредине длинный стол с табуретками, высокий – почти до потолка – глыбистый печной обогреватель, четыре кровати, рядом с ними тумбочки.

Спали ребята, не подозревая о терзаниях Димки Пирожкова, а случившегося с ним забыть он не может. Вроде ничего особенно не произошло, обычное явление: Димка промывал в керосине клапаны и соскабливал с них гарь, когда подошел Аверычев и сказал:

– Сходи на помощь дяде Мише. У него напарник приболел...

Безотказным был Димка Пирожков. Особенно слушался Аверычева. Уважал он его и побаивался. Ведь еле упросил взять в ремонтники. Тот долго не соглашался. Действительно, зачем ему был нужен пацан, у которого трудовой стаж исчислялся полутора годами, ну и ремесленное училище. И без него хватало специалистов в совхозе, на целину понаехало много народу, слесаря-асы попадались.

А Димка Пирожков все лето возил сено на волах – «крутил хвосты». Досталась ему пара дружная и смекалистая. Начинали они выкамаривать с самого утра, с запрягания. Всегда стояли рядышком, добродушно помаргивая и махая хвостами. Но лишь Димка протягивал руку к рогам, волы кидались в разные стороны – резвой трусцой по берегу озера, где обычно паслись. Димка бросался в погоню. Ох и намучился же он, пока не уразумел, что сначала нужно ловить черного с белыми пятнами. Схватил его за рог, и борьба прекращалась: вол покорно шел в ярмо, хотя перед этим он и убегал, и увертывался. Другой вол, рыжий, сразу останавливал свой бег, издали наблюдал, как запрягают напарника, и не спеша трусил к повозке, подставлял шею.

Дважды в день волы устраивали себе отдых. Где бы они ни находились, как бы Димка их ни стегал, все бесполезно. Лишь бы в тот момент была пустой сеновозка. Волы брали точное направление, и ничто не могло свернуть их с выбранного пути или остановить. Они мчались по степи к озеру, с ходу залетали в воду – всегда в одно и то же место, накрепко посадив сеновозку между многочисленных кочек. Волы ложились, и над водой торчали их довольные морды. Бей, дергай, тяни – без толку.

Всякий раз Димке Пирожкову приходилось выпрягать волов. Те лениво и шумно отбредали подальше, на глубинку, и оттуда смотрели, как возчик, аж плача от коварства столь хитрой и упрямой скотины, по частям выносит на берег сеновозку и собирает. Сделать это было нелегко – по пояс в воде, среди видимых и невидимых кочек: частенько спотыкался и плюхался Димка Пирожков, почем зря кляня и свое неумение, и опрометчивость, с которой согласился возить сено, а особенно костерил необузданную животину-скотину.

Отдохнув и освежившись, сколько им казалось достаточным, волы вылезали из воды и без понуканий, самостоятельно прилаживались у ярма.

Намаялся с ними Димка Пирожков, правда, кой-какие их привычки усвоил, но и только, совладать не удавалось. Потому-то упрашивал главного инженера, чуть ли не в ногах валялся. Упросил. Сжалился Аверычев – взял в мастерские, строго предупредив о необходимости работать не покладая рук, а также повышать квалификацию.

После подобного поворота в своей жизни разве мог ослушаться Димка Пирожков, когда о чем-либо просил главный инженер или кто из трактористов! Да он был готов землю есть, лишь бы доказать, что не зря его допустили в ремонтные мастерские. А там интересно – ишь сколько тракторов и комбайнов, это не волам крутить хвосты, а возле техники обитать и лечить ее, глядишь, докой станет.

Так рассуждал Димка Пирожков, когда дядя Миша, электромонтер, оглядев его с ног до головы, сказал неодобрительно:

– Легонько одет, в одну телогреечку и сапоги... Продувает небось до костей?

– Да нет...

– Понизу, оно конечно, можно стерпеть, а как наверх полезешь? Сифонит там ой крепко!

– Ничего, дядя Миша, не успею замерзнуть, ведь не целый день сидеть на столбе!

– Оно конечно, не целый день, – пробурчал в густые седые усы старый электромонтер. – А все же полушубок не грех одеть.

Полушубок не значился среди личного имущества Димки Пирожкова, сказать об этом он постыдился и поэтому заспешил надеть монтерские когти и неуклюже полез наверх.

Первый раз в жизни взбирался Димка на столб. Раньше лазил по деревьям, но там на пути сучья, наросты, листва – все вроде не один на верхотуре. А этот столб, высушенный горячим солнцем и степными ветрами, голый и неуютный, топорщился маленькими, поначалу незаметными, щепочками. Еще внизу, едва приложив к нему руки, Димка через рукавицы почувствовал глухое гудение, будто внутри столба запрятан некий двигатель и бурлит в нем таинственная и могучая энергия. Дальше от земли гудение становилось все напряженнее, и тон его повышался, как у струны, которую подтягивают. Димка лез неуклюже, путался в монтерских когтях; прижимаясь к шершавой поверхности, он всем телом ощущал вибрирующую упругость столба, и почудилось ему, что столб по-старчески недоволен неожиданным беспокойством, тужится, тужится стряхнуть нахального паренька. На вершине, надежно закрепив цепь страховочного пояса, Димка наладился было сделать несложную работу – с фарфорового изолятора смотать остатки порванного провода, снять с пояса прицепленный новый, соединить его с неповрежденным концом, снизу дядя Миша натянет, чтоб не провисал между столбами, а потом Димка закрепит, и все.

Но, доставая из сумки кусачки, замешкался Димка Пирожков. Он неожиданно увидел – и внизу, и вокруг – белую снежную степь, такую вдруг далекую, словно парил над ней на невообразимой высоте, и отдалились редкие черные фигурки людей – дядя Миша, группа женщин возле магазина, ребята из ремонтных мастерских, разгружавшие с автомашины ящики с запчастями; неслышно попыхивая сизым дымком, на противоположный край поселка въезжал трактор.

Эта размеренная жизнь среди степной необъятности, этот поселок с ровными рядами улиц из сборных щитовых домов, почти до окон заметенных сугробами, это глубокое голубое небо с холодным солнцем, от света которого остро резало глаза, – все сверху показалось незнакомым, будто забросило Димку Пирожкова на чужую планету, а столб – тонкая паутинка, плывущая над ней и лишь чудом еще не разорванная, она сгибается и раскачивается под его, Димкиной, тяжестью.

Он испугался, как пугался в детстве темноты, испугался самыми потаенными уголками души, что может прерваться единственная нить, соединяющая с землей, и останется Димка Пирожков, уже навсегда, один-одинешенек среди беспредельной пустоты и холода; будет скитаться, не находя приюта, когда даже встреча с настырными волами покажется желанной, а уж об Аверычеве и говорить не приходится.

В спешке засовывая кусачки в сумку, отцепляя цепь страховочного пояса, Димка уронил рукавицу. Заскользив по столбу, он не почувствовал, как занозины впиваются в ладонь. Внизу его пошатнуло, он приник к гудящему столбу, с радостью убеждаясь, что под ногами – твердь земная и больше ничто и никто не оторвет от нее.

Дядя Миша спросил обеспокоенно:

– Чего слез-то, замерз? Ишь сиганул...

Одной рукой он обхватил Димку за плечи, другой – расстегнул свой полушубок и укрыл паренька теплой густой шерстью. На широкой груди электромонтера было покойно и уютно, пахло овчиной, домашними щами, печкой и махоркой. Вислые пшеничные усы дяди Миши щекотали Димкину щеку, и он испытал острое чувство сыновней нежности к старику, словно пригрел и защитил в трудную минуту не малознакомый, в сущности, человек, а отец, которого совсем не помнил.

– Сердечко-то птахой бьется, – бубнил дядя Миша. – Испугался поди?

Всю свою недолгую сознательную жизнь Димка Пирожков вытравлял из себя страх. Он был еще совсем несмышленышем, когда с матерью в толпе эвакуированных бежал по горящему хлебному полю к неблизкому лесу; сзади вздрагивала земля от разрывов бомб, полыхал разбитый эшелон, а бежавшие рядом люди падали. Мать упала тоже, и Димка тормошил ее, тормошил, а она не вставала, ее лицо становилось неживым, серым. Тогда-то поселился в его душе страх, страх перед огромным безжалостным миром, страх перед неизвестностью, страх беззащитного перед злым и сильным.

Лет в десять он поставил перед собой цель – вытравить страх. Боялся темноты? И Димка ночью выпрыгивал из окна спальни, дрожа и замирая, крался по густому темному парку к пруду, сидел на берегу, вокруг, казалось, ползали и таились неведомые существа, готовые наброситься на него. Съехать на лыжах от старинной беседки по крутому склону? Очертя голову он кидался вниз, встречный ветер высекал из глаз слезы, и стремительно приближался обрыв: Димку выбрасывало высоко вверх, редко-редко удавалось приземлиться на ноги, обычно шмякался боком или задницей, а потом долго болели синяки. Никогда не отступал Димка Пирожков перед старшими ребятами, дрался, пока хватало силенок, или драчунов разнимали.

Делал он все, лишь бы избавиться от страха, но иногда возникали в памяти горящая рожь, неживые глаза и губы матери, и Димка Пирожков с тоской убеждался: несмотря на его усилия, тот, давний, страх остался, страх перед злой волей, убившей мать, отца и многих других, ни в чем неповинных людей.

Никто не подозревал о его терзаниях, и слова старого электромонтера, ненароком задевшие глубоко спрятанную тайну, испугали: «А вдруг догадался?» Димка высвободился из теплого укрытия на широкой груди, потупился, лихорадочно соображая, как вывернуться из щекотливого положения:

– Я... не испугался... У меня... сердце больное. – Эта спасительная лазейка придала ему уверенности, и он уже врал напропалую: – С детства мне врачи запретили даже по деревьям лазить.

– Высоты, значит, боишься?

– Не-е, совсем другое! Я уже сколько не лазил, думал, что вылечился. А тут как прихватило, прихватило – жмет сердце, больно-больно!

– Н-да, – сердобольно сказал дядя Миша, – такой молодой, а уже болявый. Мать-то как на целину отпустила?

– Детдомовский я...

– Н-да, – задумался старик, с жалостью глядя на тощего паренька, засунувшего озябшую голую руку в рукав телогрейки.

Прожил дядя Миша долгую жизнь в этой суровой степи, нелегко приходилось, но ведь с малолетства был приучен к тяжелому крестьянскому труду. Когда в начале века переселенцы добрались сюда, на ветреное место, отец сказал: «Гляди, Мишатка, земли сколько, паши да паши, рукам отдыха не давай, зарабатывай счастье». Он и пахал. Сначала с отцом, потом, женившись, в одиночку. Не одарила его скудная судьба ни достатком, ни детьми. Потому-то не верил старик, что приезжие парни и девчата устроят свое счастье. Куда им, привыкли они к другой жизни, в которой человек не бывает один, день-деньской на людских глазах, среди городского обустройства. А здесь едва шагнул от порога – и словно попал в дико́й мир,изначальный, в нем пустая, шелестящая сухим ковылем равнина, пышущее зноем небо, и больше ничего нет, взгляду не на чем остановиться или зацепиться за что-то. Это что-то нужно сработать самому: построить дом, вырастить дерево, вспахать и засеять поле, убрать урожай, словом, вернуться к истоку жизни и начать ее с колышка. Для такого дела мало молодости, веселья и минутного душевного порыва. Так рассуждал старик, жалел он их, как пожалел бы собственных сынов и дочерей, доведись им попасть в подобную переделку.

– Ну вот что, – сказал дядя Миша, – пойдем-ка со мной.

– Куда еще? – забеспокоился Димка Пирожков, решив, что старик поведет его к главному инженеру и расскажет про испуг, про неумелость, и тогда Аверычев осуждающе покачает головой, словно запоминая очередной Димкин промах, а наберется их достаточно, и выпроводит из мастерских на разные работы – «крутить хвосты волам». Не мог согласиться на такое Димка Пирожков, никак не мог – засуетился, неуклюже заковылял в монтерских когтях к столбу:

– Я сейчас... я еще попробую!

Он и впрямь полез бы наверх, но дядя Миша оттащил его в сторону, кряхтя, нагнулся и сам отцепил когти.

– Не пущу, мало ли что приключится с твоим сердцем! Пошли, пошли, – и за руку поволок сопротивлявшегося паренька.

Подчинился Димка Пирожков, видно, такая уж участь написана на роду. Однако не к мастерским вел старик, а к озеру, вернее, к улочке из приземистых саманных домиков на берегу. Улочка эта год назад была отделением колхоза, центральная усадьба которого километров за двадцать пять, в Смайловке. Вот каким образом среди молодой оравы, съехавшейся из разных областей страны, оказались аборигены. Жили они наособицу – их скопом прозвали «местные», словно подчеркивая ту грань, после которой началась здесь новая жизнь.

Еще ни разу не бывал Димка Пирожков в доме у местных. Те относились к пришлым настороженно, а если пропадал из сарая шмат сала или уносили гуся, предварительно свернув ему шею, местные поднимали шум, бежали к участковому милиционеру Сереге Офату. Обычно остатки вещественных доказательств тот находил, но установить конкретных преступников не удавалось, ибо похищенное поедалось сообща – и теми, кто стащил, и теми, кто не участвовал, а есть хотел. Правда, к зиме с целины схлынула накипь – упорхнули летуны и любители длинного рубля, оказавшегося ох тяжелым. Постепенно стиралась грань, отделяющая местных от приезжих, и сыграно уже несколько свадеб, послуживших началом процесса ассимиляции.

Старик подвел паренька к дому и, как ни упирался Димка, затащил и втолкнул в комнату.

– Маня, посмотри, кого привел. Обогрей его и накорми! – сказал дядя Миша.

Мало света в комнате с низким потолком и глиняным полом. Димка с трудом разглядел старушку, прикорнувшую на широкой лавке в углу. Он смущенно переминался с ноги на ногу у двери и мял в руках шапку. Старушка скользнула с лавки, катышком, как колобок, подкатилась и, подслеповато заглядывая в лицо паренька, заохала, запричитала:

– Господи, на студеном морозе в сапогах и телогреечке! Накось, сунь ноженьки в стариковы валенки да садись за стол!

Дядя Миша, пошептавшись с женой, ушел, а старушка достала ухватом из печки чугунок, поставила на стол, открыла крышку – поплыл такой аппетитный запах тушеной картошки с мясом, что Димка Пирожков, сглотнув голодную слюну, отвернулся.

– Ешь, ешь, миленький, не стесняйся, – пододвигая тарелку, упрашивала старушка. – В столовой так не сготовят, на плите разве сготовишь по-людски? В печке-то картошка потомится, потомится, аж пальчики оближешь.

Не устоял Димка Пирожков – никогда еще не едал он подобного варева. А старушка, подперев щеку ладонью, сидела напротив и жалостливо смотрела, как быстро опустошалась тарелка.

– Накось добавочку, – она опять доверху наполнила тарелку. – Нелегко без мамани-то? И голодный ходишь, и холодный... Горько одному-то на свете! Мишатка сказывал – детдомовский ты, где родители-то?

– На войне погибли, – ответил Димка, и ему расхотелось есть. Теплая грудь старика, на которой укрывался, участливые слова хозяйки, картошка-вкуснятина – все вызвало в душе горечь, ибо лишен был он радостей домашнего очага, родительской ласки, и не знал никогда. Он заторопился уходить, но старушка не пускала. Он вырвался из ее слабеньких рук и, столкнувшись в дверях с дядей Мишей и... Аверычевым, попятился.

– Куда летишь? – старик потянул паренька к столу. – Не доел, не согрелся, а уж востришь сбежать... Вместе пообедаем.

Главный инженер молча указал подбородком на табуретку, и Димка, не смея ослушаться, сел. Ели они сосредоточенно, потом пили топленое молоко. Димка тоже осушил большую кружку. Он напряженно ждал, что скажет главный инженер, неспроста ведь его привел старик.

Аверычев вскинул неулыбчатые глаза:

– Спасибо, баба Маня, за обед, – и надолго замолчал. Он сидел, широко расставив локти на столе и низко склонив голову, – под воротником рубашки, чуть ниже темной от загара шеи, виднелась полоска белой кожи. Старушка, убирая посуду, мимолетно пригладила Димкины вихры, и он вздрогнул; съежился под нечаянной лаской. Дядя Миша из-под лавки достал электрический утюг, виновато улыбнулся: «Соседка просила отремонтировать...» – словно извинился за неурочное дело в рабочее время; заколдовал отверткой над утюгом.

Медленно встал Аверычев, глядя в сторону, сказал:

– Шутить со здоровьем нельзя, Пирожков, беречься нужно, пригодится оно в жизни... Порешим так – сейчас топаем в амбулаторию, берем направление, а завтра в райцентр идет с транспортом Потапов. Поедешь с ним, пусть обследуют тебя, кардиограмму снимут, подлечат.

Обертывались случайные слова Димки Пирожкова о своем якобы больном сердце настоящим обманом, который обязательно раскроется, не может не раскрыться, ведь легко провести дядю Мишу, Аверычева, но разве выкрутишься от приборов, они же безжалостно выявят ложь.

Загоревал, затосковал Димка Пирожков, направляясь с главным инженером в амбулаторию, еле ноги волочил, и не хочется ему идти, ой как не хочется, открыться бы Аверычеву, но стыдно сознаться в обмане.

А дядя Миша задумался над разобранным утюгом; бабка Маня, присевшая рядом на краешек табуретки, невесомо прислонилась к его плечу и беззвучно плакала, утирая слезы концом платка. Встревожил их нынешний обед, этот застенчивый паренек с давно не стриженной шевелюрой напомнил им о бездетной старости, когда одолевают беспокойные мысли и все чаще кажется – не впустую ли прожили они жизнь...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю