Текст книги "Михаил Кузмин"
Автор книги: Николай Богомолов
Соавторы: Джон Малмстад
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
1-й тип имеет Standpunkt, но он обладает свободою в том смысле, что этот Standpunkt определяется только его внутр<енними> потребностями (конечно, несвободою в смысле quatre volontés).
Далее дело становится сложнее.
Противоположность первому – цельный тип, родившийсяв историческом мире. Что касается до его натуры,он ее не можетизменить, она почвенна до конца, sa nature est indélébite [134]134
Его натура неисправима (фр.).
[Закрыть] . Что касается до Standpunkt, его основания едины с корнями его жизни; если он праздношатающийся, имеющий только натуру, а не мысль, если он не буй-человек, то изменение Standpunkt для него – страшный перелом всей жизни, как у Лютера, и то может совершиться только в нек<оторых> пределах.
Совершенно другое – homme moderne, отдавшийся цельному миру. Sa nature d’homme moderne est aussi indélébite [135]135
Его натура современного человека также неисправима (фр.).
[Закрыть] ; он может на осн<овании> внутр<еннего> сознания сливаться с миром цельных людей, но он – не один из них, его положение несколько особое, такова его сущность. Что кас<ается> до Standpunkt, то не судьбаего поместила в этот цельный мир мысли, а он самотдался; итак, основание его Standpunkt – свобода de l’homme moderne. Он сам отдался, этот факт налицо, c’est aussi indélébite. А раз он сам отдался, он не может поручиться, что внутренний зов не поведет дальше. То, что с тобою мгновенно сделалось несерьезно, может однажды совершиться серьезно,двойным движением и мысли и интуитивного откровения, и тогда ты должен будешь идти дальше. Может быть, ты однажды двинешься дальше, к тому, что ты называешь „высотами совместительства“. Может быть, тебе откроется такой Standpunkt, где основы цельного мира останутся, а пределы содержания расширятся. Ты не можешь ручаться, что этого не будет. Потом твое положение особое. Для тебя законы писаны не совсем так, как для уроженцев этого мира. Ты – натурализованный.
А раз ты отдался сам, своим сознанием, ты должен отдаться с сознанием условий твоего положения, требований твоей натурализованности, с сознанием того, что ты не уроженец, и, след<овательно>, не как уроженец.
Итак, твой Standpunkt должен быть Standpunkt натурализованного, Гилярова-Платонова, Страхова – „типичного великорусского монаха“ в среде интеллигенции и в области науки и искусства. Судьба сделала тебя интеллигентом (в широком смысле, т. е. обладателем мира знаний) и художником; дух открыл тебе мир цельности; первое ты вносишь во второе, второму должен служить первый. Этим ты – „верный раб“. Твое положение ясно – натурализованного, ipso facto [136]136
Тем самым (лат.).
[Закрыть] Standpunkt не совсем тождествен со Standpunkt уроженца; дары другие – у тебя нет того, что у уроженцев есть, у тебя есть то, чего нет у них; поэтому и задачи другие,а задачи, предписанные судьбою, т. е. свыше, должны быть выполнены. До свидания, твой Ю. Чичерин».
Однако представление о себе как о «натурализованном» Кузмина никак не могло устроить. В позднем дневнике он записывал: «У Достоевского в конце „Преступления и наказания“ есть пронзительное место, где Раскольников выходит на работу, а из-за Иртыша по степи доносится песня как символ новой, неизвестной, пленительной и серьезной жизни. Русские иконы, русские песни, русский быт, русское платье, русские лица, русское богомоленье производят на меня такое же впечатление, родное, дикое, сладкое и серьезное. Пожалуй, даже слишком серьезное, чего-то такого, куда надо броситься без оглядки, фанатично» [137]137
Дн-34. С. 62.
[Закрыть] . И в молодости он страстно отстаивал перед Чичериным естественность своего обращения к «корням», к русской древности, взятой не как культурный феномен, а в ее живом сегодняшнем бытии, как она предстает в чудом законсервированных историей очагах старообрядчества. Попутно здесь же обсуждается целый ряд проблем, связанных с индивидуальным отношением Кузмина к различным явлениям современной жизни, как светской, так и церковной. Вот это большое недатированное письмо:
«Дорогой Юша. Несколько раз собирался ответить тебе, но всегда думал: зачем? Мы говорим, кажется, на разных языках, и то, что для меня ясно и доступно, для тебя безнадежно и невозможно, а стройное и прекрасное для тебя мне представляется теорией и словесностью. Отвечаю, думая, что тебе, м<ожет> б<ыть>, покажется прискорбным и неблагодарным, что я не ответил на твое письмо, за которое я тебе очень благодарен, но на которое отвечать-то нечего, или писать целые томы, что и долго, и бесполезно. Я достаточно знаю, что ты не откажешься от стройности теории и красоты силлогизмов, хотя бы все факты и вся действ<ительность> (фактическая,а не фиктивная) были против, и достаточно знаю себя, чтобы не ожидать прока от подобных словопрений. И т. к. большинство вопросов принадлеж<ит> к не подлежащ<им> логике, то не будет ли спор толчением воды в ступе или спором о стриженом и бритом. Рассуждая со мной и обо мне, приходится брать и определения, принадлежащие мне. Я же никогдане представлял веру и церковь иначе как строго оформленною внутренно и внешне, общею для всех времен и народов, но саму неизменную и неизменяемую [138]138
В тексте: не неизменяемую.
[Закрыть] ; веру и церковь Златоуста, Св. отцев, Русских святит<елей> и патриархов, протоп<опа> Аввакума, Онисим<а> Швецова и Ивана Картушина [139]139
Онисим Васильевич Швецов (в монашестве Арсений; 1840–1908) – епископ уральский и оренбургский старообрядцев, приемлющих белокриницкую иерархию. Иустин Авксентьевич Картушин (в монашестве Иоанн; 1837–1915) – архиепископ московский и всея России того же согласия.
[Закрыть] . Неизменную до сих времен. Не об общем чувстве веры, присущем и язычникам и мусульманам, я говорил; не об общем христианстве и церкви, растяжимых и бесформенных, вмещающих и Толстого, и Розанова, и от<ца> Петрова [140]140
Григорий Спиридонович Петров (1866–1925) – известный церковный публицист, священник (в 1908 г. лишен сана).
[Закрыть] , и отц<а> Алексея Колоколова, и светск<их> дам. Такой веры, такой церкви (лучше – такого отсутствия церкви) мне не надо, не хочу я их, плюю на них – вот! И приписывать мне такое понятие о церкви – великая обида и постыдная клевета и слепота, если не упрямство! Когда я говорил о такойцеркви? Когда? а брать в рассуждении обо мне изв<естное> понятие о предмете не значит ли мне его приписывать? Только неизменную, идущую до сей поры церковь, исторически определенную, определяющую обряды и даже быт имею я, и имел, и буду иметь в виду, и обращение в нее и возможно,и должно– вот! А то какую-то размазню брать вместо церкви и строить на этом рассуждения – скоморошество! [141]141
Ср. разительно напоминающее эти рассуждения высказывание К. Н. Леонтьева, которое не могло быть в то время известно Кузмину: «…несколько суровое, но всем известное, реальное „филаретовское“ православие есть православие Дмитрия Ростовского, Митрофания Воронежского, Сергия Радонежского, Антония и Феодосия Печерских, Иоанна Златоуста, Василия Великого, Николая Мирликийского и т. д. Греко-российское православие,т. е. мой византизм в России, взятый с одной только религиозной его стороны.Этим византийским православием довольствовалсявеликий практик Катков; этомувизантийскому православию выучили и меня верить и служить знаменитые афонские духовники, ныне покойные, Иероним и Макарий» (Леонтьев К. Н.Письма к Владимиру Сергеевичу Соловьеву (О национализме политическом и культурном) // Леонтьев К. Н.Собр. соч.: В 9 т. М., 1912. Т. 6. С. 330).
[Закрыть] Раз познано – есть познано, конечно, но изменяется отношение к познанному, и часто познанное отбрасывается за ложностью. И св. Антоний познал и роскошь утонченного эллинизма, и религию, и философию, и отвергэто все, а вовсе не этим послуж<ил> христианству. Савва Грудц<ын> [142]142
Герой древнерусской (XVII век) «Повести о Савве Грудцыне».
[Закрыть] все испытал и вернулся,и раз человек может из простого делаться сложным, возможно и обратное,совершающееся в совершенно другой области, чем обращение негра в кавказца. Вот где гвоздь! Невинность не вернется, но вернуться в ту же область, хотя бы уже и не невинным, а кающимся и целомудренным, – возможно. И притом невинность, девственность только физическая не возвращается, и Мария Егип<етская> [143]143
Одна из любимых героинь Кузмина (см. одноименное стихотворение) – александрийская блудница (конец V–VI в.), отправившаяся с паломниками в Иерусалим, где по своим грехам не смогла войти в храм, после чего покаялась и 47 лет провела в пустыне.
[Закрыть] не девственней ли многих дев? Чисто жить и после греха да хочется – вот что нужно, а не развиваться в раз подвернувшемся пороке. И позднейшие нашлепки можно отмыть; как старую стенопись под штукатуркой, так и древнюю сущность можно найти под архимодерничными увлечениями. И в старую веру и быт обращ<ались> в совершенно противопол<ожный> XVIII в. не говоря о двор<янине> Токмачеве и друг<их>, но и придворная княжн<а> Долгорукова, выросшая и живущая уже совсем другой жизнью [144]144
Пошехонский дворянин Федор Яковлевич Токмачев был одним из основателей скита в Семеновском уезде Нижегородской губернии; какую княжну Долгорукову имеет в виду Кузмин, нам определить не удалось.
[Закрыть] . Есть и другие, и позднейшие [145]145
А Капитон – лютеранин, слушавший заграничный университет; обратился же, и учитель, и свят; пересоздался же. (Примечания Кузмина.) Капитон – один из первых старообрядцев, происходил из крестьян. Лютеранином и слушателем Сорбонны был, однако, не он, а его сподвижник Вавила (см.: Зеньковский С.Русское старообрядчество: Духовные движения семнадцатого века. М., 1995. С. 150, 151).
[Закрыть] . И самые хранители древности, не считая это всеобдержным, не считают и невозможным; конечно, это не прирожденные, но не только терпимые и допустимые, но и полноправные (Токмачев, пошехонский дворянин – святой). А их суд и вернее, и строже нашего, и дело им лучше известно. Вот гвоздь. Дальше-то бы и говорить не стоило, т. к. все твои силлогизмы висят на произвольном и не оправдывающемся фактами положении, но договорю уж до конца.
Вы идете далее. Куда? мечтание. Вы ищете… я обрел и радуюсь. Вы страдаете. Я говорю: „Слава Ти, Г<оспо>ди!“ Был „homme moderne“ и стал им же, т. к. все живущее – moderne. Не разбитый кусок сделаю цельным, а со старого стекла смою грязь, чтобы оно было прозрачно, не видное до сей поры.
Опять повторю, хотя ты старательно не понял, что XIX в. не есть что-то обязательное и определенное, и наш дворник, и мещанин города Повенца, и Иван Максимыч, начетчик с Ох-ты – все они XIX век, т. к. в нем находятся и все „hommes modernes“. И принадл<ежность> к XIX в. есть только временное данное, больше ничего.
„Эволюции XII в. плоды цепи исторических условий“, – это для кучки, маленькой кучки людей, кот<орые> и думают, что одни существуют, и что все пророки, святые, все войны и кровь, все великое в мире было, чтоб теперь можно было написать переутонченную и переиндивидуалистическую книгу для улыбки 10-ка скучающих и больных людей. Это всеобще необходимо? от этого не избавишься ни крестом, ни постом? Вот те раз! Если все старообрядцы и близкие к ним только менее сознательная народная и купеческая масса – ихтиозавры и плезиозавры, то мы живем в допотопные времена – вот и все. Ты чувствуешьпропасть между собою и раскольником, – я между собою и Аничковым [146]146
Алексей Иванович Аничков – знакомый Кузмина (очевидно, по гимназии).
[Закрыть] (как тип), и не чувствую между собою и начетчиком. При первых шагах, конечно, только допустимость и терпимость, но и этого пока довольно. И как добровольное пересоздание – почтенно. Ты говоришь „невозможно“ о том, что есть; и говоришь, что это фиктивно, надпись „буйвол“ на клетке слона. Что ж на это сказать? Не это ли есть принесение объятной действит<ельности> в жертву фиктивной и стройной теории? По теории не мож<ет> б<ыть> – значит, и нет, а то, что противоречит – обман и фикция? Но самая стройность теории и силлогизмов заставл<яет> подозревать их несогласность с действительностью, где все ясно и спутано, просто и противоречиво и едва ли поддается систематизации. И не ненужная ли это словесность?
Истин как логических утвержд<ений> – 1000, отсюда и противоречия философск<их> систем, и диалектика, и софистика – любимые чада логики. Не об ней речь. Но истина, как бож<ественное> откровение, правая вера и правоверная жизнь и быт – одна. И она права, хотя бы ее исповедовали 2 человека, все же остальное – ложь и соблазн, права и обязательна во всех мелочах.
Павел обратился не для того, чтобы служ<ить> наукою, как и вообще обращ<ение> не длячего-нибудь, а потомучто признают за истину. Конечно, обращенный сапожник шьет сапоги, Павел – шил палатки, строитель – строит, купец – торгует. Но отнюдь не служ<ит> этим церкви: это только исполнение запов<еди> труда для пропитания, и церковь равно благословляет все труды без различия, кроме отвергаемых и вредных (мимы и скоморохи не продолжали своих представлений, флейтщики – умолкли, и блудницы не продолжали своей профессии во славу Божию); вот гвоздь. И св. Киприан, познавший все мистерии, все тайны земли, обратившись сжег свои книги чародейства, не служа церкви волхвованием. И бл. Таисия заперлась в чулане, делая там же и свои естеств<енные> нужды, а не служ<ила> церкви красотой и изяществом. Если патриархальному деду носить поддевку так же свойственно, как птице петь, то Бугрову, нижегородск<ому> архимиллионеру, представлявшемуся Государю в поддевке [147]147
Речь идет о Николае Александровиче Бугрове (1837–1911). «Считается, что за свою жизнь он роздал ок. 10 млн руб. милостыни» (Старообрядчество: Опыт энциклопедического словаря. М., 1996. С. 58).
[Закрыть] , и всем Рогожским? что же, они тоже другого надеть не могут? а те, что бросали, надевали фраки и снова возвращались? И для них это сознательно, символично.
Я беру то, что обязательно и нужно для меня, а не общеобязательно (An. France – и дед?), ибо общее м<ожет> быть только самым широким, теоретическим, неприменимым и ненужным. А раз делается прилагаемым, сейчас же делается частным, плотским и личным. А до общего мне дела нет; я знаю, где правда, что нужно для спасения и как это прилагать по отношению к себе, а прочее не существует. Вот гвоздь! У меня не выходит, что я пишу для самоуслаждения, но что чувство радости сопровождаетисполнение (не для этой радости) призвания. И Таисия утешала своих любовников плотью, да мало ли что! И все это вы можете в 1000 раз лучше получить от обращения прямо к изображаемому. Даже Мусоргского „Хованщина“ и др. так бледны и ненужны по сравнению (эти два слова вписаны карандашом. – Н. Б., Дж. М.)с той трепещущей красотой Волжского приволья, старых далеких городов, тесных келий, любовных речей и песень, всей привольной и красной жизни, которая если не как жизнь, то как зрелище-то доступно и вам. И так жалко то („то“ вписано карандашом. – Н. Б.,Дж. М.),что я пишу, в сравнении с тем, как воспринимается и как захватывает все это! И совсем излишне.
Пока все по-старому, я пишу,сознаю это за зло и ненужность, но пишу, и буду очень рад, если ты познакомишься с этими вещами. Кроме известн<ого> Н<иколаю> Вас<ильевичу> [148]148
Н. В. Чичерин (1865–1939) – брат Г. В. Чичерина, чиновник и композитор-любитель.
[Закрыть] , у меня конец 1-й карт<ины> посл<еднего> действия и № из „Зимы“ „В лесу“ (первые: „Дома“, „Ночью“, „Поясок“). Желаю тебе скорейшего поправления и очень жду тебя. Теперь, когда я немножко отписался, при личном свидании я не буду поднимать скользких вопросов, ты не бойся. Написал, конечно, 1/100 часть чего хотел.
М. Кузм<ин>» [149]149
Следует отметить, что в заключительном абзаце имеется в виду цикл песен «Времена года» (или «Времена жизни»), писавшийся в 1901 году, что служит подтверждением нашей гипотезы о связи всех писем в единую цепь.
[Закрыть] .
Получив это письмо, Чичерин, конечно, не мог на него не откликнуться, ибо вопросы, затронутые Кузминым, были чрезвычайно важны как для него самого, так и для его друга. Поэтому он обращается к нему с обширным письмом, которое мы приведем в наиболее существенной для нас его части:
«Дорогой Миша, как это типично, как это понятно, как это глубоко характерно! С трепетом и болью сочувствия я читал твое письмо: да, вот мы, вот наша боль в усиленной степени в лице тебя! „Привольная и красная жизнь“ перед глазами, все утраченное блаженство предков призывает к себе, „старые далекие города, тесные келии, любовные речи и песни“ – как это близко, какое блаженство! И ты бьешься и бьешься, хватаешься за это всею силою… и испускаешь истерические крики, когда коснутся больного места… Конечно, слов не нужно. Я знаю тебя так близко и тесно, как никто другой; я сам имею в себе те же начала, только другой характер дает им другое русло; состояния твои для меня – будто я их сам переживаю; и я прошу только одного, стремлюсь только к одному. А именно: это шепотом, – тебе на ухо мою тайну – когда ты дойдешь до отчаяния безвыходности, то – не предайся отчаянию, но вспомни мои слова, что есть дальнейшая дорога, и прийди тогда ко мне, чтобы я, чем могу, мог тебе тогда помочь.
Повторяю, я понимаю насквозь те чувства, кот<орые> ты мне объясняешь. Но я вижу – и это не первый раз – что те мысли, кот<орые> я тебе высказывал, ты отчасти понял совершенно превратно. Я недостаточно соображаюсь с твоею порывистостью, когда развиваю перед тобою целые венцы мыслей. Так было и тогда, когда (с не меньшим правом, чем теперь) ты говорил, что ты – фригиец первых веков, чудом попавший в наше время (а на самом деле это-то и не чудо, п<отому> ч<то> XIX в. в специфическом смысле– не XIX в. дворников, так же, как дворник конца века не был fin de siècle – но модерничныйXIX в. (этого ты не заметил при чтении моего письма) – именно этим и отличается, что познает все, а потому и фригийца, не имея своего цельного, но зато ища создания живого синтеза). Так и теперь.
Итак, недоразумение в следующем. Прочти это внимательно.
Различное отношение – н<а>пр<имер>, к основным вопросам мироздания, создает целую цепь явлений – в данном случае, миросозерцаний – от одного конца до другого. Их бесчисленно много, но можно наметить основные их вехи. Когда говоришь об основной точке этой цепи, нужно остерегаться всякой путаницы понятий(источника всех ошибок, всех софизмов и других врагов логики), и потому хранить пред взором и соседние точки. И вот почему я, когда говорю об одном типе человеч<еского> миросозерцания, быстро обвожу взором и другие типы миросозерцаний. Так было и в предыдущих письмах. Говоря об исходах из страданий современного человека, я сразу намечаю основные типы таких исходов для разных людей вообще: набрасываю как бы мировую картину этих исходов. Это не значит, будто все эти исходы – „то, о чем ты говорил“. В этом твое великое недоразумение. Я показываю их цепь – но отнюдь не все они – для тебя.
И вот, среди этих исходов есть: чисто философское созерцание быта без веры; вера как у „светских дам“; и, наконец, то, о чем я всегда говорил тебе для тебя лично, – и о чем будет дальше. Вера как у дам является тут как одна из основных вех, уясняющих общую картину. Никто тебе ее не навязывает, и потому на нее и плевать не нужно, а будучи в спокойном состоянии можно в ней видеть – более отдаленную от тебя – одну из ступеней мироздания [150]150
Кроме того, мне помнится, что я говорил о вере как «у светских дам», как о более ярком примере для оттенения противоположности между обращением в веруи пересозданием в историческую действительностьи для выяснения неприложимости всяких примеров обращения в христианство – к вступлению в быт. Об отношении Церкви к более общей форме веры я еще упомяну дальше. (Примечание Чичерина.)
[Закрыть] . – Не для твоих потребностей, но для других разновидностей потребности эпохи, горячая преданность Т<етушки?> Саши Алексеевны Господствующей Церкви – одна из наличных сил.
А тебе лично я говорил о другом, и об этом читай не спеша. Церковь, ты говоришь, неизменная и неизменяемая – Церковь Златоуста и т. д. – и Аввакума. Да, Церковь неизменна – Церковь и философских Отцов Церкви, и бытового Домостроя. Но неизменная Церковь переходит через разные эпохи. Будучи сама неизменна, она предоставляет место тому, что составляет особенности разных эпох. V век – Византия – Мономах – Алексей Михайлович и раскольники (если считать их в Церкви) – сколько различий! Но различие не только в душе исторического целого, проникающей его, не только в исторической природе, делающей человека V века особым существом, человека при Феофане особым существом и т. д. Различие также – в духовных элементах. Тебе, конечно, ясно, что есть эпохи сильные и ограниченные;и есть эпохи многому открытые и сами менее сильные(Синтез и составляет наше искание). Патриархальная Греция, самые ее недра; древняя Римская республика; les pâtres de Samnium [151]151
Самнийские пастухи (фр.).Самний – апеннинская область в древней Италии между Апулией, Луканием, Кампаньей и Лацием. Римляне вели с жителями Самния жестокие войны в IV–III веках до P. X.
[Закрыть] , или Китай – вот сильные и ограниченныеэпохи, без всякой примеси к полному своеобразию. А поздняя Греция – многому открытая и сама менее сильная.Далее: разные сильные и ограниченныеэпохи воплощают разные стихии из общечеловеческой гаммы стихий, разные идеи. Идеи Домостр<оевской> эпохи – быт, „благочестие“; это была цельность, имевшая целью цельность (что и осталось основою нашего русского искания, по разрушении того исторического целого). Наоборот, Valentinien III – эпоха многому открытая и сама менее сильная.А модерничный XIX в. – эпоха всему открытая и совсем бессильная(и ищущая синтеза).
И вот, Церковь при Valentinien III и при Сильвестре [152]152
Валентиниан III (Flavius Placidus Valentinianus; 419–455) – император Западной Римской империи в 425–455 годах. Сильвестр (ум. ок. 1566) – протопоп, один из предполагаемых авторов «Домостроя».
[Закрыть] – та же. Но историческое целое – не то. Оно не то, не только по своей неуловимой словами душе, но и по воплотившимся стихиям. Брать Церковь – еще не значит брать историческое целое XVI в. Церковь при Valentinien III орудовала философиею, поэзиею, музыкою; блудницы в ней, конечно, прекращали блуд, но поэты писали не только церковные песни, а также, н<а>пр<имер>, славившиеся тогда эпические поэмы христианского содержания (отголосок – в Прекрасном Дивгении [153]153
«Девгениево деяние» – древнерусское переложение византийских эпических сказаний X века.
[Закрыть] ), музыка сопровождала мистерии; и философии, и знанию, и искусству – всем великим элементам общей гаммы уделялось место.
И вот создался и потом рушился и наш московский мир. И вот, наконец, к чему веду я речь. Прочти выше: „А тебе лично я говорил о другом“, – чтобы не забыть, к чему я это говорю.
Церковь шла от V в. в Византию, в Киев, в Москву. Но пошла ли Церковь дальше? В более отдаленном от твоих потребностей – так сказать, оппортунистическом виде – она у „светских дам“ [154]154
Вера в свободно-христианском смысле– и у них. Но ты прав, что не все существо Церкви, в ее строгости и стройности, имеет там место.
Возможно, что я в том письме выразился неверно (я писал утомленный, с ждущею меня кипою бумаг). В этом пункте письма я брал вообще христианскую веру, чтобы яснее дать понять различие обращения и пересоздания. Но, конечно, строгая Церковь (и при Амвросии Медиоланском) есть нечто большее. Моя истинная мысль вернется на след<ующей> или послеслед<ующей> странице. (Примечание Чичерина.)
[Закрыть] . Прекрасная, но отрезанная от русского целого – от Царя, бояр, ученых, служилых людей – и от движения мысли человечества, от новой эпохи, она – у народа (куда относятся, конечно, и купцы старого покроя).
Но не пошла ли она дальше, в новую эпоху, не отрезываясь от мирового движения и сохраняя свою полноту, оставаясь неизменноюЦерковью Св. Отцов в новой эпохе?
Церковь Константина Великого, Вселенских соборов открывала объятия философии, поэзии, искусству, всему уделяла место; все, что я говорил в прошлом письме об общечеловечности веры, относится к ней.(Вот моя истинная мысль в том письме.)
И вот, я часто указывал тебе на ядра такого целого – на Страхова, Гилярова-Платонова, „Пастыря заботливого“ Никольского [155]155
Николай Николаевич Страхов (1828–1896) – критик, философ; Никита Петрович Гиляров-Платонов (1824–1887) – философ и публицист; Борис Владимирович Никольский (1870–1919) – юрист, поэт, филолог, политический деятель. С последним Чичерин дружил и активно переписывался.
[Закрыть] . „Дум о правоте земной пастырь заботливый“ – тут есть живой дух какого-то исторического существа. Но все дело в следующем: тебе не открылось живое содержание этого исторического существа.Это правдоподобно. Прежде и русская цельность тебе не открывалась, а потом открылась. М<ожет> быть, и это откроется.
Но теперья думаю, что тебе предстоит другое – что я говорил в конце прошлого письма. Я слезно прошу тебязапомнить одно: если тебе будет казаться, что ты стукнулся лбом в стену, то вспомни мое убеждение, что и для нашей страждущей братьи, и даже для таких рьяных, как ты, возможноутишение в общем синтетическом мировом созерцании. Но это должно быть и может быть – внутренне понято».
Письмо на этом не оканчивается, но, как нам представляется, и приведенного фрагмента вполне достаточно, чтобы создать представление о предмете и характере споров Кузмина и Чичерина о сущности своей эпохи, об отношении человека-творца к ней, о том месте, которое оба они отводили в ней себе.
Если Чичерину представлялось, что Кузмин в старой русской культуре не может быть укоренен, что он – человек своего времени, «homme moderne», то сам Кузмин видел себя одним из массы старообрядцев, притом именно человеком из массы, почти ничем, кроме некоторых индивидуальных свойств, не выделенным. Отвержение позитивизма и резкая враждебность к современности вообще не были единичным среди интеллигентов его поколения. Но для самого Кузмина особенно важно желание отстраниться от всех систем – будь то системы философские или какие-либо иные, так как они явно враждебны полноте и бесконечному разнообразию бытия. Кстати сказать, именно это послужит впоследствии причиной его нежелания примыкать ни к одному литературному направлению, будь то символизм, или акмеизм, или что-либо еще (если не считать игрушечного, им же самим к случаю выдуманного эмоционализма). И этому вполне соответствует предпочтение, отдаваемое им частному как противоположности общему («до общего мне дела нет»), которое у зрелого Кузмина станет одним из центральных поэтических принципов. В равной степени значим взгляд на красоту и истину как на составную часть мира, а не что-то ему противопоставленное («Но истина, как божественное откровение, правая вера и правоверная жизнь и быт, – одна»). Общая враждебность к тем, которые вносят рациональность в духовное, и вера в необходимость простоты и личной веры не менее характерны для Кузмина. Это помогает объяснить, почему Кузмин, несмотря на свой интерес к религии, никогда не проявлял интереса к деятельности Мережковского и его кружка, но, наоборот, решительно от них отвращался. Помимо этого, в письме замечательно движение, почти незаметное, но в конце поражающее, от превознесения традиций универсальной, неизменной церкви и веры к высшей степени личной природе веры самого Кузмина, какой она предстает к концу письма.
Надо сказать, что желание Кузмина отказаться от своей жизни, представляющейся ему в высшей степени греховной (вспомним также и самый конец цитаты из последнего письма Чичерина), становилось временами чрезвычайно сильным. Характерно в этом отношении длинное недатированное письмо, шутливо названное «многошумящей и широковещательной епистолией», значительную часть которого имеет смысл привести, ибо в нем наиболее отчетливо сформулировано то, чем готов был поступиться Кузмин, лишь бы обрести успокоение и благодать:
«Если бы я отвечал в „синюю книгу“ на вопрос о главной черте моего характера, я бы написал, помимо „стремления к стройности быта“, потребность в пластическом, внешнем, символическом проявлении внутренних воззрений, – оттуда быт, оттуда обряд. Когда я был еще совсем маленьким в Саратове, я все спрашивал у мамы, когда (т. е. при каких словах) надо креститься, и не получив ответа (т. к. она сама не знала), все следил, чтобы креститься вместе с нею, и раз она подняла руку, чтобы поправить шляпу, а я, подумав, что она крестится, перекрестился и долго думал, что это очень грешно – положить поклон не вовремя. Знаешь ли ты, что в ГУ классе я просился в монастырь, горел и трепетал от рассказов Дуняши (ее отец, раскольник по прозв<ищу> „поп“, ослеп над книгами) о Сатанииле, о древе крестном, как на него села „смеясь и играя“ царица Савская и опалила себе задницу, т. к. огнь исшел, что потом уже я встретил как старых знакомых у Тихонравова [156]156
Имеется в виду книга: Памятники отреченной русской литературы / Собраны и изданы Николаем Тихонравовым: В 2 т. СПб., 1863.
[Закрыть] и пр. Знаешь ли ты, как перед поступлением в консерваторию я опять просился в монастырь, и опять в 95 г., и опять недавно, когда мама согласилась, чтобы после ее смерти я пошел, что дало ей возможность с большим покоем смотреть на мое будущее, для всякого и менее робкого человека более чем гадательное? (Далее полторы строки тщательно зачеркнуты. – Н. Б., Дж. М.)И, я думаю, тут большее и меньшее, чем художественность. И то, что пробуждается в Страстную неделю, при деревенских песнях, у тебя при виде зимнего бора, – неужели это только художественность? И неужели те сокровища тайные, неизреченные, получаемые от ночных поклонов и молитв, и притом непременно по такой книге, пред такой иконой, по такой лестовке (ибо таким образом я чувствую себя в связи и с известной церковью, с известным бытом, осмысленн<ым> звеном, а не одинокою, бесплодною, хотя бы и пламенною и высокою мечтою) – неужели это происходит из тех же источников, что порхания по Вавилонам и Клеопатрам?
Тут источники таинственные самой жизни, ростки глубокие и цепкие, и всем доступные, и во всех имеющих содержание живущие; там же хотя и блестящее и прекрасное порхание и перевоплощения, удовлетворяющее потребности (не прихоти ли?) духа, не имеющей ничего общего с жизнью (в глубоком смысле и внешнем), и если и глубокой, то стоящей совсем особо, обособленный мир потребностей, для имеющих содержание – менее чем третьестепенный и, мож<ет> быть, греховный. Каюсь, в любопытствующей художественной пытливости у меня как-то пожух тот настоящий мир (да и как могло быть иначе – но об этом ниже), и я, сделав порхающий круг, подошел к нему с другой стороны, приняв и его за цветочек. И зато с какою радостью узнал я свое же сокровище! Зная меня только со стороны художественных исканий, ты думаешь все объяснить ими, и когда я черпаю воду жизни, ты говоришь, что я „выжимаю эстетику“. Так о волжских раскольниках-купцах, понятие о которых у тебя сводилось к тому, к той смехотворной картине, как я „из кряжистых купцов выжимаю эстетику“, что все-таки лучше, чем впечатления того утонченнейшего француза, наблюдавшего русскую жизнь из-за своей перегородки, что русские купцы бьют своих жен несколько персидской красоты и издают отвратительные звуки. И едят сальные свечи? Я же просто наблюдал и воспринимал впечатления живого дела и стройного церковного и домашнего быта, т. е. всего, чем (и только этим) крепка и красна жизнь на земле. И часто, желая поделиться чем-нибудь с тобою, я подчеркиваю художественность именно как единственную точку соприкосновенности и соинтереса. В „часовнике“ я обращаю внимание на печать, заставки и доски, п<отому> что иное в нем что же может тебя интересовать? В Ефреме Сирине поэтический или наивный оборот речи, страстная лирическая страница, п<отому> что иначе что же? Мне же, конечно, они дороги и ценны сами по себе, но не отрицаю и внешность. Для меня „часовник“ есть церковная книга, собрание известных служб в известном порядке, притом печатанная и переплетенная именно так, имеющая именно такой церковный вид. Издай ее русским шрифтом в формате и виде французского романа, я и молиться по ней <не> стану, за грех сочту. И это не только художественность, „переплеты и иконы“. Оригинал Ефр<ема> Сир<ина>, конечно, поэтичнее и проч., но церковного значения имеет для меня гораздо меньше. Язык накладывает неизгладимый отпечаток, и привыкшему слышать и видеть церков<ные> книги на славянском языке на всяк<ом> другом они кажутся странными. Притом я помню, как все прекраснейшие молитвы я читал в греч<еском> оригинале, какие бедные педантич<ные> вирши в сафических и анакреонтических размерах! Это, конечно, не умаляет их святости, но и в поэтич<еском> отношении их переводы гораздо выше, а для молитв и церк<овного> чтения (у нас) – единственно возможны.
Твердая вера, неизменный обряд, стройность быта – и посреди этого живое земное дело – вот осязательный идеал жизни и счастья. И так чужд и вместе с тем характерен Лессинг со своим предпочтением поискам истины перед самим обладанием таковой; какой запас суетливости, любопытства, смешной и несносной беспокойности надо иметь, чтобы дойти до такова (так! – Н. Б., Дж. М.)решения. Нет, ценою чего угодно тот осязательный идеал жизни, и посреди этого быта, этой среды, воспринятой, как истинная, такое и мирное дыхание своего непременно живого дела. Может показаться это малоинтересным, похожим на характеристику Ал<ексея> Мих<айловича>, что он в посту ел грибы, а в мясоед мясо, на как бы насмешливые слова Соловьева о православии, „что оно не падало, сидя на месте“. Но разве интерес жизни только в событиях, падениях, землетрясениях? Когда есть быт, вера, жизнь (с тайнами рождения, любви и смерти), природа и дело, то чего же еще? Все прочее лишь слова, художественное безумие, журнализм, шарлатанство, политические и иные авантюры. И если б это счастье было чем-то мифическим, невоплощенным, оторванным от жизни, тем, о чем только мечтают, – тогда и эти рассуждения были бы только словами и безумием. Но оно существует объятно и осязательно. Крепость и живучесть этого быта (и не кучки, как духоборы (секта), а массы до мильона наирусских живых людей) воочию доказывает, что он не есть археологический анахронизм, будто бы неподходящий ко времени, и что он не оторван от дела и жизни, т. к. почти все они занимаются самыми живыми и житейскими делами. Это вот среда, это быт, тут связь и общность; и когда я в заговенье заговляюсь и знаю, что тысячи людей, считаемых мною своими, делают то же, то я уже не один, не одинок, не без поддержки, хотя бы жил на необитаемом острове. Мистическая связь обряда и обычая – вот связь не выдуманная и не самовольная. <…>
Но как входит, может и должно входить в этот мир искусство?
1) всего шире иконопись, как удовлетворяющее поэтическим, религиозным и нравственным потребностям; роспись и украшение книг, лубочные картины,
2) как специальное поэтическое – церк<овные> книги (нравств<енность>), они же и песни (лирика), они же, прологи, синодики и легенды (повеств<ование> и фантазия), сказки, хождения,
3) музыка как творчество едва ли имеет место; как исполнение – церковное единогласное пение, песни и стихи,