Текст книги "Михаил Кузмин"
Автор книги: Николай Богомолов
Соавторы: Джон Малмстад
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Каким образом произошло перемещение сборника в иное издательство, нам неизвестно. Однако 23 февраля 1929 года Кузмин записал в дневнике: «Конечно, у Зои [625]625
З. А. Никитиной, работавшей тогда в Издательстве писателей в Ленинграде.
[Закрыть] никаких денег, только книжка. Ничего, хотя испорчен цвет». Эту небольшого формата и не слишком толстую (96 страниц) книжку с обложкой приятельствовавшей с Кузминым художницы Валентины Михайловны Ходасевич ждала замечательная судьба.
Через месяц после только что приведенной записи, 23 марта, Кузмин занес в дневник первые впечатления от восприятия книги читающей публикой и критикой: «Книга потихоньку идет. Думают, что рецензий не будет. Хвалить не позволят, а ругать не захотят». Здесь Кузмин оказался прав: критики его книжку предпочли не заметить или действительно не заметили. Даже в эмиграции о ней обмолвились немногие. Г. Адамович рецензировал книгу дважды. В первом отзыве, газетном, он говорил: «Вот уже десять лет как его поэзия резко изменилась: вместо прежних „прозрачных“ стихов он пишет теперь стихи нарочито-невнятные, деланно-исступленные, обманчиво-мощные, полные криков и выкликов <…> Стихи в книге почти все сплошь „мажорные“: восторженное славословие бытию, хотя бы и трудному, существованию, хотя бы и скудному. Кое-что напоминает прежнего Кузмина – по легкости, по грации и той подлинной стилистической утонченности, которой во всей нашей новой поэзии, пожалуй, один только Кузмин и достиг. Другое – не то что слабое, но претенциозное <…> Конечно, это не „высокая“ поэзия. Конечно, звук слаб и однообразен, темы коротки, кругозор тесен. Ничего похожего на какую-либо тайну здесь и „не ночевало“. Но в этой поэзии есть лучистая „тепловая энергия“, есть благоволение к миру и ко всему живому…» [626]626
Последние новости. 1930. 25 сентября. № 3473. Цит. по: Адамович Г.Литературные заметки. СПб., 2002. Кн. 1. С. 379, 380 (Адамович Г.Собрание сочинений).
[Закрыть] В другой, несколько более поздней рецензии, считая книгу только «человеческим документом», он назвал стихи, туда вошедшие, «грустными, слабыми, очень усталыми. Не без прелести, конечно». Проецируя поэзию на советскую реальность конца 1920-х годов, он продолжал: «Кузмин был одинок всегда. Теперь его голос становится все глуше, это не речь, а шепот. Что делать ему в теперешнем советском мире? Он бодрится, он усмехается, ему даже нравятся новые времена и апостольско-нищенский быт их» [627]627
Числа. 1930/1931. № 4. С. 263.
[Закрыть] . И как бы вторя ему, мотив «старости», «дряхлости» подхватили другие эмигрантские критики, от сдержанного «Гулливера» [628]628
Под этим псевдонимом в газете «Возрождение» обзоры советской литературы делали H. Н. Берберова и В. Ф. Ходасевич; степень участия каждого из них в написании той или иной статьи чаще всего бывает определить очень сложно.
[Закрыть] , назвавшего стихи «увы, старческими» [629]629
Возрождение. 1929. 4 июля. № 1493.
[Закрыть] , до ориентированного в те годы на резкую «левизну» Н. А. Оцупа: «Его прелестная, легкая и в сущности очень простая по выражению прежняя поэзия, с ее танцующей легковесностью и легкомыслием, как молодость от дряхлости отличается от более поздних его стихов, как бы разложившихся после прикосновения к волшебной стихии „левизны“. Почтительно-ученическое заигрывание с нею было, вероятно, противно природе Кузмина, недавнего идеолога „прекрасной ясности“» [630]630
Оцуп Н.О поэзии и поэтах в СССР // Числа. 1933. № 7/8. С. 238.
[Закрыть] .
В советской же печати единственный более или менее развернутый отзыв о книге принадлежит В. Друзину. В журнале «Звезда», рецензируя в пределах одного общего текста две замечательные поэтические книги – «Форель» и «Кротонский полдень» Бенедикта Лившица [631]631
Отметим любопытное совпадение: в цитированном выше обзоре «Гулливер» также отзывался о «Кротонском полдне».
[Закрыть] , – этот тогда еще далеко не тот черносотенный критик, каким он сделался впоследствии, а знаток и поклонник Хлебникова, сторонник серьезного отношения к поэзии, разбирает книгу Кузмина так, как можно было бы анализировать «Сети». Завороженный термином «прекрасная ясность», он вырывает из контекста отдельные стихи, которые могли бы свидетельствовать, что темы, образы и мотивы Кузмина нисколько не изменились. Постоянные определения, прилагаемые им к стихам из «Форели», – «ясность», «предметность», «милая шутливость». Только в «Лазаре» он находит «некоторые принципы революционной поэзии», но этого оказывается явно недостаточно, чтобы спасти книгу от решительного вывода: она не имеет никакого реального значения для современной поэзии и, подобно стихам Лившица и прочих еще живых поэтов акмеистов (очевидно, он имел в виду Ахматову и Мандельштама), является лишь «памятником отмершей культуры» [632]632
Звезда. 1929. № 5. С. 171, 172.
[Закрыть] .
Второй и последний отзыв, который нам удалось обнаружить на страницах советской печати того времени, принадлежит критику Б. Ольховому, опубликовавшему в журнале «Печать и революция» большую статью «О попутничестве и попутчиках», в которой, издеваясь над самыми разными писателями (среди них были, скажем, Андрей Белый и Мандельштам), он уделяет несколько слов и Кузмину: «Вообще об этом сборнике можно сказать то же, что говорит у Гёте Фауст о заклинаниях ведьмы»:
И всё, книга как будто канула в бездну. Но если развивать это сравнение, то, видимо, надо будет вспомнить тыняновскую «литературу на глубине». Уйдя с поверхности, «Форель» прочно вошла в сознание современников и потомков.
Еще до появления книги Кузмин записал в дневнике 3 октября 1928 года: «Сегодня случилось чудо, потрясшее всех нас. Откуда-то прислали 50 р. От какого-то Шкваркина. Я его не знаю. Потом, уже к концу дня, я получил и письмо, где он сообщает, что достал переписанный на машинке экземпляр „Форели“ и послал деньги, как знак восторга. Какой милый, и редкий, и догадливый человек. Юр. был потрясен ужасно». Драматург Василий Васильевич Шкваркин (1894–1967), теперь основательно забытый, в те годы сочинял популярные и прибыльные водевили и сатирические обозрения, а впоследствии стал довольно известным комедиографом. Известны письма Кузмина к нему, относящиеся к 1934–1935 годам, и почти все они содержат просьбы о деньгах или благодарности за уже присланные [634]634
Новый журнал. 1991. Кн. 183. С. 358–360 / Публ. Ж. Шерона.
[Закрыть] . Кузмина поразила полная неожиданность такого внимания со стороны совершенно неизвестного и незнакомого человека. Но среди людей более близкого окружения «Форель» обсуждалась активнее. Большим энтузиастом книги (и одноименного цикла) был Вс. Рождественский, не раз писавший о цикле так: «Это, по-моему, лучшее, что им написано за последний ряд лет»; «Особенно значительна его поэма, в которой, сквозь лирически заостренное воспоминание, проходит вся его жизнь. Это – „Форель пробивает лед“»; «По цельности лирического захвата, по ценности автобиографической это, как кажется мне, лучшая его вещь за последние годы» [635]635
Из писем Е. Я. Архиппову и Д. С. Усову 1927 г. Цит. по: Рождественская М. В.Михаил Кузмин в архиве Вс. Рождественского // МКРК. С. 216, 217.
[Закрыть] . А о книге он говорил: «Вышла и, вероятно, уже дошла до Москвы книга Кузмина „Форель разбивает лед“ – книга очень неровная, часто мило-вздорная, но в общем пленительная („Форель“, „Лазарь“), сверкающая. Ее нельзя читать без досады и радости. <…> Меня волнует в ней начало и завершение. Середина же кажется чем-то обидно-вздорным» [636]636
Письмо В. А. Рождественского Д. С. Усову весны 1929 года (частное собрание). Цит. по: Кузмин М.Избранные произведения. Л., 1990. С. 546 (коммент. А. В. Лаврова, Р. Д. Тименчика).
[Закрыть] . Обсуждалась книга и в переписке филолога Е. Я. Архиппова с сыном И. Анненского, поэтом Валентином Кривичем. Последний настаивал на том, что она не нужна современности, тогда как Архиппов (чья запись о встрече с Кузминым в 1928 году приводилась выше) был убежден: «…все ново и все привлекательно в этом преображенном Кузмине. Мне даже кажется, что эта книга расцветает постепенно» [637]637
РГАЛИ. Ф. 5. Оп. 1. Ед. хр. 57. Цит. по тому же источнику.
[Закрыть] . Не раз по различным поводам вспоминает стихи «Форели» уже в 1930-е годы Э. Ф. Голлербах [638]638
См.: Голлербах Э.Встречи и впечатления. СПб., 1998. С. 230, 270, 280.
[Закрыть] . И так далее, и так далее, вплоть до замечательного стихотворения Олега Чухонцева «Двойник», в котором слышатся явные отголоски белых пятистопников «Форели». Но более всего этот сборник и первый цикл известны тем, что оказали весьма значительное влияние на одну из наиболее принципиальных для XX века русских поэм – «Поэму без героя» А. А. Ахматовой [639]639
Подробный и очень тонкий анализ связей «Поэмы без героя» со сборником Кузмина и другими его произведениями см.: Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В.Ахматова и Кузмин.
[Закрыть] .
В 1940 году, незадолго до того как поэма «пришла» к Ахматовой, Л. К. Чуковская дала ей прочитать «Форель» и записала ахматовские слова: «В этой книге все от немецкого экспрессионизма. Мы его не знали, поэтому для нас книга звучит оглушительной новостью. А на самом деле – все оттуда. Как это ни странно, а в книге много служебного, словно подписи под картинками… Мне понравился „Лазарь“ и отдельные стихи, например то, которое и вам так нравится: „По веселому морю летит пароход“. Впрочем, конец там неприятный – о двухлетках. Очень тяжелое впечатление оставляет непристойность… Во многих местах мне хотелось точек… Это уж очень на любителя: „практикующие балбесы“. Кузмин всегда был гомосексуален в поэзии, но тут уж свыше всякой меры. Раньше так нельзя было: Вячеслав Иванов покривится, а в двадцатые годы уже не на кого было оглядываться… Быть может, Виллону это и удавалось как-то, но Михаилу Алексеевичу – нет. Очень противно» [640]640
Чуковская Л.Цит. соч. С. 192. Остается не очень понятным, почему Ф. Вийону приписано воспевание гомосексуализма: насколько нам известно, в его поэзии ничего подобного нет.
[Закрыть] .
Достаточно даже беглого взгляда, чтобы обнаружить очень близкие параллели не только ритмической структуры «Второго удара» из кузминского цикла «Форель разбивает лед» и ахматовской «Поэмы» [641]641
Впервые, сколько мы знаем, в печати было отмечено почти одновременно Р. Д. Тименчиком (Тартуский гос. университет. Материалы XXII научной студенческой конференции. Тарту, 1967. С. 121–123) и И. П. Смирновым (О ритмико-фразовых уподоблениях в стихе // Теория стиха. Л., 1968. С. 226).
[Закрыть] , но и целых смысловых блоков. Более того, внимательное чтение поэмы Ахматовой свидетельствует о том, что мировосприятие и творчество Кузмина были для нее постоянным объектом полемики, свое отношение к жизни она во многом определяет, отталкиваясь от того, что ей виделось в творчестве Кузмина.
Но далеко не только в этом состоит значение последней книги стихов Кузмина. На наш взгляд, она в наибольшей степени продемонстрировала те возможности, которые таит в себе выработанный Кузминым в 1920-е годы метод обращения с предметами, идеями и событиями, попадающими в поэзию. Внешне связь отдельных образов в различных циклах может показаться прихотливой и основанной лишь на каких-то внешних признаках: двенадцать месяцев (и двенадцать ударов часов в новогоднюю ночь) – в «Форели», панорама – в цикле «Панорама с выносками», веер из семи створок – в «Северном веере», дни недели и соответствующие им планеты – в «Пальцах дней», псевдоевангелие – в «Лазаре». Однако на самом деле связь оказывается гораздо более глубинной, основанной на событиях личной жизни самого Кузмина или людей из его ближайшего окружения.
Мы не можем сказать, что нам или другим исследователям удалось расшифровать личную подоснову всех стихотворений книги, но о некоторых это можно сказать с уверенностью. Вот лишь два примера, заслуживающие, на наш взгляд, специального рассказа.
Летом 1927 года (точная дата неизвестна) Кузмин пишет О. Н. Арбениной письмо, в котором есть такие строки: «Я написал большой цикл стихов „Форель разбивает лед“, без всякой биографической подкладки. Без сомнения, толчком к этому послужил роман Мейринка „Der Engel vom westlichen Fenster“. Прекрасный роман. Непременно прочтите его, когда приедете. Оказал большое влияние на мои стихи. У меня там мельком описание красавицы „как полотно Брюллова“, которая сидит в ложе и слушает „Тристана“:
Не поправляя алого платочка,
Что сполз с ее жемчужного плеча,
Не замечая, что за ней упорно
Следят в театре многие бинокли.
Анна Дм<итриевна Радлова> сейчас же приняла это на свой счет и стала просить все посвятить ей и распределять роли этой выдуманной истории между знакомыми» [642]642
Cheron G.Kuzmin’s «Forel’ razbivaet led»: The Austrian Connection // Wiener slawistischer Almanach. Bd. 12. S. 108. О связи цикла Кузмина с романом Мейринка подробнее см.: СтМ. С. 163–173; Эткинд А.Помнишь, там, в Карпатах? // НЛО. 1995. № 11. С. 76–106 (вошло в его книгу «Содом и Психея. Очерки интеллектуальной истории Серебряного века». М., 1996. С. 11–58).
[Закрыть] .
Обратим внимание, как настойчиво Кузмин повторяет: «без всякой биографической подкладки», «выдуманной истории». За этим явно кроется желание спрятать концы в воду, что ему отчасти и удалось. 18 сентября 1927 года он записывает: «О. Н. все намекает, что „Форель“ стянута у Мейринка и Юр<куна>».
Большая часть биографических параллелей уже давно раскрыта исследователями – и исследователями творчества Ахматовой, и теми, кто занимался поздними стихами Кузмина. Однако лишь с недавнего времени ставшее возможным знакомство с дневником позволило приоткрыть еще одну чрезвычайно важную сторону первого цикла сборника. 4 августа 1926 года Кузмин записывает: «Не знаю почему, но глубокая тоска мною овладевает и парализует мои поступки. Впрочем, если разобраться, конечно, найдешь причины и первопричину, – большевики. <…> Вчера страшный сон. Комната новая, большая, но очень уединенная, ничего ни извне, ни из нее не слышно. Я один. Но тишина полна звуков. Двери ужасно маленькие и далеко. Музыка. Вдруг куча мышей и зарезавшийся балетчик Литовкин, лилипутом, играет на флейте, мыши танцуют. Я смотрю с интересом и некоторым страхом. Стук в дверь. Мыши исчезли. К нам почти никто не ходит. Гость. Незнакомый, смутно что-то вспоминаю. Обычное: „Вы меня не узнаете, мы встречались там-то и там-то“. Чем-то мне не нравится, внушает страх и отвращенье. Еще стук. „Наверное, Сапунов“, – говорит. Ужас. Действ<ительно>, Сапунов. Юр. уже тут каким-то чудом. Ник<олай> Ник<олаевич> тот же, только постарел и немного опух. Я в крайнем ужасе крещу его: „Да воскр<еснет> Бог“ и „Отче наш“. Он весь перекосился от злости. „Однако вы любезно, Мигуэль, встречаете старых друзей“. – „Вот еще, будут ко мне таскаться всякие покойники!“ Теперь я ясно знаю, что и первый – умерший. Юр. вступает: „Что вы, Майкель, тело Ник<олая> Ник<олаевича> не найдено, он мог и быть в живых“. – „А что вы боитесь креста >“ – „Да, ханжество-то это пора бы бросить. Удовольствия мало“. Успокаиваюсь, преодолевая отвращенье, целую холодного Сапунова, знакомлю с Юр. Садимся, как гости, на тахту. Заваливаемся. Да, еще в пылу спора он вдруг предлагает мне 1000 рублей. Вытаскивает пачку. Я помню, что если снится покойник, от него ничего брать, ничего ему давать не следует, отказываюсь. Тот понял мою мысль, перекосился и спрятал деньги: „Ну, как хотите“. Новый гость. Заведомый покойник. Симпатичный, какой-то музыкант. Все они плохо бриты, платья помяты, грязноваты, но видно, что и такой примитивно приличный вид стоил им невероятных усилий. Все они по существу злы и мстительны. У Сапунова смутно, как со дна моря, сквозит личное доброжелательство ко мне, хотя вообще-то он самый злокозненный из трех. Расспросы о друзьях. „Да, мы слышали от того-то и того-то“ (недавно умерших). Как они там говорят, шепчутся, злобствуют, ждут, молчат. „У нас вас очень ценят“. Будто о другой стране. Загробная память еще при жизни. Собираются уходить. „Как хорошо посидели. Приятно вспомнить старину. Теперь осталось мало, мест шесть-семь, где можно встретиться“. Боже мой, они будут ко мне ходить! Выхожу проводить их. На лестнице кто-то говорит: „И к вам повадились. Это уж такая квартира. Тут никто не живет“. Пили ли они или ели, я не помню. Курить курили. Не изображение ли это нашей жизни, или знак?»
Нетрудно заметить, что зловещий сон, приснившийся Кузмину, во всех своих главнейших чертах отразился ко «Втором вступлении» к циклу, только к привидевшимся покойникам добавлен еще один самоубийца, «гусарский мальчик с простреленным виском» – Всеволод Князев. Конечно, возможно чисто фрейдистское толкование всего этого сна (совсем незадолго до него Кузмин читал Фрейда, и заинтересованность толкованием снов по его теориям отразилась в дневнике), но важнее, очевидно, увидеть, что в структуре цикла этому событию частной и даже подсознательной жизни придается особое, формирующее значение: книга, картина, кинофильм, спектакль, спиритический сеанс, сон, реальность, поэтическая фантазия, предметы загадочной коллекции от заурядных скарабеев до мистического «двойника-одиночки» – все это (а также и многое другое) оказывается принадлежностью внутреннего духовного мира автора, причем находится в теснейшем соприкосновении с повседневностью, поверхностью жизни. Достаточно незначительного толчка, чтобы жизнь переключилась из одного круга совсем в другой, страшный и призрачный, находящийся под знаком смерти. Об этом сказано в «Заключении»:
А знаете? Ведь я хотел сначала
Двенадцать месяцев изобразить
И каждому придумать назначенье
В кругу занятий легких и влюбленных.
А вот что получилось! Видно, я
И не влюблен, да и отяжелел.
Толпой нахлынули воспоминанья,
Отрывки из прочитанных романов,
Покойники смешалися с живыми,
И так всё перепуталось, что я
И сам не рад, что всё это затеял.
Именно из этого круга впечатлений вырастает та основная идея, которую Кузмин хотел вложить в цикл: единство всего органического и духовного мира, от самых глубинных человеческих представлений до самого обыденного и кажущегося пустячным, оказывается предопределено любовью, благословляющей человеческое бытие. Но эта идея растворяется в запутанном клубке сложных ассоциаций, предопределенных сугубо личностным восприятием мира [643]643
Подробнее о всем цикле и отдельных стихотворениях из него см.: Malmstad J., Shmakov G.Kuzmin’s «The Trout Breaking through the Ice» // Russian Modernism: Culture and the Avant-garde. 1900–1930. Ithaca & Lnd., 1976. P. 132–164; Паперно И.Двойничество и любовный треугольник: Поэтический миф Кузмина и его пушкинская проекция // Studies… С.57–82; Гаспаров Б.Еще раз о прекрасной ясности: Эстетика М. Кузмина в зеркале ее символического воплощения в поэме «Форель разбивает лед» // Ibidem. С. 83–114; СтМ. С. 174–179.
[Закрыть] .
Вторая история связана со стихотворением «Темные улицы рождают темные чувства», вошедшим в цикл «Панорама с выносками». При обращении к его тексту действительно сперва кажется, что ничего, кроме «темных чувств» от почти полной непонятности стихотворения, вынести из чтения не удается:
Не так, не так рождается любовь!
Вошла стареющая персиянка,
Держа в руках поддельный документ, —
И пронеслось в обычном кабинете
Восточным клектом сладостное: «Месть!»
А как неумолим твой легкий шаг,
О, кавалер умученных Жизелей!
Остановился у портьер… стоишь…
Трещит камин, затопленный весною.
Дыханье с той и с этой стороны
Непримиримо сталкивает искры…
Имагинация замкнула круг
И бешено спласталась в голове.
Уносится тайком чужой портфель,
Подносится отравленная роза,
И пузырьками булькает со дна
Возмездие тяжелым водолазом.
Следят за тактом мертвые глаза
И сумочку волною не качает…
Уйди, уйди, не проливалась кровь,
А та безумица давно далёко!
Не говор – шепот, эхо – не шаги…
Любовь-сиротка, кто тебя калечил?
Кто выпивает кровь фарфорных лиц?
Благословение или заклятье
Исходит волнами от тонких рук?
Над девичьей постелью в изголовьи
Висит таинственный знакомый знак,
А колдовские сухожилья Винчи
Люциферически возносят тело
И снова падают природой косной.
Где ты, весенняя, сквозная роща?
Где ты, неломленная дико бровь?
Скорей бежать из этих улиц темных:
Поверь, не там рождается любовь!
Совершенно очевидно, что в стихотворении есть какая-то сюжетика. Что-то (вероятно, убийство) произошло, несомненно потрясение поэта, но мы не можем сказать, что именно случилось: как, почему, даже с кем. Для того чтобы все это понять, надо обратиться уже не только к дневнику Кузмина, но и к трагическим событиям лета 1924 года. История эта описывалась уже много раз [644]644
Первоначально идея о связи ленинградских событий лета 1924 года и «Темными улицами…» была высказана Г. Шмаковым и изложена много позднее в его статье «Загадки Лидочки Ивановой» (Русская мысль. 1986. 13 июня. № 3625). Сообщение Шмакова послужило толчком для Дж. Малмстада, внесшего в первоначальную идею ряд важных деталей и проанализировавшего стихотворение в свете этой общей мысли (Malmstad John Е.The Mystery of Iniquity: Kuzmin’s «Temnye ulitsy rozhdaiut temnye mysli» // Slavic Review. 1975.Vol. 34. № 1). См. также подборку материалов «У балтийской воды» (Московский наблюдатель. 1991. № 3). Заново сюжет был разобран в статье: Хитрова Д.Кузмин и «смерть танцовщицы» // НЛО. 2006. № 78. С. 241–270.
[Закрыть] , поэтому изложим ее вкратце.
17 июня 1924 года Кузмин записал: «Вчера утонула Лидия Иванова, каталась с каким<и>-то ком<мунистическими> мальчишками вроде Сережи Папариг<опуло>». Характерно здесь появление брата кузминского приятеля драматурга Бориса Папаригопуло. 15 мая 1922 года Кузмин записал в дневник: «…ко мне прилетел Борис Папаригопуло от следователя. Для романа водится Бог знает с кем. Приглашали его даже смотреть на расстрел. Делают это на Ириновской жел<езной> дороге, осужденные копают могилу, потом и<х> заставляют прыгать в нее и в это время стреляют. Часто закапывают еще живыми».
История же, случившаяся в 1924 году, заключалась в том, что восходящая звезда балета Мариинского (тогда переименованного в Академический театр оперы и балета) театра Лидия Александровна Иванова (родилась в 1903 или 1904 году), катаясь на лодке по Финскому заливу, попала в крушение: на лодку натолкнулся рейсовый пароход и двое из пятерых пассажиров лодки погибли. По городу поползли слухи, тайно или явно отразившиеся и в печатных материалах, что Иванова стала жертвой не несчастного случая, а рассчитанного убийства, организованного то ли ГПУ, то ли балетной примой того времени Ольгой Спесивцевой, положению которой в труппе Иванова угрожала. Ни тот ни другой слух при самом тщательном исследовании не выдерживает критики. Однако их явно поддерживал отец Ивановой, знакомый с Кузминым, который всячески создавал атмосферу тайны. За три месяца до создания «Панорамы с выносками» Кузмин занес в дневник: «Вызвали Сандру [645]645
Певица Сандра Беллинг.
[Закрыть] . Она и едет в Персию. Они говорили как заговорщики. Она подруга Вырубовой, пишет дневник, который выкрал Семенов [646]646
Речь идет не о бывшем председателе ЧК Б. А. Семенове, как мы полагали ранее, а о заведующем хореографическим техникумом, в прошлом танцовщике Викторе Александровиче Семенове (1888–1944), жившем в одной квартире с Беллингами. На это справедливо указал С. В. Шумихин (см.: Михаил Кузмин: Жизнь подо льдом. Дневник 1929 года / Публ. С. В. Шумихина) // Наше наследие. 2010. № 95.
[Закрыть] , она в свою очередь выкрала у него и переписала. Хранится где-то на 1-ой линии. Переводится на англ<ийский> язык. Иванов делает вставки насчет Спесивцевой и думает, что это будет важный документ. За ним, по его мнению, следят. Вообще тайн масса» (6 марта 1926 года).
Смысл стихотворения начинает, с одной стороны, несколько проясняться (становится понятно и убийство, и балет, и «стареющая персиянка», и поддельный документ [647]647
О. Ронен в уже посмертно опубликованной статье высказал предположение, что речь идет о «фальшивых мемуарах Вырубовой» (Ронен О.Ганимед с обручем, преследуемый Гермесом, в стихотворении Михаила Кузмина // Созидающая верность: К 90-летию А. А. Тахо-Годи. М., 2012. С. 295). Однако это предположение опровергается хронологией: «Панорама с выносками» писалась в 1926 году, а имеющийся в виду документ начал печататься только в конце 1927 года. См.: Дневник А. А. Вырубовой // Минувшие дни. 1927. Декабрь. С. 5–76; 1928; Январь. С. 73–108; Февраль. С. 89–120; № 4. С. 87–124.
[Закрыть] , и многое другое), а с другой – двоиться и троиться, умножаться, чтобы тем самым уйти от однозначного понимания. В область классического балета, которая видится Кузмину как «совсем особая, ни с чем не сравнимая, несколько отвлеченная и как бы вневременная. Это страна, где чувства, страсти, страдания, смерть так просветлены, преображены, что нет места натуралистическим ужасам, дикому веселью, оргиазму, рвущему все формы и преграды» [648]648
Кузмин М.Две стихии/Публ. Дж. Малмстада // Studies…С. 187, 188.
[Закрыть] , вторгается нечто ему принципиально чуждое. Это может быть, как предполагали ранние исследователи текста, вмешательство грубой жизни, или же, как доказывает Д. Хитрова, болезненное воображение отца Ивановой, – но в любом случае речь идет о названном противопоставлении.
И чем пристальнее мы будем вчитываться в стихотворение и отыскивать подобия его образам, тем очевиднее будет умножение смысла. Так, «таинственный знакомый знак», висящий «над девичьей постелью в изголовьи», как кажется, вполне соответствует фразе из дневника Кузмина о комнате С. Г. Спасской, сестры Б. Г. Каплуна, согласно слухам, замешанного в «убийство» Ивановой: «Над постелью Софьи Гитмановны знак Розенкрейцеров. Вот оно что!» (9 мая 1926 года, за месяц до «Панорамы с выносками»). И в других записях 1926 года о ней находим много сходства со стихотворением: «Гитмановна как фарфоровая ведьма» (вспомним: «Кто выпивает кровь фарфорных лиц?»); «Влеченье род недуга я испытываю к Гитмановне. Мне все представляет<ся>, как в < 19> 19 году в пустом Ленингр<аде> она каталась со Спесивцевой с гор в запертом Летнем саду. В ней есть какая-то прелесть времени военного коммунизма, жуткая и героическая, не без ГПУ. И тут же эта живая покойница от балета – Спесивцева» (1 июня и 15 ноября 1926 года).
Вряд ли Спасскую можно представить себе одним из персонажей этого стихотворения, но в то же время довольно очевидно, что некоторые темы, с нею связанные в сознании Кузмина, перекочевали и в «Темные улицы…». Отчасти они поясняют и антропософский термин «имагинация» – Спасская была деятельной антропософкой [649]649
См.: Богомолов Н. А.Русская литература начала XX века и оккультизм. С. 412, 443.
[Закрыть] . Не будем разбирать стихотворение подробно, важно подчеркнуть, что поздняя поэзия Кузмина становится не просто «темной», как об этом писали многие. Ее «темнота» основана на глубоко личностном переживании событий частной жизни и их сопряжении с животрепещущими для современности темами. Для этого Кузмин использовал самые различные способы: цитирование широкого спектра разнообразных источников (от оперетты и жестокого романса до религиозных и магических текстов), причем «цитаты» комбинируются, накладываются друг на друга и тем самым оказываются в высшей степени полисемичными; смешение реальных биографических фактов с воображаемыми картинами; оживление в своей и читательской памяти отголосков отдельных строк и образов, восходящих к прежним контекстам самого Кузмина [650]650
Анализ одного из стихотворений книги «Форель разбивает лед» с этой точки зрения см. в статье: Malmstad John Е.«You must remember this»: Memory’s Shorthand in a Late Poem of Kuzmin // Studies…P. 115–140.
[Закрыть] ; активизация ассоциативного мышления, которому надлежит улавливать связи между разобщенными прежде предметами, а также довольно много других поэтических «хитростей», которые еще наверняка не однажды будут подвергнуты тщательному литературоведческому анализу. Но анализ анализом, а самый обыкновенный читатель, впервые берущий в руки книгу стихов Кузмина, при минимальной степени чуткости к поэзии получает наслаждение от этих стихов, завораживающих, помимо содержания, самим звучанием, интонациями, поначалу смутно ощущаемыми образами, которые сплетаются в причудливые картины.
Все это делает его творчество лежащим на центральном направлении развития русской поэзии XX века, а отчасти – и развития поэзии мировой. Но в силу обстоятельств жизни всей страны и самого поэта оно оказалось оборванным. Мы почти не знаем того, что писал Кузмин в 1930-е годы, потому что и поэту, и его друзьям было ясно: время для творчества такого рода в России то ли уже прошло, то ли еще не настало. При стремительно нарастающей ориентации официально поощряемой литературы на примитивную «простоту» и «общепонятность» поэтов типа В. Гусева или В. Лебедева-Кумача, нечего было и думать о продолжении тех исканий, которые привели к «Форели».
Не лучшим (а может быть, даже в каком-то отношении и худшим) образом обстояло дело с прозой. Мы уже упоминали, что в середине 1920-х годов Кузмин создает два произведения, опубликованные лишь в 1980-е, – «Печка в бане» и «Пять разговоров и один случай». Видимо, совпадение случайно, но от того не менее характерно: в названии второго из этих прозаических текстов словно предсказаны названия двух принципиально важных для писателей-обэриутов уже в 1930-е годы вещей – цикла рассказов Хармса «Случаи» и большого философско-драматического трактата в стихах и прозе Введенского «Некоторое количество разговоров». Действительно, Кузмину задолго до тридцатых годов, когда Хармс и Введенский писали свои вещи, удалось наметить очень многое, что потом получило развитие у них. Даже самый предварительный анализ [651]651
Cm.: Cheron G.Kuzmin and oberiuty // Wiener slawistischer Almanach. Wien, 1983. Bd. 12. S. 87–105; отчасти (поскольку внимание автора сосредоточено преимущественно на других аспектах текста) – Морев Г.Oeuvre posthume Кузмина: Заметки к тексту // Митин журнал. 1997. Вып. 54. С. 288–303.
[Закрыть] показывает, что старшего автора сближало с младшими очень многое. Уже в первых стихах Введенского, которые он отправил для чтения Блоку и которые дошли до нас, использованы многие тематические и ассоциативные ходы, характерные для поэзии Кузмина того времени [652]652
См. об этих стихах: Кобринский А. А., Метах М. Б.Введенский и Блок: материалы к поэтической предыстории ОБЭРИУ // Ученые записки Тартуского университета. Тарту, 1991. Вып. 881 (Блоковский сборник. X). С. 72–81.
[Закрыть] . Впервые увидев Введенского, Кузмин назвал его «мистиком-футуристом», что, с одной стороны, весьма точно отражает особенности творчества Введенского, причем не только совсем раннего, но и эпохи ОБЭРИУ и даже более позднего, а с другой – близко исканиям самого Кузмина в 1920-е годы. Даже сама интонация «Печки в бане» и «Пяти разговоров…» чрезвычайно напоминает интонацию прозы Хармса, ее нарочитую примитивность, скрывающую глубокое и серьезное содержание. Роднит Кузмина и обэриутов стремление к пародийности, причем не внешнего слоя каких-либо определенных произведений, а к пародированию глубинных слоев мышления, в том числе и творческого. Но, вероятно, самое главное и самое существенное, что заставляет видеть в исканиях Кузмина предвосхищение опыта обэриутов уже 1930-х годов, – это его стремление в кажущихся наивными и стоящими на грани юмористики формах гротескного преломления современной действительности увидеть за показным ее благополучием и механической примитивностью внутреннюю несостоятельность всего жизненного строя, претендующего на создание царства блаженной гармонии. Трагизм поздних произведений Хармса и Введенского, конечно, был обусловлен еще и тем, что они писали примерно через десять лет после Кузмина, и их констатации не только косной неизменности человеческой природы, но и решительного ее изменения в сторону худшую выглядела совсем уж крамольной, но зато проза Кузмина 1920-х годов выглядела явно пророческой, способной предугадать направление развития не самого, конечно, социального строя (вряд ли даже он мог тогда предвидеть масштабы трагедии 1930-х), но тех черт человеческого характера, которые воспитывались и культивировались этим строем.
Неудивительно, что Кузмин не печатался в тридцатые годы и вряд ли даже пробовал это делать, но очень печально для русского читателя, привыкшего полагаться на воландовское «рукописи не горят», что практически ничего из его оригинального наследия того времени не сохранилось. В конце 1920-х годов он продал в архив Государственного института истории искусств две тетради – но это были тетради конца 1900-х и самого начала 1920-х годов. В той части архива, которую он за довольно большую сумму отдал «архивянам» Государственного Литературного музея, также нет ни беловых, ни черновых автографов того, что писалось в тридцатые годы. Многое, очевидно, пропало после смерти Кузмина, когда был арестован Юркун: бумаги были конфискованы и тут же увезены. Остались только те, что выпали из прорвавшегося мешка на лестнице и потом были подобраны. По всей видимости, эти рукописи были сожжены в блокадном Ленинграде, когда уничтожались (хотя и не полностью) архивы НКВД. Во всяком случае, пока что редкие попытки отыскать их в архивах этого ведомства ни к чему не привели. Часть рукописей, которую удалось сохранить О. Н. Арбениной, также погибла в годы блокады (сохранилось только то, с чего своевременно были сделаны копии). Нелегко было уцелеть и тем рукописям, которые Кузмин охотно раздаривал своим друзьям. Они гибли при арестах, бомбежках, периодических чистках Ленинграда от социально опасных элементов, сгорали в блокадных буржуйках.
Вот две судьбы, так или иначе связанные с рукописями Кузмина.
Автограф «Печки в бане», по которому произведение до сих пор печатается, был подарен Кузминым Виктору Григорьевичу Панфилову. О нем рассказывала актриса В. П. Веригина: «Писал замечательные декорации к „Золотому петушку“ – в конце двадцатых годов, точнее, в 31-ом в Минске была студия, а не театр, где и ставили „Золотого петушка“. Он был эдакий оборванец с великолепными манерами, ничего не имел, все отдавал с плеча. Для характеристики его стиля скажу: бояре были в костюмах сенаторов, Додон щеголял в розоватой рубахе и плисовых штанах под Александра III. Невероятная пышность дворцов и костюмов. В конце 20-х годов, видимо, и подружился с М. А. Кажется, они были одного поля ягода – во всяком случае, Панфилова всегда видели в окружении каких-то смазливых молодых людей. Впрочем, никто на этот счет ничего не знал. Бумаг у него не было. Все его знали, жить ему было негде. Жил без паспорта. Выбросил все костюмы и бумаги на бульвар. Потом попал в лагерь, где и пропал без вести. Либо умер, либо расстреляли». Какие еще автографы Кузмина были у него? Бог весть.
Вторая история рассказана была профессору Владимиру Маркову. Во время Второй мировой войны Анна Дмитриевна и Сергей Эрнестович Радловы оказались в Германии. У них были рукописи поэта. Когда приблизился фронт, они оставили свои пожитки у знакомых, живших около Берлина, на хранение. Скоро через это место прошел советско-германский фронт. Гараж, где хранились вещи, был взломан, и местные жители видели, как солдаты сворачивают самокрутки из бумаги, разбросанной по гаражу. Были ли среди этих бумаг рукописи Кузмина? Бог весть [653]653
См. также: Шерон Ж.Еще раз о рукописях Михаила Кузмина в Германии: по материалам архива В. Маркова // Россия и Запад: Сборник статей в честь 70-летия К. М. Азадовского. С. 534–536.
[Закрыть] . Во всяком случае, мы знаем, что после ареста Радловых по обвинению в сотрудничестве с оккупантами какая-то часть их архива была передана репрессивными органами в ленинградскую Государственную публичную библиотеку (ныне – рукописный отдел Российской национальной библиотеки), и в этой части сохранился уникальный документ – переписанная кем-то неизвестным записная книжечка с абсолютно неожиданным вариантом лучшего гумилевского сборника «Огненный столп» и с циклом Кузмина «Плен» – эта копия является единственным пока что источником его текста.