Текст книги "Михаил Кузмин"
Автор книги: Николай Богомолов
Соавторы: Джон Малмстад
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Единственный, кто оказывается скрыт под гораздо более надежным псевдонимом – Судейкин, получивший в повести имя Павла Ивановича Мятлева [272]272
О технике шифровки имен в прозе Кузмина см.: Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В.Ахматова и Кузмин // Russian Literature. 1978.Vol. IV, № 3. С. 285. Отметим, что даже в этой блестящей работе неверно была разгадана фамилия Темиров – имя было приписано H. Н. Сапунову. Эта ошибка потом была повторена и другими авторами, писавшими о «Картонном домике».
[Закрыть] . О буквальном следовании жизненным обстоятельствам говорит даже текст прощальной записки Мятлева – Судейкина, который читается в повести: «Свое долгое молчание считаю простительным, теперь я совершенно спокоен и счастлив: я женюсь на Елене Ивановне Борисовой, которую люблю безумно; я очень занят и часто не буду иметь возможности отвечать на письма; желаю Вам счастья и всякого благополучья. Надеюсь видеть Вас в случае Вашего приезда в Москву». А вот его оригинал: «Дорогой Михаил Алексеевич. Мое долгое молчание мне кажется извинительным. Теперь, совершенно спокоен и счастлив, шлю Вам привет. Я женюсь на Ольге Афанасьевне Глебовой, безумно ее любя. Желаю Вам, дорогой друг, счастливо встретить праздники, если бы Вы приехали, мы были бы очень рады. Сергей Судейкин. Шлю привет поэту, будем друзьями. Приезжайте. О. Глебова» [273]273
Кузмин М.Избранные произведения. Д., 1990. С. 505. А. В. Лавров и Р. Д. Тименчик цитируют письмо по копии, хранившейся в собрании М. С. Лесмана. Очень близкий текст записки воспроизведен в дневнике Кузмина.
[Закрыть] .
Сравним также дневниковую запись, где Кузмин рассказывает о том, как он провел день после получения письма от Судейкина, с повестью. В дневнике: «Я почему-то вдруг пошел к Баксту, его, к счастью, не было дома, я, побродив по улицам, зашел на Таврическую – никого нет, опять к Баксту – нет, заехал в театр отвезти ноты – никого еще нет, Сапунова нет; было тепло, снежно, мысли тупели и успокаивались от хождения или быстрой езды. Явилась определенность, пустота, легкость, будто без головы, без сердца; м<ожет> б<ыть>, это только первое время, только обманно. Напишу очень дружески, сдержанно, доброжелательно, не диотимно. Я имею счастливую способность не желать невозможного. <…> Сегодня большой день для меня, несмотря на видимую легкость. Это потяжеле смерти князя Жоржа. Быть так надутым! Но отчего такая легкость? разве я совсем бессердечный? Вчера еще я мог броситься из окна из-за него, сегодня – ни за что. Но впереди – ничего». В повести это же описание лишь чуть-чуть изменено и приведено в более «причесанный» вид: «Кажется, шел снег; кажется, Налимова не было дома; кажется, в театре тоже никого еще не было; какие-то улицы сменялись другими, знакомые сменялись незнакомыми, чтобы опять дать место известным; стучало в ушах, в голове, билось сердце, подкашивались ноги, и поздно ночью, придя домой, он еще долго ходил по комнате, куря папиросу за папиросой, и лег усталый, с пустой головой, уничтоженным сердцем, разбитым телом, ясно чувствуя порог свободы». Поэтому можно себе представить, что и окончательная развязка романа была именно такой, как она описана в «Картонном домике» (в дневнике это обойдено):
«„Вы все-таки отвечали на письмо?“
– Сейчас же поздравил очень любезно: всякий волен искать счастья, где ему угодно.
Темиров смотрел на говорящего, но ничего особенного не было в сегодняшнем лице Демьянова.
„Вы проигрываете с веселым лицом?“
– Вовсе нет, я просто не иду за невозможным; этот человек для меня не существует – вот и все; я совершенно свободен.
„Вы не страдаете?“
– Теперь, конечно, нисколько.
„Вы не забыли, что мы хотели сегодня делать?“
– Нисколько. Выбирать купоны на жилеты: я для этого и приехал к Вам».
Вряд ли в такой ситуации возможны морализующие интонации.
Быстрый роман кончился решительным разрывом, который был подчеркнут осведомленностью жены Судейкина о происходившем [274]274
Это, кстати сказать, опровергает версию Э. Мок-Бикер, писавшей (не исключено, что со слов Ахматовой), что Глебова-Судейкина узнала о романе своего мужа с Кузминым много лет спустя и вследствие этого Кузмину было отказано от дома (См.: Moch-Bickert Е.Olga Glebova-Soudejkina, amie et inspiratrice des poètes. Paris; Lille, 1972. P. 49; ср. также в русском варианте книги: Мок-Бикер Э.«Коломбина десятых годов…»: Книга об Ольге Глебовой-Судейкиной. Париж; СПб., 1993. С. 44). По сведениям М. В. Толмачева, изложенным им на конференции «Михаил Кузмин и русская культура XX века» (Ленинград, 1990), причиной расставания Судейкиных было излишне вольное поведение О. А.
[Закрыть] . В дальнейшем Кузмина и Судейкина продолжали связывать дружеские отношения, некоторое время поэт даже жил у Судейкиных, и хотя Ольга Афанасьевна послужила причиной не только этой любовной неудачи Кузмина, но и еще одной, отношения между нею и Кузминым оставались вполне дружескими, что засвидетельствовано стихотворением 1918 года:
Пускай нас связывал издавна
Веселый и печальный рок,
Но для меня цветете равно
Вы каждый час и каждый срок.
Отчасти именно такие поступки Кузмина, когда он выглядел совершенно не тронутым событиями, которые с точки зрения других должны были сильнейшим образом на него воздействовать, способствовали его репутации человека, стоящего «по ту сторону добра и зла», для которого все переживания существуют только до тех пор, пока он живет с ними, но малейшее отчуждение, по мнению многих, делало его совершенно бесчувственным и тем самым преступающим законы морального долга. Особенно категорична была Ахматова: «Мне не очень хочется говорить об этом, но для тех, кто знает всю историю 1913 г., – это не тайна. Скажу только, что он, вероятно, родился в рубашке, он один из тех, кому все можно. Я сейчас не буду перечислять, что было можно ему, но если бы я это сделала, у современного читателя волосы бы стали дыбом» [275]275
Тименчик Р. Д.Неопубликованные прозаические заметки Анны Ахматовой // Известия Академии наук СССР. Серия литературы и языка. 1984. Т. 43. № 1. С. 71. Более подробно об отношении Ахматовой к личности и творчеству Кузмина см.: Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В.Ахматова и Кузмин.
[Закрыть] .
Нам, для которых Кузмин – фигура чисто историческая, невозможно судить о справедливости подобных суждений с полной основательностью. Однако позволительно предположить, что за ними кроются определенные преувеличения, основанные иногда на непонимании истинной психологии Кузмина и побудительных причин, заставлявших его поступать именно так, а не иначе, а иногда – на тех образах самого себя, которые Кузмин создавал для посторонних. Забегая несколько вперед скажем, что как раз отношения Кузмина и Всеволода Князева, которые более всего имеет в виду Ахматова, были с самого начала глубоко внутренне конфликтными, и даже не столько по вине Кузмина, сколько по вине Князева. Если для Ахматовой поведение Кузмина в этой ситуации было определенно «дьявольским», то для самого Кузмина дьяволом-искусителем почти всегда представлялся Князев. И прославленное безразличие Кузмина к самоубийству Князева было вызвано, во-первых, полным разрывом отношений, наступившим за полгода до самоубийства, а во-вторых – маской, надевавшейся перед другими людьми. Подтверждением последнего служит отрывок из воспоминаний малоизвестного литератора Федора Иванова: «Читал Кузмин однажды мне свой дневник. Странный. В нем как-то совсем не было людей. А если и сказано, то как-то походя, равнодушно. О любимом некогда человеке:
– Сегодня хоронили N.
Буквально три слова. И как ни в чем не бывало – о том, что Т. К. написала роман и он не так уж плох, как это можно было ожидать» [276]276
Иванов Ф.Старому Петербургу (Что вспомнилось) // Жизнь (Берлин). 1920. № 9. С. 16. В научный оборот эти воспоминания были введены Р. Д. Тименчиком в статье «Рижский эпизод в „Поэме без героя“» (Даугава. 1984. № 2).
[Закрыть] .
Однако внимательное чтение дневника Кузмина показывает, что такое совмещение событий принадлежит не реальному дневнику, а чтению именно для этого человека, так как записи о похоронах Князева и о романе Т. Краснопольской относятся не только к разным дням, но и к разным годам. Именно поэтому к свидетельствам современников о поразительном и принципиальном имморализме Кузмина мы должны относиться с осторожностью и по крайней мере отложить решительные суждения до тех пор, пока не будут опубликованы полностью его дневники и переписка.
Во всяком случае, мы уже и сейчас определенно можем сказать, что степень влюбленности, даже самая сильная, не лишала Кузмина пристальной и нередко иронической наблюдательности, которая могла навлечь на него всякого рода личные неприятности. Одна из таких неприятностей была связана с эпизодом, попавшим в повесть «Картонный домик»: «В глубине длинного зала, украшенного камелиями в кадушках, серо-зелеными полотнами и голубыми фонарями, на ложе, приготовленном будто для Венеры или царицы Клеопатры, полулежал седой человек, медлительным старческим голосом, как архимандрит в великий четверг, возглашая:
„Любезная царица наша Алькеста, мольбы бессонных ночей твоих услышаны богами, вернется цветущее радостное здоровье супруга твоего, царя Адмета“.
– Зачем Вы устроили ему такое поэтическое ложе?
„Я же не знал, какого он вида и возраста“.
Сдержанный смех, шепот раздавались от двери, где толпились актрисы, не хотевшие надолго засаживаться вперед к почетным гостям.
Повернув свое бледное, с лоснящимся, как у покойника, лбом лицо на минуту к шепчущимся, перевернув шумно и неспешно страницу, сидящий на ложе снова начал».
Для очевидцев петербургской художественной жизни в этом описании очень просто было узнать Федора Сологуба, читающего свою трагедию «Дар мудрых пчел» на третьем собрании в театре Коммиссаржевской. Прочитав повесть Кузмина, разгневанный Сологуб писал издателю альманаха Г. И. Чулкову: «По поводу альманаха: очень жаль, что Кузмин так на меня сердится: я, право, не виноват в этих делах, и даже не подозревал, что моя трагедия может в чем-нибудь помешать его пьесам. Я и писал ее вовсе не для сцены и никому ее не предлагал, Вс. Эм. Мейерхольд сам ее у меня спросил. Не правда ли, как это неумно свирепеть на меня за то, что я, во-первых, написал драму, во-вторых, читал ее долго, мешая Кузмину исполнять его Куранты» [277]277
Чулков Г. И.Годы странствий. С. 163.
[Закрыть] .
Своим негодованием Сологуб поделился не только с третьими лицами, но и с самим Кузминым, послав ему едва ли не картель: «В Вашем „Картонном домике“ есть несколько презрительных слов и обо мне – точнее о моей наружности и моих манерах, которые Вам не нравятся. Художественной надобности в этих строчках нет, а есть только глумление. Эти строчки я считаю враждебным по отношению ко мне поступком, мною не вызванным, ни в каком отношении не нужным и, смею думать, случайным. Я слышал, что эта повесть печатается отдельным изданием. Повторение в ней этих строк я сочту за повторение враждебного по отношению ко мне поступка».
Очевидно, на следующий день Кузмин с Ауслендером нанесли Сологубу визит, но не застали его, и еще через день Сологуб написал второе письмо: «Мое заявление содержит в себе только то, что ограничено точным смыслом заключающихся в нем слов. Если бы мы не были знакомы лично, то никакой способ изобразить меня с Вашей стороны не послужил бы для меня поводом к каким бы то ни было заявлениям. Но отношения личного знакомства дают каждому право обвести себя чертою, переход за которую нежелателен» [278]278
Cheron G. F.Sologub and M. Kuzmin: Two Letters // Wiener slawistischer Almanach. Wien, 1982. Bd. 9. S. 374.
[Закрыть] . Кузмин отвечал «как следует» (Дневник. 4 сентября 1907 года): «В первый раз слышу, чтобы медлительный голос, известная манера читать, внешность немолодого человека, блестящий лоб – были оскорбительны, хотя бы для женщины, ищущей поклонения. Отрывочные слова, читаемые Вами, далекие от совершенства Вашего слога, также не несут в себе никаких элементов пародии. Единственная позволенная мною себе насмешка заключается в выставлении на вид несоответствия обстановки данного вечера с внешностью читающего и смешливости некот<орой> части аудитории, но это относится всецело к малой догадливости устроителя данного вечера, а отнюдь не к Вам.
Если же кто-либо и усмотрел здесь „глумление“, то оно падало бы всецело на меня, а отнюдь не на Вашу всеми уважаемую личность.
Я рад сделать все, чтобы изгладить то, хотя бы и несправедливое, но неприятное впечатление, которое Вы вынесли из моей повести, но представьте, если бы выведенные там персонажи: Судейкин, Феофилактов, Сомов, Нувель, Коммиссаржевская, Вяч. Ив., Ауслендер, Иванова, Глебова – потребовали того же – возможно, что „Картонный домик“ превратился бы в „Каменный мост“ или не знаю во что. Персонажам это все равно, но мне-то далеко не все равно. М<ожет> б<ыть>, лучше было бы совсем не писать этой нескромной повести, но это вопрос совсем другой – о праве романов вроде „Il fuoco“ и мн. др.» [279]279
Кузмин-2006. С. 9. «Il fuoco» – «Пламя» (роман Г. Д’Аннунцио, 1900).
[Закрыть] . Со временем отношения двух писателей наладились и стали почти безоблачными.
Вспыхнувшая любовь не мешала все более и более расширявшимся планам Кузмина. 10 ноября 1906 года театр на Офицерской открылся представлением «Гедды Габлер» в оформлении Сапунова и с костюмами В. Д. Милиоти. Премьера была встречена бурными восторгами «левых» и решительно осуждена большинством театральных критиков [280]280
См. описание спектакля: Мейерхольд В. Э.О театре. СПб., 1913. С. 187–190 (перепечатано: Мейерхольд В. Э.Статьи, письма, речи, беседы. М., 1968. T. I. С. 239–247); Рудницкий К.Режиссер Мейерхольд. М., 1969. С. 87–95. О важной для Кузмина художественной стороне спектакля см.: Алпатов М. В., Гунст Е. A.H. Н. Сапунов. М., 1965. С. 20–24; Коган Д.Николай Николаевич Сапунов. М., 1998. С. 46–52.
[Закрыть] . Но, несомненно, главным успехом (с оттенком скандальности) была постановка блоковского «Балаганчика», ставшая одним из главных событий в истории русского театра XX века.
Блок читал свою лирическую драму «Король на площади» на первой субботе театра, 14 октября 1906 года (именно там Кузмин познакомился с Судейкиным) [281]281
Описание см.: Веригина В. П.Воспоминания об Александре Блоке // Александр Блок в воспоминаниях современников. М., 1980. T. I. С. 412, 413. Ср. также: Веригина В. П.Воспоминания. Л., 1974. С. 20–24.
[Закрыть] . У избранной аудитории пьеса имела успех, хотя Кузмин и назвал ее в дневнике «скучной и отвлеченной» (Дневник. 14 октября). Мейерхольд хотел поставить именно ее, но театральная цензура воспрепятствовала этому. Место «Короля на площади» занял «Балаганчик», поставленный Мейерхольдом, который сам же играл Пьеро. Оформление и костюмы делал Сапунов, а Кузмин написал музыку [282]282
Эскизы Сапунова воспроизведены: Аполлон. 1914. № 8 (см. также: Алпатов М. В., Гунст Е. А.Цит. соч. Ил. 8; Коган Д.Цит. соч. С. 53). Ноты музыки были впервые опубликованы в приложении к пьесе (Блок А.Лирические драмы. СПб., 1908. С. 163–170). Об участии Кузмина в постановке подробнее см.: Шмаков Г.Блок и Кузмин. С. 342, 343.
[Закрыть] .
Постановка подготовлялась с необыкновенной тщательностью. Перед премьерой Г. И. Чулков прочитал актерам специальную лекцию о пьесе, сам Блок ходил на репетиции помогать Мейерхольду и актерам. Премьера, в один вечер с драмой М. Метерлинка «Чудо святого Антония» (по цензурным соображениям название было сменено на «Чудо странника Антония»), состоялась 30 декабря 1906 года и вызвала заранее ожидавшуюся сенсацию. Сторонники «нового искусства» демонстрировали свои восторги, тогда как консервативная часть публики свистела и негодовала. Не случайно одна из газетных рецензий была ехидно названа «Бедламчик» [283]283
Подробные документированные описания спектакля и реакции на него см.: Блок.Т. 4. С. 567–571; Веригина В. П.Цит. соч. С. 424–430; Рудницкий К.Режиссер Мейерхольд. С. 91–95; ЛH. Т. 92. Кн. 3. С. 264–266; Отзывы критики отчасти собраны: Мейерхольд в русской театральной критике 1892–1918. М., 1997. С. 89–105 и др.
[Закрыть] . Блок был доволен постановкой. В предисловии к «Лирическим драмам» он назвал ее «идеальной», а музыка Кузмина сохранялась при всех последующих постановках.
Именно с «Балаганчика» началась долгая театральная карьера Кузмина, так же как и его долгая (хотя и не слишком близкая) дружба с Блоком. Блок не раз защищал Кузмина от обвинений в «безнравственности», отказывался участвовать в различных бойкотах, которые враги Кузмина пытались устроить после появления «Крыльев» [284]284
См.: Шмаков Г.Блок и Кузмин. С. 361.
[Закрыть] . Когда Блок собирался читать «Песню судьбы», он пригласил на это чтение Кузмина, добавив: «Боюсь за нее. Очень хочу узнать Ваше мнение» [285]285
Там же. Реакция Кузмина на чтение (если он на нем был) нам неизвестна, так как в дневнике за это время – пропуск.
[Закрыть] . Два поэта высоко ценили друг друга и на протяжении многих лет, до самой смерти Блока, сохраняли отношения взаимной приязни.
Премьера «Балаганчика» завершилась «Вечером бумажных дам» на квартире актрисы Веры Ивановой. На этом вечере женщины были действительно одеты в маскарадные платья, сделанные из бумаги и картона, тогда как мужчины были в полумасках. Этот вечер оказался столь характерным для самого Духа времени, что попал и в повесть «Картонный домик», несмотря на то что в действительности он происходил уже вне тех хронологических рамок, которые очерчены в повести: «Женщины, встретившие громким смехом и рукоплесканьями чувствительную и нелепую песенку, были по уговору в разноцветных однофасонных костюмах из тонкой бумаги, перевязанных тоненькими же цветными ленточками, в полумасках, незнакомые, новые и молодые в свете цветных фонариков. Танцевали, кружились, садились на пол, пели, пили красневшее в длинных стаканах вино, как-то нежно и бесшумно веселясь в полутемной комнате; в темных углах сидели пары, вежливо и любовно говоря».
Вообще творчество Кузмина 1905–1907 годов представляет собой чрезвычайно любопытный образец того, как биография претворяется в художественную действительность, будь то проза или стихи. Если в «Крыльях» автобиографические элементы существуют как бы в не полностью переваренном виде (о чем свидетельствует хотя бы появление персонажей, описанных не только с дневниковой точностью, но и под своими собственными именами), то поэзия и проза 1906–1907 годов постепенно все более и более зашифровывают прямую автобиографичность. Личная ситуация, лежащая в основе «Любви этого лета», была известна лишь очень узкому кругу знакомых Кузмина; в «Картонном домике» подробно описанные персонажи и события или не названы вообще своими именами, или же наименованы разного рода псевдонимами, пусть и легко расшифровываемыми. В «Прерванной повести» вообще убраны прямые указания на личность адресата цикла (кроме одного: «Приходите с Сапуновым»), хотя верность реально происходящему сохранена и там. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить одно из центральных стихотворений цикла с дневниковым описанием:
Вы и я, и толстая дама,
Тихонько затворивши двери,
Удалились от общего гама.
Я играл Вам свои «Куранты»,
Поминутно скрипели двери,
Приходили модницы и франты.
Я понял Ваших глаз намеки,
И мы вместе вышли за двери,
И все нам вдруг стали далеки.
У рояля толстая дама осталась,
Франты стадом толпились у двери,
Тонкая модница громко смеялась.
Мы взошли по лестнице темной,
Отворили знакомые двери,
Ваша улыбка стала более томной.
Занавесились любовью очи,
Уже другие мы заперли двери…
Если б чаще бывали такие ночи!
А вот дневниковая запись от 22 ноября: «Первое представление „Беатрисы“. Шумный большой успех. Все оживились и приободрились. Сомов ругается. Был антракты за кулисами, поздравлял Веру Фед<оровну Коммиссаржевскую> и других; она очень любезна, говорит, что слышала, насколько яро я их защищаю. Видел милого Судейкина. Маленькие актрисы тащили куда-нибудь после спектакля, но мы поехали к Ивановым. Было чудно ехать, обогнали Сомова и Нувель, кузину Лемана. У Иванов<ых> была уже куча народа. Мы не пошли в зал, где, потом оказалось, говорили о театре Коммиссаржевской. А я с Судейкиным, бывшим все время со мною, и Сераф<имой> Павловной <Ремизовой>, удалясь в соседнюю комнату, занялись музыкой; приползла кое-какая публика, Вилькина с Нувель и Сомовым так громогласно говорили, хотя рядом были 2 пустые комнаты, что музыку пришлось прекратить. С. Ю. сказал, что мог бы заехать ко мне, что меня побудило уйти раньше, инкогнито, хотя я думал, что меня будут искать. Дома я читал дневник и стихи; потом стали нежны, потом потушили свечи, постель была сделана; было опять долгое путешествие с несказанной радостью, горечью, обидами, прелестью. Потом мы ели котлеты и пили воду с вареньем. Слышали, как пришел Сережа. Ушел С. Ю. в 5 часов. Я безумно его люблю».
Как видим, в стихотворении сохранены все сколько-нибудь существенные подробности (театральная обстановка вынесена целиком в предыдущее стихотворение), даже персонажи предстают в узнаваемом виде [286]286
Поэт и переводчик И. фон Гюнтер, близко знакомый с Кузминым и с петербургским литературным кругом того времени, но не присутствовавший на описанном вечере, в 1970 году сообщал в письме к В. Ф. Маркову, явно основываясь только на собственных воспоминаниях и не зная дневниковой записи, что «толстая дама» – С. П. Ремизова, а «тонкая модница» – Л. Н. Вилькина, страстно влюбленная в это время в К. А. Сомова (Кузмин М. А.Собрание стихов. T. III. С. 621).
[Закрыть] . Но для читателя, выведенного за пределы вполне определенного круга петербургской артистической богемы, прототипичность стихотворения остается загадочной. И чем далее, тем более автобиографические подтексты творчества Кузмина затемняются, зашифровываются, делаются непонятными для читателей, даже для самых искушенных, тем более что и дневник – основной источник нашей информации – делается все более сухим и отвлеченным. И все-таки глубинная автобиографичность сохраняется до самых последних его произведений, представая в различных преломлениях – то в виде roman à clef,то в решительно мифологизированном виде (как в одном из наиболее знаменитых циклов «Форель разбивает лед»), то в обличье аллегории [287]287
См., например, работу Г. А. Морева «Полемический контекст рассказа М. А. Кузмина „Высокое искусство“» (Ученые записки Тартуского университета. Тарту, 1990. Вып. 881. С. 92–100), а также дополнение к ней (Русская мысль. Литературное приложение № 11. 1990. 2 ноября). Впрочем, как нам представляется (подробнее см.: СтМ. С. 139–144), аллегория там значительно сложнее, нежели это представлено в работах Г. А. Морева.
[Закрыть] .
И всякому исследователю, занимающемуся творчеством Кузмина, необходимо учитывать справедливую мысль, высказанную применительно к литературе вообще: «Публичная жизнь писателя и его частная жизнь переплетаются сложнейшим образом, так что для понимания смысла или даже просто буквального значения того, что предлагается публичному вниманию как произведение литературы, необходимо обладать информацией, подобной информации репортера, ведущего рубрику „Слухи“» [288]288
Davie Donald.Оп Sincerity // Encounter. 1968. October. P. 62.
[Закрыть] .
Первый сезон Мейерхольда в театре Коммиссаржевской был временем необыкновенной активности для всех, связанных с этим театром. И долгое время спустя люди, участвовавшие в этой жизни зимы 1906/07 года, вспоминали ее как особое время легкости и изящества, полной открытости всем наслаждениям жизни и творчества. Выразительно написала об этом Л. Д. Блок, которую Кузмин очень не любил, но которая была непременной составной частью времени: «Пришедшая зима 1906–1907 года нашла меня совершенно подготовленной к ее очарованиям, ее „маскам“, „снежным кострам“, легкой любовной игре, опутавшей и закружившей нас всех. Мы не ломались, упаси Господь! Мы просто и искренне все в эту зиму жили не глубокими, основными, жизненными слоями души, а ее каким-то легким хмелем. <…> Не удивляйтесь, уважаемый читатель, умилению и лиризму при воспоминании об этих нескольких зимних месяцах – потом было много и трудного и горького <…> Но эта зима была какая-то передышка, какая-то жизнь вне жизни. И как же не быть ей благодарной…» [289]289
Блок Л. Д.И были и небылицы о Блоке и о себе. Bremen, s. а. С. 60, 61.
[Закрыть] О том же писала и В. П. Веригина: «Тут ничего не было настоящего – ни надрыва, ни тоски, ни страха, лишь беззаботное кружение масок на белом снегу под темным звездным небом» [290]290
Веригина В.Цит. соч. С. 430.
[Закрыть] .
И Кузмин переживал эту зиму так же, как большинство связанных с театром. Именно к этому времени относится большинство воспоминаний о его прославленном дендизме (не случайно он потом напишет предисловие к переводу книги Барбе д’Оревильи «Дендизм и Джордж Бреммель»), в равной степени относящемся и к тому периоду, когда он ходил в русском платье, и к тому, когда стал носить европейское.
Смене одежды и внешнего вида Кузмин придавал особое значение, замечаемое не только им самим и ближайшими друзьями, но и вполне посторонними людьми. Вот, например, каким увидел его Ремизов еще в русском платье: «Кузмин тогда ходил с бородой – чернющая! – в вишневой бархатной поддевке, а дома <…> появлялся в парчовой золотой рубахе навыпуск, глаза и без того – у Сомова хорошо это нарисовано! – скосится, ну, конь! а тут еще карандашом слегка, и так смотрит, не то сам фараон Ту-танк-хамен, не то с костра из скитов заволжских, и очень душился розой – от него, как от иконы в праздник» [291]291
Ремизов А. М.Собрание сочинений. [Т. 7]. Ахру. С. 114. Очень похоже вспоминал о своем внешнем виде Кузмин: «Небольшая выдающаяся борода, стриженые под скобку волосы, красные сапоги с серебряными подковами, парчевые рубашки, армяки из тонкого сукна в соединении с духами (от меня пахло, как от плащаницы), румянами, подведенными глазами, обилие колец с камнями…» (Дн-34. С. 72).
[Закрыть] . А вот как сам Кузмин описывает свое новое обличье: «Городецкий нашел, что со стрижеными усами у меня страшный вид, и все крестился левой рукою. Вяч<еслав> Ив<анович Иванов> нашел, что лучше, plus troublant; inquiétant и пикантнее, но он комплиментарист. По-моему, лицо неприятное, м<ожет> б<ыть>, несколько отталкивающее, но страннее и интереснее, едва ли моложе» [292]292
Письмо К. А. Сомову от 1 октября 1906 года // Кузмин-2006. С. 294. Перевод французского текста: «Более волнующе, беспокойнее». Ср. запись в дневнике от 1 октября 1906 года: «Городецкий нашел, что я со стрижеными усами – страшен, Иванов же – plus troublant, inquiète, пикантнее». Выше мы уже упоминали, что он сменил тип одежды в сентябре 1906 года, о чем писал К. А. Сомову 13 сентября: «Теперь я хожу в европейском платье, хотя предвижу сожаление друзей, любовь к которым не стала другой от изменения костюма» (Там же. С. 288).
[Закрыть] . В это время он даже носит специально вырезанные для него Сомовым мушки, подобно тому как это делали дамы в XVIII веке: «Наклеили мне к глазу сердце, на щеку полумесяц и звезду, за ухо небольшой фаллос…» (Дневник. 21 июня 1906 года).
Кузмин продолжал часто посещать Ивановых и принимать участие в самых интимных их предприятиях, его стихи и музыка пользовались большой популярностью в петербургских салонах, чтения дневника (13 ноября 1906 года в дневнике записано: «Сомов сказал, что на будущий сезон мне останется только читать свой дневник в общест<венных> залах»), соотносясь с художественными текстами, постепенно воссоздают новый, умышленный, заранее созданный облик Кузмина, каким он хочет казаться в обществе.
Этот облик в его кузминском понимании нам сейчас довольно трудно восстановить, даже если принимать во внимание дневниковые записи, ибо, как мы уже говорили, Кузмин читал дневник своим слушателям не подряд, а особым (и, вероятно, для каждого слушателя особенным) способом группируя записи. Характерна в этом отношении его запись 16 ноября 1906 года: «Вилькина живет в старинном доме на набережной, с большими передними, внутренними ступенями вверх и вниз. Дневником была, кажется, несколько разочарована, ожидавши больше скабрезных подробностей, и распространялась больше о художественных достоинствах, хотя я имею смелость думать, что не в этом главный смысл моего дневника». В чем именно этот смысл – Кузмин не говорит, но все-таки можно предположить, что чтения дневника в те годы имели своей задачей углубить и насытить каким-то более значительным содержанием тот на глазах мифологизирующийся облик, который создавался у читателей произведений Кузмина. Конечно, наше предположение относится к категории гипотетических, но нам представляется вполне вероятным, что, читая друзьям свой дневник (и явно рассчитывая на распространение сведений из него), Кузмин имел в виду создать в глазах слушателей облик человека, для которого внешность стихов и изящной прозы является действительно только внешностью, а в глубине он таит гораздо более серьезное, даже трагическое миропонимание.
Видимо, в этом отношении автобиографична та характеристика искусства К. А. Сомова, которую Кузмин давал в статье 1916 года: «Беспокойство, ирония, кукольная театральность мира, комедия эротизма, пестрота маскарадных уродцев, неверный свет свечей, фейерверков и радуг и – вдруг мрачные провалы в смерть, колдовство – череп, скрытый под тряпками и цветами, автоматичность любовных поз, мертвенность и жуткость любезных улыбок – вот пафос целого ряда произведений Сомова» [293]293
Условности. С. 181.
[Закрыть] . В такой характеристике именно Сомова Кузмин, конечно, был не одинок, и еще за десять лет до него, как раз в описываемое нами время, Вяч. Иванов в стихах писал:
О, Сомов-чародей! Зачем с таким злорадством
Спешишь ты развенчать волшебную мечту
И насмехаешься над собственным богатством?
И, своенравную подъемля красоту
Из дедовских могил, с таким непостоянством
Торопишься явить распад и наготу
Того, что сам одел изысканным убранством? [294]294
Иванов В.Стихотворения. Поэмы. Трагедия. СПб., 1995. Кн. 1. С. 291 («Терцины к Сомову»).
[Закрыть]
Но применительно к самому себе Кузмину еще надо было добиваться подобного осмысления, и при жизни лишь очень немногие критики сумели увидеть, что в его творчестве, пользуясь словами О. Мандельштама, «сестры тяжесть и нежность – одинаковы ваши приметы».