Текст книги "Михаил Кузмин"
Автор книги: Николай Богомолов
Соавторы: Джон Малмстад
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Эта запись вообще показательна своим настроением: «Поговорил с Вяч. Ив., он согласился. Слава Богу, vita nuova? [362]362
Новая жизнь ( ит.). Название знаменитого произведения Данте.
[Закрыть] Сколько раз она начиналась. <…> Дома играли Бетховена и Моцарта. Тихо, спокойно. Работать. Il n’y a que l’art [363]363
Существует только искусство (фр.).
[Закрыть] , как говорит Бакст после сердечных крушений».
Переезд на «Башню» отчасти возвратил Кузмина в тот круг интересов, от которого он полтора года назад отказался. По-прежнему подчеркивавшийся Ивановым мистицизм, растворенный в самом быте «Башни», не мог не задевать Кузмина, но теперь это влияние было уже гораздо менее ощутимо и сказывалось, по всей видимости, лишь в какой-то обшей настроенности, а не в собственном участии в разного рода оккультных опытах [364]364
Мистически насыщенная жизнь Вяч. Иванова выразительно описана в его дневнике этого времени (Собрание сочинений. T. II. С. 773–806) и в дневниковых записях В. К. Шварсалон (Богомолов Н. А.Русская литература начала XX века и оккультизм. С. 319–334).
[Закрыть] . Успокоенность душевного состояния противилась стремлению к потустороннему. Примечательна в этом отношении дневниковая запись от 28 июля: «Читал brévaire [365]365
Требник (фр.).
[Закрыть] и Пролог, молился, но работал мало. Потом вдруг стал очень радостен, прочитав „Le Mariage de Figaro“ [366]366
«Свадьба Фигаро» (фр.).
[Закрыть] . Какая-то новая Александрия меня привлекает. Все мне сегодня кажется чудесным. Наколол себе цветок. Попалась под руку книга о символике цветов. Вспомнил, как после смерти князя Жоржа по всему Петербургу отыскивал базилик, и почему? Искал полгода. Вяч<еслав> сказал, что это страстный половой призыв, о драконах, инкубах. Говорили о Монесе, каббале и т. п. Пел мессу Моцарта». Собственное настроение и беседы с Ивановым располагаются как бы в разных плоскостях, часто не соприкасающихся между собой. Правда, одобрительные суждения Иванова о произведениях, которые Кузмин в это время пишет (а он заканчивает работу над уже печатающимся в «Золотом руне» романом «Нежный Иосиф» и работает над стихотворным «Новым Ролла», в итоге получившем подзаголовок «неоконченный роман в отрывках»), бывают восторженными и всегда очень заинтересованными, но все же Кузмин явно ведет какую-то собственную жизнь, далеко не всегда отражающуюся в дневниках – его самого и Иванова.
В литературе ближе всего Кузмину в это время оказываются молодые поэты и вообще формирующийся круг будущих авторов журнала «Аполлон». С. К. Маковский вспоминал, что первоначальная идея «Аполлона» (обдумывался и иной вариант заглавия – «Акрополь») пришла в голову ему и Гумилеву в январе 1909 года, и в последующие месяцы они начали формировать основное ядро будущего журнала. В качестве теоретиков предполагались такие разные фигуры, как Вяч. Иванов, И. Ф. Анненский и А. Л. Волынский. Кандидатура Волынского, развивавшего явно выпадавшие из всего планировавшегося для журнала круга идей воззрения, скоро отпала, но выяснилось и то, что между Вяч. Ивановым и Анненским существуют решительные противоречия и как между теоретиками, и как между практиками художественного творчества, и мирное их сосуществование невозможно [367]367
Подробнее см.: Маковский С.Портреты современников. М., 2000. С. 291–301; Корецкая И. В.«Аполлон» // Русская литература и журналистика начала XX века 1905–1917: Либерально-буржуазные и модернистские издания. М., 1984. С. 212–256 (перепечатано: Корецкая И.Цит. соч. С. 324–375).
[Закрыть] .
Вряд ли Кузмин был безоговорочным сторонником теорий Вяч. Иванова, но и Анненский был для него далеко не самой привлекательной фигурой, что явно чувствуется по записи в дневнике: «Анненский несколько старинно чопорный, с поэтической эмфазой, для скептика и остроумца слишком бессистемен, без clartée [368]368
Ясности (фр.).
[Закрыть] и определенности. Стихи похожи не то на Случевского, не то на Жемчужникова. Дама тонна, былая красавица, сидела с вышиваньем; невестка мила; вообще люди милые, но далекие и не самой первой родственности» (9 августа 1909 года).
Собственно говоря, и Анненский почувствовал в творчестве Кузмина нечто не вполне его устраивавшее и посвятил ему в программной статье «О современном лиризме» несколько далеко не лестных строк. Правда, мы не знаем, обиделся ли Кузмин на них, как, скажем, Сологуб, но вряд ли они могли доставить ему особое удовольствие: «Сборник его стихов – книга большой культурности, кажется, даже эрудиции, но и немалых странностей <…> В лиризме М. Кузмина – изумительном по его музыкальной чуткости – есть временами что-то до жуткости интимное и нежное и тем более страшное, что ему невозможно не верить, когда он плачет. Городская,отчасти каменная, музейная душа наша все изменила и многое исказила. Изменилась в ней и вера. Не та прощающая, самоотверженная, трагическая, умильная вера, – а простая мужицкая, с ее поклонами, акафистами, вера-привычка, вера-церковь, где Власы стоят бок о бок с людьми, способными со словами „Господи, благослови!“ ударить купчину топором по лбу. Именно эта вера, загадочная, упорно-стихийная, мелькает иногда и в авторе „Сетей“ и „Богородичных праздников“. <…> Я расстаюсь с лиризмом Кузмина неохотно вовсе не потому, чтобы его стихи были так совершенны. Но в них есть местами подлинная загадочность. А что, кстати, Кузмин, как автор „Праздников Пресвятой Богородицы“, читал ли он Шевченко, старого, донятого Орской и иными крепостями, – соловья, когда из полупомеркших глаз его вдруг полились такие безудержно нежные слезы – стихи о Пресвятой Деве? Нет, не читал. Если бы он читал их, так, пожалуй бы, сжег свои „праздники“…» [369]369
Анненский И.Книги отражений. М., 1979. С. 364–366. Впервые – Аполлон. 1909. № 2. С. 10–12.
[Закрыть]
Но, как бы то ни было, на страницах «Аполлона» Кузмину нашлось место, хотя наиболее активно сотрудничал он в критическом отделе журнала, где вел рубрику «Заметки о русской беллетристике». Из поэтических же произведений он хотел бы напечатать там поэму «Новый Ролла», уже самим своим названием определявшуюся как подражание Альфреду де Мюссе, но в редакции к ней отнеслись довольно холодно, согласившись опубликовать только отрывки. Другие фрагменты Кузмин отдавал в журнал для начинающих писателей «Весна», где авторы не получали гонорара, а то и сами приплачивали редакции, или в безвестную газету «Межа». Длинная поэма, так и оставшаяся неоконченной, явно не удалась Кузмину, хотя отняла много сил.
Появление «Аполлона», по замыслу его основателей, должно было ознаменовать новый этап в развитии русской культуры, и первые номера долженствовали были быть в высокой степени программными, определяющими позицию издания. Первоначально к созданию этой программы был привлечен и Кузмин, однако его попытка написать текст специального редакционного раздела «Пчелы и осы Аполлона» вызвала решительное противостояние: «К Войт<инской> не поехал, писал „Пчелы“; читал их Вяч<еславу> при Кассандре <Ал. Чеботаревской>, он страшно рассвирепел, сказал, что это карикатура и т. д.» (Дневник. 21 сентября 1909 года). В итоге «Пчелы и осы» были написаны Анненским, хотя, очевидно, при участии и других вдохновителей журнала [370]370
Попытка В. Крейда приписать эту статью Гумилеву (Крейд В.Неизвестная статья Н. С. Гумилева? // Новый журнал. 1987. Кн. 166. С. 189–208) опровергается архивными материалами (в том числе дневником Кузмина) и анализом текста. См.: Анненский И. Ф.Письма к С. К. Маковскому / Публикация А. В. Лаврова и Р. Д. Тименчика // ЕРОПД на 1976 год. С. 227, 228; Тарановский К. Ф.Заметка о диалоге «Скучный разговор» в первом номере «Аполлона» (октябрь 1909 г.) // Russian Literature. 1989.Vol. XXVI. P. 417–424 , Дмитриев П. В.«Пчелы и осы „Аполлона“»: К вопросу о формировании эстетики журнала // Русская литература. 2008. № 1. С. 222–236.
[Закрыть] .
И в дальнейшем Кузмин в «Аполлоне» не претендовал на роль теоретика, если не считать статьи «О прекрасной ясности», о которой речь пойдет дальше. Но сам дух журнала, эстетическая и несколько фривольная обстановка редакции очень привлекали Кузмина. Его дневник 1909–1910 годов наполнен записями о посещениях редакции, находившейся на Мойке, долгих беседах с секретарем редакции Е. А. Зноско-Боровским (нравившимся ему), с постоянными авторами журнала. Особенно тесным было его знакомство и, видимо, можно даже сказать, дружба с Н. С. Гумилевым.
Гумилев в эти годы был постоянным посетителем Вяч. Иванова, усердным слушателем докладов в ивановской «Академии стиха», с одной стороны, всячески изображая покорного ученика, а с другой – все время пытаясь организовывать какие-то предприятия, которые позволили бы ему самому почувствовать себя мастером, наставником. Очевидно, именно эта энергия, живость, стремление к испытаниям привлекали в нем Кузмина. Гумилев же видел в старшем поэте не только одного из лучших русских поэтов современности, но, по всей видимости, рассчитывал на его союзничество в различных литературных предприятиях, которые могли бы послужить реальному, а не ученическому самоопределению самого Гумилева. Однако дружба между двумя поэтами не привела к сколько-нибудь значительному сближению их литературных позиций. Первоначально Гумилев заявлял себя выучеником Брюсова, потом всячески демонстрировал свою преданность Вяч. Иванову (какое-то время даже планировалось совместное африканское путешествие, что было связано с оккультными интересами обоих поэтов), затем организовал «Цех поэтов» со строгой дисциплиной собраний, что было для Кузмина решительно неприемлемым. Но в человеческом плане их отношения довольно долго развивались как отношения близких друзей (в начале 1912 года, после очередного личного кризиса, Кузмин даже жил некоторое время у Гумилевых в Царском Селе), пока неосторожное движение Гумилева не испортило их отношений вконец.
Эту эволюцию отношений важно учитывать, но пока, в то время, о котором мы ведем рассказ, Кузмин и Гумилев – друзья, обмениваются дружескими письмами [371]371
Письма Кузмина Гумилеву не сохранились; письма Гумилева Кузмину опубликованы: Неизвестные письма Н. С. Гумилева / Публикация Р. Д. Тименчика // Известия Академии наук СССР. Серия литературы и языка. 1987. Т. 46. № 1. С. 59–61; Гумилев Н. С.Неизданное и несобранное. Paris, 1980. С. 120–123.
[Закрыть] , посвящениями стихотворений (Гумилев посвятил Кузмину стихотворение «В библиотеке», а Кузмин Гумилеву – «Надпись на книге»), сохранился даже акростих Гумилева:
Мощь и нега! —
Изначально!
Холод снега,
Ад тоски.
И красива и могуча,
Лира Ваша так печальна,
Уводящая в пески.
Каждый путник
Утомленный
Знает лютни
Многих стран.
И серебряная туча
На груди его влюбленно
Усмиряет горечь ран.
Особого внимания отношения между Гумилевым и Кузминым заслуживают в свете двух историко-литературных событий, теснейшим образом связанных с их именами. Первое из них – появление «Цеха поэтов» и выделение из него акмеизма.
Статья Кузмина «О прекрасной ясности» была напечатана в первом номере «Аполлона» за 1910 год, и с легкой руки В. М. Жирмунского до сих пор считается одним из наиболее явных предакмеистических манифестов. С нашей точки зрения, дело обстоит далеко не так просто.
В сознании большинства читателей и даже многих исследователей «Аполлон» и акмеизм являются синонимами, однако на самом деле это не так. Достаточно напомнить, что «Аполлон» начал выходить осенью 1909 года, тогда как первое заседание «Цеха поэтов» (еще вовсе не акмеистического!) состоялось лишь через два года, осенью 1911-го, а первые отчетливо оформленные выступления, провозглашающие акмеизм, относятся к весне 1912 года. В первые годы существования «Аполлон» был ареной для выражения самых различных идей, и его ни в коем случае нельзя назвать антисимволистским. Если бы дело обстояло так, как представляется, чем можно было бы объяснить регулярное участие в «Аполлоне» Иванова, Блока, Сологуба, Белого и других символистов? Именно на страницах «Аполлона» в 1910 году развернулась дискуссия – если воспользоваться названием статьи Блока – «О современном состоянии русского символизма», причем ведшаяся адептами символизма и ни в коей мере не ставившая его ведущую роль в русской поэзии под вопрос. Даже в последующие годы он ни в коей мере не может быть назван «акмеистическим» журналом, особенно принимая во внимание его эволюцию в сторону журнала не литературного, а художественного. Именно на фоне разноголосицы мнений следует воспринимать появление статьи Кузмина, никак не связанной с какими бы то ни было организованными выступлениями.
Впрочем, написав последнюю фразу, мы поняли, что были не вполне правы. 7 августа 1909 года Вяч. Иванов занес в дневник: «Я выдумал для Renouveau проект союза, который окрестил „кларнетами“ (по образцу „пуристов“) от „clarté“» [372]372
Иванов В.Собрание сочинений. T. II. С. 785. Renouveau – прозвище В. Ф. Нувеля (о его происхождении см.: Богомолов Н. А.Русская литература первой трети XX века. С. 461, 462).
[Закрыть] . Термин «кларизм» – один из ключевых в статье Кузмина, и потому можно предположить, что «О прекрасной ясности» – манифест некоего полумифического союза, о котором более ничего не известно. Подобного рода предприятия для Кузмина были свойственны – достаточно вспомнить столь же мифическую группу «эмоционалистов», которую он создал в 1920-е годы [373]373
О некоторых других проектах Кузмина такого рода см.: СтМ. С. 99–116.
[Закрыть] . Но так как ни о каких «кларистах» ни до появления статьи Кузмина, ни после речи не было, статью его восприняли как самостоятельную, провозглашение собственной точки зрения.
Правда, недовольство свое высказал Вяч. Иванов, но, судя по всему, это было недовольство не самой статьей, а тем, что в ней попробовали отыскать именно этот общий смысл. К сожалению, письмо Е. А. Зноско-Боровского С. К. Маковскому, в котором изложены претензии Иванова, нам неизвестно, но зато сохранилось письмо Маковского Иванову, из которого мы позволим себе привести обширные фрагменты, демонстрирующие позицию журнала в первые месяцы его существования и взаимоотношения редакции с мэтрами символизма, как они виделись главному редактору. Датировано оно 2 февраля 1910 года:
«„Аполлон“ пренебрегает завоеваниями модернизма (говоря обще) последних годов, обращаясь по преимуществу к молодым, ничего особенно нового не несущим писателям, а не к метрам, и хочет, чтобы у этих молодых, которым самим еще надо учиться, учились другие…
Я считаю это самым серьезным обвинением и был бы в восторге, если бы Евг<ений> Алекс<андрович> просто неточно передал мне смысл Ваших слов. Дело в том, что в течение четырехмесячного существования журнала я только и делал, что обращался к метрам, и за это меня по преимуществу почти единодушно и укоряла критика. Я начал с привлечения Вас, Анненского, Брюсова, Бальмонта, Бенуа и, наконец, Волынского, которого ведь тоже нельзя причислить к „молодежи“. Именами этих вождей начался „Аполлон“. Не моя вина, конечно, что между ними с первого же номера началось внутреннее несогласие. Вы остались недовольны статьями Бенуа и Анненского, Волынский вышел из состава редакции, Брюсов остался в выжидательном положении. Тогда мы условились с Вами о постоянном Вашем отделе „Борозды и межи“, идея которого, в частности, чрезвычайно близка мне лично <…>
После смерти Ин<нокентия> Фед<оровича>, который, действительно, целиком отдавал себя делу „Аполлона“, – Ваше постоянное сотрудничество в журнале, разумеется, стало только более настоятельным, но… тут не Вы, а я, Вячеслав Иванович, вправе упрекать. „Борозды и межи“ так и оборвались на первом номере; на все мои просьбы Вы всегда говорили о Вашей занятости <…>; наконец, я попытался воспользоваться уже готовой работой Вашей – переводом Новаллиса (так! – Н. Б., Дж. М.),и вот до сих пор Вы не исполнили обещания, хотя мне пришлось изменить программу двух книжек журнала в ожидании Вашего глубоко-ценного дара. Что же другие? Ин<нокентий> Фед<орович> скоропостижно умер. Бенуа отказался наотрез от деятельной работы в журнале <…> Брюсов, Вы сами знаете, тоже очень занят; вот уже два месяца обещает статью, но пока прислал лишь короткое стихотворение.
При этих обстоятельствах, к кому мог обратиться я за деятельною помощью, за постоянной работой, без которой ни один журнал существовать не может? Неужели не к тем молодымписателям, которых люблю и которых Вы сами ставите так высоко? В частности, не Вы ли называли Кузмина „метром“? Я был бы осторожнее в данном случае, но дело не в литературном ранге. Кузмин действительно показал себя самоотверженным работником в журнале, взяв на себя совершенно безвозмездно чтение бесчисленных рукописей, присылаемых в редакцию, не говоря уже о том, что его дарование развивается с каждым днем и, благодаря отчасти „Аполлону“, я надеюсь, будет крепнуть и совершенствоваться. Разве это не Ваше мнение? Если нет, то, значит, я абсолютно не понял того, что Вы говорили мне столько раз именно о Кузмине…
2) Но является ли Кузмин выразителем „символа веры“ „Аполлона“? Я думаю, что он сам очень далек от этой претензии. Пущенное им словечко „кларизм“ – метко характеризует его личную эволюцию и совпадает с одним из тех вечных идеалов искусства (ясность, простота), от которых, конечно, не может отказаться журнал, носящий имя „бога меры и строя“ и от которого и Вы, конечно, не отказываетесь. Но значит ли это, что „кларизм“ исчерпывает задачи литературы, хорошей литературы? С моей стороны было бы, во всяком случае, наивно прибегать к такому ненужному ригоризму. Ибо искусство – всегда многолико, и любит искусство только тот, кто умеет ценить в нем многообразие очарований. В моих редакторских силах – только проводить в жизнь это положение, и мне кажется, что программа первых №№ журнала – лучшее доказательство моей искренности. Ауслендер, Ос. Дымов, Ал. Толстой, Блок, Кузмин и т. д. – какие разные подходы к творчеству. Разве можно мерить их одной меркой, одним каким-то „символом веры“, как бы звучно ни назвать этот символ. Имя „Аполлона“ покрывает все подлинно художественное именно потому, что не может быть определено с точностью математической формуллы (так! – Н. Б., Дж. М.) – Разумеется, я, как всякий, могу ошибаться в выборе и, наверное, ошибусь не раз. Но в таком случае – пусть друзья „Аполлона“ указывают на мои ошибки в каждом отдельном случае. Это вопрос вкуса, Его Величества вкуса, а никак не „объединяющего лозунга“. Мои постоянные обращения за советами – к Вам, в особенности – снимают с меня упрек в том, что свой вкус я считаю безапелляционным. Наоборот, я всегда внимательно выискиваю тонкую грань, отделяющую вкус (вкус редакции, журнала – как чего-то неуловимого и, тем не менее, реального) от личного каприза, личной идиосинкразии. Но именно ввиду этого я протестую против всякого доктринерства, в особенности коллективного. Или Кузмин – или Ремизов… На каком основании? Уверяю Вас, мне дороги и тот, и другой. Никто не может помешать Кузмину быть кларистом (слава Богу, если он нашел для себя точную формулу), но в следующей же книжке „Аполлона“ пойдет сочувственная статья Ал. Толстого о сказках Ремизова. Городецкий? Я не принял его скучнейшей и длиннейшей поэмы, в свое время возвращенной ему и „Весами“, но всегда готов поместить его хороший рассказ или стихотворение <…> А. Белый? Вот, казалось бы, единственный повод для несогласий между нами. Но и тут (странно, если это случайно!) наши мнения совсем уже не так далеки друг от друга. На прошедшем собрании „Академии“ Вы сказали о „Серебряном Голубе“: „Ужасно, но… гениально!“ Пока А. Белый ничего не предлагал в „Аполлон“. Если бы он предложил „Серебрян<ого> Голубя“, я не спорю, весьма вероятно, что весы мои покачнулись бы в сторону „ужасно“, но это далеко не априорное решение, а отдельный случай, по поводу которого опять-таки Вы как сторонник „борозд и межей“ вряд ли стали бы со мною особенно спорить. <…>
4) Да, журнал должен быть беспартийным, оставаясь глубоко принципиальным, не потакая ни грубым вкусам публики, ни личным самолюбиям отдельных сотрудников. Да, между творчеством самых противоположных индивидуальностей, между Брюсовым и Вяч. Ивановым, Гиппиус и Кузминым, никаких противоречийс точки зрения „Аполлона“ нет, поскольку им всем дороги интересы искусства и культуры, независимо от личного характера их мировоззрения, этики, религиозных убеждений и т. д. Искусство – многолико, но едино в корне своем. <…> Вот почему меня глубоко огорчили Ваши укоры „Аполлону“, в которых звучит какой-то непонятный мне ультиматум: или – или… Или „кларизм“ – или „я“. Но ведь большего „клариста мысли“, чем Вы, и представить себе невозможно. „Кларизм“ не есть лозунг, исключающий „свободную кафедру“, а просто старая, часто забываемая в наши дни истина, что надо стремиться к совершенству мысли и слова. Кларизм побуждает к строгости в выборе – что необходимо как школа вкуса – но гениальность и даже просто яркий художественный темперамент сплошь да рядом ломают все перегородки „вкуса“: тогда остается только „снять шапку“. Более чем кто-либо, я всегда готов преклониться перед всем неожиданно-гениальным, вызывающе-смелым, брызжущим неизведанной силой – но не во имя лозунга, а потому что убедительнее всех человеческих перегородок чары вдохновенной личности. С этой точки зрения и Вы для меня не только „кларист мысли“, но – Вяч. Иванов, и с этой точки зрения я предоставил Вам самостоятельный отдел в журнале» [374]374
Иванов Вяч.Переписка с С. К. Маковским / Публ. Н. А. Богомолова, С. С. Гречишкина, коммент. Н. А. Богомолова, О. А. Кузнецовой // НЛО. 1994. № 10. С. 141–144.
[Закрыть] .
Как видим, статье Кузмина ни он сам, ни редакция «Аполлона» не думали придавать сколь-нибудь расширительного значения. Однако она появилась в тот самый год, который в русской литературе отмечен как год кризиса символизма, и в контексте его событий вполне могла быть воспринята как антисимволистский манифест. Все же, с точки зрения современного наблюдателя, в ней должен быть подчеркнут иной характер направленности – не провозглашающий, а излагающий собственное profession de foi [375]375
Подробнее см.: Barnstead John F.Mixail Kuzmin’s «On Beautiful Clarity» and Vyacheslav Ivanov: a Reconsideration // Canadian Slavonic Papers. 1982, Vol. XXIV. № 1. P. 1–10.
[Закрыть] .
Вряд ли можно пренебречь и подзаголовком статьи «Заметки о прозе». Даже самый беглый взгляд на поэзию самого Кузмина свидетельствовал о том, что многие ее черты выходят далеко за пределы тех призывов, которые звучали в статье. Скорее эти призывы можно воспринять как обобщение собственного опыта прозаика, чем как провозглашение неких общеэстетических законов. И вряд ли случайно то обстоятельство, что Кузмин никогда не перепечатывал свою статью: очевидно, в его глазах она вовсе не имела той ценности, как в глазах других читателей, ценности манифеста или эстетического трактата.
Однако не следует преуменьшать значения и влияния статьи. Каковы бы ни были намерения Кузмина, статья, говорившая об искусстве в столь сдержанных выражениях и избегавшая символистской возвышенности в декларациях, должна была произвести впечатление на читателей. И сами термины «ясность», «логика», «планомерность», «стройность», вызывающие в памяти пушкинскую эстетику, должны были производить в то время значительный эффект. И потому использование нового «изма» в век почти неограниченного господства «изма» другого – символизма, должно было прозвучать вызывающе. Так это ощутил Брюсов, писавший П. П. Перцову 25 марта 1910 года, почти сразу же после появления статьи: «Кларисты защищают ясность, ясность мысли, слога, образов… Я всей душой с „Кларистами“» [376]376
Печать и революция. 1926. № 7. С. 46.
[Закрыть] . И конечно, в контексте несколько позже возникшей конфронтации между двумя фракциями в символизме, одну из которых представляли Иванов, Блок и Белый, а ведущей силой второй был Брюсов [377]377
Задача комплексного освещения этой дискуссии еще не решена в современном литературоведении, и наши рассуждения не претендуют на окончательность.
[Закрыть] , Кузмин воспринимался как сторонник брюсовской позиции, потому слова Гумилева из письма Брюсову: «Ваша последняя статья в „Весах“ [378]378
Описка Гумилева. Речь идет о статье «О „речи рабской“, в защиту поэзии» (Аполлон. 1910. № 9).
[Закрыть] очень покорила меня, как впрочем и всю редакцию. С теоретической частью ее я согласен вполне…» [379]379
Письмо от 2 сентября 1910 года // ЛН. Т. 98. Кн. 2. С. 500 / Публ. Р. Д. Тименчика и Р. Л. Щербакова. Как кажется, есть основания видеть в рассказе Кузмина «Высокое искусство» реплику в этой дискуссии, явно поддерживающую Брюсова и Гумилева (см.: СтМ. С. 139–144).
[Закрыть] – явно могут быть отнесены и к статье Кузмина.
Однако сам Кузмин никогда не возвращался к термину «кларизм» и вряд ли предполагал организовать что-либо вроде группы. И к идеям этой статьи он вернулся открыто лишь единожды: в статье 1911 года, посвященной опере Глюка «Орфей и Эвридика», Кузмин нашел поддержку своему взгляду на искусство в словах композитора о «прекрасной простоте» [380]380
Аполлон. 1911. № 10. С. 15–19; перепечатано: Условности. С. 49–56.
[Закрыть] . Но прежде чем принять это утверждение за окончательную истину, надо обратить внимание: непосредственно за этим следует замечание, что и Вагнер мог бы сказать то же самое! Кузминское понимание «простоты» и «прекрасной ясности», таким образом, приобретает совсем другое измерение. И важно, что статью о Глюке он завершает решительным протестом против того, чтобы судить художника по отношению к какой-либо школе или движению в искусстве. Принимая это во внимание, следует, очевидно, признать, что статья «О прекрасной ясности» более всего становится декларацией художественной независимости. Для Кузмина это было принципиально: он отстранялся от литературных школ на протяжении всей своей жизни не только потому, что был «легкомысленным», не только потому, что его раздражали такого рода литературные споры, но более всего потому, что в первую очередь верил в независимость художника и решительно противостоял любой попытке «систематизировать» искусство. Здесь несложно проследить и влияние идей Гаманна, но видно и твердое личное убеждение. Если легкомысленная манера и обманывала кого-либо, то далеко не всех, и Брюсов был прав, когда писал:
Что в «легкомыслии» есть мудрость,
В «поверхностности» – глубина,
Доказывает чернокудрость
Нам Михаила Кузмина.
Но решительнее всего следует отвергнуть понимание «О прекрасной ясности» в качестве акмеистического или предакмеистического манифеста на основании совершенно явно выраженных взглядов Кузмина на это течение в искусстве.
Когда был создан «Цех поэтов», объединивший ряд молодых авторов, Кузмин изредка посещал его собрания, но вот как вспоминает об этом один из завсегдатаев заседаний: «…как-то после стихов Кузмина – редкого гостя цеха – вдруг оказалось, что говорить никому не хочется; лирическая сила стихов была настолько убедительна, что прежние рассудочные разборы показались пресными, говорить о стихах Кузмина значило бы вино разбавлять водой» [381]381
Галахов В. [Вас. Вл. Гиппиус].Цех поэтов // Жизнь (Одесса). 1918. № 5. С. 12. Цит. по: Тименчик Р. Д.Заметки об акмеизме // Russian Literature. 1974. № 7/8. С. 32.
[Закрыть] . Ни дисциплина «Цеха поэтов», ни желание совершенствовать собственное литературное мастерство ни в каком случае не могли привлечь Кузмина на заседания.
Однако остается вопрос: быть может, сам того не замечая и не признавая, Кузмин все-таки был сторонником акмеизма и независимый исследователь, не подчиненный магии оценок современников, должен его отнести к этому течению?
Многое здесь зависит от того, что мы понимаем под акмеизмом вообще. Если говорить о некоей общей поэтике, направление развития которой обозначалось в творчестве Гумилева, Ахматовой, Мандельштама, отчасти Городецкого начала 1910-х годов, то, видимо, и Кузмина с известной натяжкой можно отнести к этой же линии. Однако, думается, такое представление об акмеизме разрушает понятие о нем как о литературном направлении, ибо, с одной стороны, отбрасывает за пределы акмеизма В. Нарбута и М. Зенкевича, явно находившихся на других позициях в сфере поэтики, а с другой – заставляет включить в группу никакого отношения к ней не имевших и иногда прямо ей враждебных поэтов, таких как Б. Садовской (он даже затевал специально антиакмеистический журнал «Галатея»), Вл. Ходасевич, Г. Иванов (никогда не включавшийся ни одним из акмеистов в свою группу), и многих других. Между тем состав группы был совершенно четко определен – шесть поэтов, и только они могли представлять акмеизм, и как бы мы ни стремились определить некоторые общие принципы поэтики акмеизма, все же должны принимать во внимание творчество этих акмеистов, и только их. К тому же, как показывает внимательное чтение документов, сравнительно недавно введенных в научный оборот, акмеизм предусматривал не только некие общие принципы творчества, но и особые поведенческие принципы; если символизм создавал в высшей степени насыщенную атмосферу жизнетворчества вокруг своей культуры, то и противостоящие ему течения не могли ограничиться только художественными декларациями. Здесь не место подробно анализировать жизненное поведение акмеистов и футуристов как подчеркнутое противопоставление духу жизнетворчества символистов, но иметь в виду это необходимо. Кузмин же самым решительным образом противился тому, чтобы как-либо быть зачисленным в число акмеистов, и его голос имеет тут далеко не последнее значение, мы склонны скорее поверить ему, чем позднейшим авторам. С полной и решительной определенностью он сказал об этом в статье «Раздумья и недоумения Петра Отшельника»: «…всякая законченность есть уже нетерпимость, окостенение, конец. Но как же существуют символисты, акмеисты, футуристы? На взгляд беспристрастного человека их не существует; существуют отдельные поэты, примкнувшие к той или другой школе, но школ нет. С тех пор, как наши символисты заговорили о символизме Данте и Гёте, символизм как школа перестал существовать, ибо для всех очевидно, что речь теперь идет вообще о поэзии, которой часто свойствен символизм. Школа всегда – итог, вывод из произведений одинаково видевшего поколения, но никогда не предпосылка к творчеству, потому смею уверить футуристов и особенно акмеистов, что заботы о теоризации и программные выступления могут оказать услугу чему угодно, но не искусству, не творчеству. И если многие из этих поэтов идут вперед, то это, во всяком случае, несмотря на школу, а отнюдь не благодаря ей. Если же это просто кружок любящих и ценящих друг друга людей, тогда вполне понятно их преуспеяние, потому что где же и расцветать искусству, как не в атмосфере дружбы и любви? При чем же тогда школа? И в обилии школ можно видеть только критическое кипение мыслей (а не творчества), если не личные честолюбия» [382]382
Петроградские вечера. Пг., 1914. Кн. 3. С. 214.
[Закрыть] .
Этот пассаж чрезвычайно характерен для Кузмина и не раз повторится в его критике уже после революции. Особенно существенно для нас сейчас выраженное отношение к акмеизму. Кузмин совершенно явно отделяет себя от этой школы – и в тех же самых терминах в 1920-е годы, что и в 1910-е: правила и теории не имеют ничего общего с творчеством. Столь же характерно, что слишком многое в акмеизме Кузмин связывает с «личными честолюбиями», достаточно прозрачно намекая тем самым на деятельность Гумилева. Еще более решительно он скажет об этом в последние дни жизни Гумилева в статье «Мечтатели» [383]383
ЖИ. 1921. 29 июня – 1 июля. № 764–766; при перепечатке в книге «Условности» Кузмин снял относящиеся к убитому большевиками Гумилеву слова.
[Закрыть] . Наконец, решительным приговором звучат слова: «Акмеизм так туп и нелеп, что этот мираж скоро пройдет» [384]384
Кузмин М.Чешуя в неводе // Стрелец: Сборник третий и последний. Пг., 1922. С. 100.
[Закрыть] .
И все-таки вопрос о соотношении Кузмина с акмеизмом существует и нуждается в более или менее убедительном разрешении. Во всех своих заметках Кузмин прежде всего отделяет себя от формальной связи с группой и особенно от тех ее черт (прежде всего связанных с Гумилевым), которые он находил безвкусными: попытками учить поэтов, как писать стихи, и излишним, с его точки зрения, вниманием к форме в ущерб самой поэзии. Но невозможно представить себе, чтобы поэт, осмелившийся воспеть «шабли во льду, поджаренную булку» в период самого пышного расцвета символизма, не имел влияния на молодых поэтов, решившихся отрешиться от символистского мироощущения; нет сомнения, что младшее поколение многому училось у Кузмина. Его мировосприятие, несомненно, не совпадает с мировосприятием акмеистов (при этом следует иметь в виду, что у трех наиболее прославленных поэтов-акмеистов оно также различалось), но во всяком случае оно ближе к акмеистическому, чем к символистскому. Может быть, наиболее явно сближение чувствуется в небольшом письме Кузмина в редакцию журнала «Аполлон» по поводу скандала с публикацией его рецензии на «Cor ardens» Вяч. Иванова в новом символистском журнале «Труды и дни». Без согласования с автором редакция урезала конец статьи, с которым не была согласна. Протестуя против такого обращения со своей авторской волей, Кузмин одновременно сформулировал ряд собственных расхождений с идеями той группы символистов, которая объединилась вокруг «Трудов и дней». И первый пункт в этом перечне такой: «Всякие требования религиозные или нравственные, как бы они правильны ни были, не могут относиться к теории искусства, не нуждающегося, чтобы для его возвышения обуживались религия и философия. Признавая всю необходимость для поэта как личности творческой религиозного начала, нельзя не видеть, что размышления об этом идут мимо искусства, еще более мимо поэтических школ, и группировка по таким признакам напоминала бы группировку поэтов по покрою платья, по цвету глаз и прическам. Одно выше, другое – ниже цели, но одинаково не на тему. Все-таки теоретики искусства – не Иоанны Златоусты, хотя последние, может быть, были и важнее для поэтов» [385]385
Аполлон. 1912. № 5. С. 56.
[Закрыть] .