![](/files/books/160/oblozhka-knigi-mihail-kuzmin-189068.jpg)
Текст книги "Михаил Кузмин"
Автор книги: Николай Богомолов
Соавторы: Джон Малмстад
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
Совершенно откровенно говорит об этом Кузмин в письме, написанном совсем незадолго до отъезда из Италии, отъезда, вызванного, как мы помним, отчасти и глубинным неудовлетворением тем, что ему мог дать Мори: «М<ори>, впрочем, для спокойствия посоветовал мне показаться врачу по нервным болезням, которого он хорошо знает и здесь он лучший. Тот основательно осмотрел меня, но, не найдя ничего, предписал только ежедневные тепловатые ванны. <…> Нужно найти людей, которым я мог бы слепо отдаться, которые бы видели, в чем и как я могу поработать Господу, направили бы меня и довели до святости; и я ищу» (11 июня).
Из этого письма очевидно, что Мори для него таким человеком уже не был. И хотя Кузмин сохранил к нему теплое чувство, которое отразилось на том портрете Мори, который дан в «Крыльях», желание уйти из-под его непосредственного влияния возобладало. Кузмин возвращается в Петербург, но его письма Чичерину приобретают характер страстного желания обрести нового духовного руководителя. Иногда даже возникает мысль вернуться под водительную руку Мори, но она явно оказывается нежеланной, и хотя навязчиво возвращается, все же ясно чувствуется, что Кузмину нужен кто-то иной и, может быть, вообще из иной сферы, не религиозной (хотя религиозные поиски его еще затянутся на несколько очень значимых в жизни лет).
В недатированном письме, написанном, видимо, 14 июля, уже в Петербурге, Кузмин говорит: «Дорогой Юша, пишу тебе письмо большой для меня важности и прошу твоего искреннего совета, будучи вполне откровенным. Полезно ли или нет дальнейшее мое пребывание с М<ори>, а следовательно, необходимо ли оно или вредно, т. к. теперь все, что не полезно – вредно. Не подумай, ради Бога, что я неблагодарный, или тягощусь путем к святости, или пишу под влиянием минуты. Я давно (сравнительно) хочу тебе сказать, какие основания я имею сомневаться, чтобы это был путь к совершенствованию. Ты знаешь, что Бог совершил чудо, вдруг преобразив мою почти пылающую и противящуюся душу в пассивность и полнейшее подчинение. Я сам не верил себе, т<ем> более, что я должен был не только допустить, но сам разрушить свой безумный призрак. Я вечно тебе и М<ори> благодарен, хотя вы мне причинили и причиняете много горя. Но вот вопрос: М<ори> прекрасно, хотя и преувеличенно хитро, разрушил матерьяльные затруднения, показал себя хорошим хирургом (хотя для души он не сказал ничего нового; Бог совершил чудо через него, и потом, как это ни странно, священник, особенно католический, для меня всегда лицо власть имущее, которому я должен повиноваться), но хорош ли он для восстановления здоровья, я не знаю».
Конечно, под «восстановлением здоровья» имелось в виду здоровье только духовное, а не действительно расстроенные нервы Кузмина, речь шла о том, каким путем следует идти ему в дальнейшем, чтобы попасть на путь святости если не в прямом, то хотя бы в переносном смысле. И о том же говорится в письме, написанном 29 июня: «Я знаю, что ты не веришь в возможность святости для меня и вообще как-то странно рассуждаешь, что в „дом Божий“ можно прибегать только после всеобщего крушения, как в какое-то несчастье, как в зло меньшее самоубийства. Все это для меня очень странно. Но дело в том (читай внимательно), что для М<ори> никаких изменений планов нет, это год испытания, после которого я вернусь в настоящий свой дом; вдали от света (lumen), от благодати, имея все мои искушения, не имея ничего, кроме непосредственной личной Божьей помощи, мне было бы так трудно без человека посвященного для поддержки. М<ори> имеет так много связей в Риме, глава этого „дома“ его друг, он попросит, чтобы кто-нибудь из находящихся здесь полудомашних или нарочно присланных взял меня под свою охрану; имя М<ори> будет паролем, я буду иметь полное доверие и послушание к тому, кто придет с этим именем. С М<ори> я расстался именно так, и в этом не было ни капли лицемерия или хитрости, т. к. я и сам смотрю на это время как на время рассмотрения и испытания».
Даже в домашних письмах ближайшему другу Кузмин предпочитает пользоваться полууставным языком, говорить о возможном переходе в католичество («дом») и о связях с особо доверенными католиками, которые могут быть приставлены к процессу его обращения (полудомашние или особо присланные), как о чем-то в высшей степени тайном. Вполне возможно, что Мори строил относительно его и какие-то особые планы, связанные с деятельностью ордена иезуитов в России. Но Кузмин достаточно решительно, хотя и постепенно, разорвал всякие связи с Мори.
Италия осталась в памяти Кузмина надолго, сделалась источником вдохновения для его искусства по крайней мере лет на тридцать. Он то опирался на впечатления от реального путешествия, как в «Крыльях» или процитированных ранее стихотворениях, то путешествовал туда в воображении, с теми из своих любимых, которым он особенно хотел передать свои воспоминания:
Во Флоренции мы не встречались:
Ты там не был, тебе было тогда три года,
Но ветки жасмина качались
И в сердце была любовь и тревога… [107]107
Именно эти воображаемые путешествия могут объяснить, почему в некоторых справочниках, в том числе и в итальянской энциклопедии, говорится о нескольких поездках в Италию, тогда как на самом деле была лишь одна.
[Закрыть]
Восхищение культурой Италии оставалось у Кузмина до конца жизни, а его знания о ней, особенно о Риме эпохи раннего христианства и гностицизма, были необыкновенно широки. Свидетельством его эрудиции, широко признанной в Петербурге такими разными людьми, как Вячеслав Иванов (написавшим, но, правда, не защитившим, в Германии диссертацию о римской истории [108]108
О степени эрудированности Иванова в этой сфере отличное представление дает книга: История и поэзия: Переписка И. М. Гревса и Вяч. Иванова / Изд. текстов, иссл. и коммент. Г. М. Бонгард-Левина, Н. В. Котрелева, Е. В. Ляпустиной. М., 2006.
[Закрыть] ) и Гумилев, является оценка, данная одним из лучших русских специалистов по итальянской культуре, Павлом Муратовым, «Комедии о Алексее…»: «Удивительно проникновенное изображение христианского Рима» [109]109
Муратов П. П.Образы Италии. М., 1911. T. I. С. 13. В последующих изданиях этой фразы нет.
[Закрыть] .
Но воспоминания и художественные впечатления не могли ослабить в Кузмине ощущения глубочайшего личного кризиса. В недатированном письме Чичерину (написанном, вероятно, спустя приблизительно год после путешествия) он выразительно рисовал свое состояние: «Вообще это уже давно независимое от здоровья и расположения духа я пишу без любви и трепета, как тяготы, равнодушный к тому, что выйдет, не смотря вперед дальше завтрашнего дня, не зная, зачем и почему я пишу. Не думай, что мне это кажется в настоящую минуту только, я только не говорил, какая пустота воцарилась теперь во мне. Прежде я имел чисто личные и частные причины для существования, все ослабело > и все возвращалось к одному и тому же. Потом была пора, когда я мечтал об отречении, об воплощении в искусстве той красоты, той любви, которая меня наполняла, чтобы каждый миг, каждое дыханье было гимном любви и чтобы, отрекшись от личных чувств, других вести к счастью музыкой, красотой и метафизикой (как у Плотина). И эти планы, ты помнишь, об операх, о мирах, ждущих воплощения, о культе любви, постоянно материализирующемся в музыке и тем не делающемся пустым долгом, эти чтения о гностиках, приводящие в трепет, – все это окрыляло, делало легким и доступным все. Когда я говорил: „Это моя плоть и кровь, чтобы вы вкусили ее“. И так сильна была вера в любовь к вещам, которые я тогда писал, что и теперь я люблю их, увидевши их недостаточность.
Потом, по мере изучения, близкое оказалось далеким, мечты улетели. И сам я оказался слабым и легкомысленным, Бог меня спас, но легкость спасения уменьшила очищающую силу страдания (не о неудаче гибели, но о слабости, допустившей эту возможность), главным чувством была тупость и ошеломленность, с физическим уздоровлением. Выплакаться, пасть на колени не перед кем; если б Mori был хитрее, он бы мог иметь громадное влияние на меня, но не хотел или не умел. Огромная тоска и жажда окончательной порабощенности, одурелости (даже без экстаза), недуманья вела меня к S. I. [110]110
Очевидно, имеется в виду святой Игнатий Лойола, основатель ордена иезуитов.
[Закрыть] , только бы не действовать и не думать. Бог спас меня второй раз. Я вернулся здоровым, бодрым, но совсем, совсем опустошенным; я пробовал восстановить прежнее положение, и как слабо, как безнадежно (вспомни гимн Адонису). Я их люблю, как последние попытки, и досадовал, что ты сказал то, что я и сам видел, – но т<ем> не менее не рискну вернуться к обожаемому нет слов сказать как II-му веку и прежним мечтам. Думать об отреченьи, руководительстве, когда так глупо, ветренно и странно я волочу повсюду свою душу. Я не смею думать о прежних мечтах, не очищенный, и все кричит во мне, что я люблю, люблю по-прежнему».
Такое состояние души не могло не тревожить как его самого, так и ближайших друзей, прежде всего Чичерина. «Чичерин старался дать мне стража вместо Mori и, после моего отказа обратиться к Пейкер, направил меня к о. Алексею Колоколову, как светскому conducteur d’âmes [111]111
Водителю душ (фр.).
[Закрыть] . Но какое-то светское ханжество этого протоиерея меня оттолкнуло, и после первой исповеди я перестал к нему ходить» («Histoire édifiante…») [112]112
Александра Ивановна Пейкер – дочь известной в религиозных кругах сторонницы секты «пашковцев» Марии Григорьевны Пейкер, издательницы религиозного журнала «Русский рабочий»; после смерти матери в 1881 году А. И. Пейкер продолжала издавать этот журнал. Возможно, Чичерин рассчитывал, что Кузмин заинтересуется ее артистической деятельностью: до погружения в религию она была оперной певицей. Алексей Петрович Колоколов (1836–1902) – настоятель церкви Святого Георгия Великомученика в Петербурге, популярный в среде интеллигенции 1880–1890-х годов проповедник.
[Закрыть] .
Религиозные поиски, основанные на стремлении отречься от «плоти», открыто выраженной чувственности, были основой для мировоззрения Кузмина, по крайней мере после возвращения из Италии в 1897 году. Чрезвычайно показательными в этом отношении являются два первых его прозаических произведения, дошедшие до нас, особенно небольшой рассказ «В пустыне», который имеет смысл привести здесь полностью.
«Долго я шел по бесплодной пустыне все дальше и дальше, гонимый проклятьем грехов неомытых; руки были бессильны от тяжести прошлых объятий, глаза потемнели, уставши от взглядов влюбленных.
Дальше, все дальше шел я по желтой пустыне, необозримой и страшной; порою меж розовых скал виднелось далекое море – и снова пустыня; дни за днями шел я; солнце всходило, солнце садилось, одного лишь меня озаряя. Шел я к далекой, неведомой цели, зная, что будет предел.
И я дошел до предела; хотя все была та же пустыня, но я знал, что это предел. Я пал на горячий песок; покорно, недвижно лежал я, как шакал, ожидающий смерти, как отдыхающий раб.
Из-за безбрежной пустыни, из-за далекого неба шло большое сиянье; как смерч песчаный, как столп Вавилона было он<о> огромно. В страхе закрыл я глаза; казалось, я уже умер: в тяжкой, немой тишине я не слышал, как билось сердце.
Когда я открыл глаза, Сияющий был предо мною; руки скрыты в складках одежды, сквозь белый хитон виднелась кровавая рана, как от копья, иль от клыка дикого вепря. Я был недостоин смотреть на лицо его, я только подполз к его ногам, и тяжелые крупные слезы, как первые капли дождя, упали в песок пустыни. Я пал ниц и плакал, плакал, от рыданий грудь разрывалась, сердце мое сокрушилось; оно очищалось от всех грехов и проклятий, от всех объятий и поцелуев; душа исходила в рыданьях; я не чувствовал плоти, я все забыл – только бы плакать, плакать, разлиться, как море, в слезах, исчезнуть, чтоб вновь родиться. И небо содрогнулось от моих рыданий, и звезды померкли.
Казалось, я плакал годы и годы. И я воззрел на него – он улыбался, благостный; милосердный, он простер ко мне руки прощенья. Он становился все выше и выше, его чело касалось вечерних звезд; его сиянье бледнело, разливаясь в пространстве; я уже видел через него и пустыню, и белые кости павших верблюдов, и угасающий запад. И он исчез, разлившись в пустыне; на всей пустыне его улыбка, его сиянье; бесплодная степь обратилась в рай неземной, в светлые доли Иордана. Встал я исполненный сил могучих – грешником плачущим пал я, ратником божиим встал.
То не руки – то мечи священные, крылья лебяжьи! то не очи, то лампады светлые, озера горные! Ратник Христов, стратилат, вперед против плоти! тебе даны меч и кольчуга – вперед на великую брань!» [113]113
РНБ. Ф. 400. № 9. Л. 2–4 об.; с неточностями опубликовано: Кузмин М.Проза. T. VIII. С. 239, 240.
[Закрыть]
Этот фрагментарный рассказ, своим отчетливо архаическим стилем и навязчивыми инверсиями вызывающий в памяти читавшуюся Кузминым религиозную литературу, еще совсем не предвещает, что автор станет прославленным стилистом; однако одна психологически примечательная деталь (не говоря уже о всепроницающем гомоэротизме в его мистической разновидности) намекает на его все еще не до конца определившиеся поиски того, что оправдывает аскетизм: кто такой впервые явившийся Сияющий: пронзенный копьем на кресте Христос или пораженный вепрем Адонис? Из содержания этого рассказа совершенно очевидно, что выхода из создавшегося положения Кузмин продолжал искать в религии, но и там не мог его обрести. В уже цитированном нами недатированном письме, предположительно относимом к 1898 году, он продолжал свое рассуждение: «Я не молюсь и не получаю облегчения. Наша церковь меня не удовлетворит, и то, что составляет ее главное достоинство – ее вселенскость – меня главн<ым> обр<азом> отталкивает. Вера должна быть небольшой ладьей спасения среди мира, для немногих и посвященных. И христианство привлекает только в 1-е века, а не потом, когда оно разлилось в море и нужно искать других ковчегов помимо него. В начале же это сбор сект. И меня не приводит в трепет ни Вагнер, ни Палестрина, ни даже Моцарт (Только когда я читаю о Плотине, я чувствую нечто похожее на прежнее, к моему горю), я всем интересуюсь, все пишу, везде хожу, но без любви и настоящего, маленькие желания, фантазии, как причуды беременной женщины, заменили настоящую любовь, – и я ношу всюду свою пустоту, не видя ничего впереди, дееспособный и здоровый, вспоминая о мечтах больного».
Можно представить себе, что он продолжал свои штудии только по привычке, для того, чтобы сохранить хотя бы минимальную связь с жизнью и окружающими людьми. Но, видимо, более всего его занимало чтение и изучение религиозной литературы. Как и прежде, он был особенно заинтересован житиями великих аскетов и мистическими писаниями, особенно итальянскими мистиками XIV и начала XV века. Вот, например, что он писал 27 августа 1898 года о святой Екатерине Сиенской: «Я плаваю в Катерине Сиенской; к сожалению, в библиотеке только франц<узский> перевод 1644 <года> (где пишется cognoistre и se treuvêt вместо se trouvent [114]114
Знать… находятся (фр.).
[Закрыть] ), что важно именно для этой вещи, где такая неслыханная нежность и сладость, которая может быть только в итальянском, все уменьшительные пропадают – fiorelino – petite fleur [115]115
Цветочек – маленький цветок (ит., фр.).
[Закрыть] . Меньше наивности, чем у св. Франциска, больше женственности и потоков любви, чем у Фомы Кемпийского.
Очень характерно итальянское, всегда пластично и sobre [116]116
Просто (фр.).
[Закрыть] , восторги перемешаны с рассуждениями о политике, сравнения из самой обыденной жизни – с точнейшими подробностями, и в конце каждого письма: „Doux Jesus, Jesus amour“ [117]117
Сладкий Иисус, Иисус-любовь (фр.).
[Закрыть] ».
Через 23 года, в стихотворении 1921 года «Обручена Христу Екатерина…», Кузмин вспомнит Сиенскую святую. Значительно было и воздействие францисканских поэтов на темы и образность его собственной поэзии. На него производили сильное впечатление как слова «нежность» и «сладость», так и экстатическое восхищение реальностью, даже самыми прозаическими деталями жизни и природы, что особенно заметно в сборнике «Сети». А тесная связь мистицизма и эротики, характерная для францисканских поэтов, проходит сквозь весь этот сборник и особенно заметна в стихах о «святом воине» или «вожатом» [118]118
Подробнее см.: Шмаков Г.Блок и Кузмин // Блоковский сборник. Тарту, 1972. [Вып.] 2. С. 153.
[Закрыть] .
Все эти штудии никак не облегчали чувства духовного одиночества, непринадлежности кому-нибудь или чему-нибудь, страшного ощущения, что все сделанное – это только «пока». Как и прежде, чрезмерно высокий идеал мог усугублять кризис. Слова «определение» или «определенность» постоянно повторяются в его письмах этого времени. Его мучило то, что высшая цель и какая-либо вера, которым он мог бы полностью отдаться, были ему недоступны: «Меня тяготит, любящего определенность, мое пребывание в качестве un être flottant [119]119
Непостоянного существа (фр.).
[Закрыть] во всех отношениях: в мировоззрении, в чувстве, в эстетике, во вкусах, даже в положении; везде все темно, неопределенно и граничит с пустотою, я имею способность воспринимать так многое, отчасти воспроизводить, но зачем? Ты говоришь: „Ты один можешь, следовательно – ты должен“. Но перед кем, перед самим собою и абсолютною красотою я должен?» (28 августа 1898 года). И далее письмо свидетельствует о том, что даже то, что прежде казалось ему незыблемым, теперь кажется сомнительным. Он чувствует настоятельную необходимость определить для самого себя роль искусства: «Не в том ли цель, чтобы пробуждать дремлющее творчество в каждом человеке? и чем избраннее человек, чем глубже он воспринял, тем сильнее искусство? Но тогда кто знает, чем это пробуждать? Это уже совершенно неопределенно и менее осязательно, чем абсолютная красота, которая, раз постигнутая интуитивно, уже пребывает, хотя бы по воспоминанию. Это не значит, что я придаю большое значение этим мыслям минутным и проходящим, но это значит, что я сомневаюсь, неуверен там, где прежде думал иметь веру. И во всем так; огромная потребность веры, большой запас веры смутной и основной, и невозможность направить ее на определенный пункт».
В том определении, которое Кузмин дал искусству, конечно, откровенно чувствуется влияние эстетики Плотина, но очень важно, что ключевое понятие здесь – абсолютнаякрасота. Именно ее Кузмин самозабвенно искал, с той страстью завершенности во что бы то ни стало, которая столь характерна для русского художника. И не случайно единственный русский писатель, имя которого встречается в письмах Кузмина этого времени, – Достоевский.
Но нарастающее отчаяние сквозит в этих письмах, и никакая самая сильная прежняя страсть не может выдержать его давление. В недатированном письме он выражает сомнение даже в необходимости музыки, особенно ее концертного исполнения: «Самая безумная картина – концерт: люди неглупые собираются (если не из скуки, не от нечего делать, от недостатка ядра), чтобы 3 часа сидеть и слушать, как 200 человек играют, пиликают и дудят симфонию, т. е. вещь в высшей степени непонятную и нелепую непосвященным. (И как прав Платон Вас<ильевич>: „Странная музыка; то почему-то piano, то forte, то какие-то флейты; очень странно“. Как это понятно и как верно; и симфония – характернейший продукт чистой музыки, где все совершается как бы на луне, где свои законы, чувства и т. д., непонятные, чуждые и мертвые для людей не безумных.) И это действительно храмискусства (иногда обмана и фокусов), и как это далеко от удовлетворения> насущных потребностей музыки».
Внезапные изменения настроения как внутри одного письма, так и в различных письмах одному и тому же адресату являются наиболее характеристичной чертой этого периода его жизни. Эти быстрые перемены настроения от почти маниакальной интенсивности переживаний до полной депрессии. 13 октября 1898 года он сообщает Чичерину, что прекращает занятия с Кюнером, «не говоря уже о других». И в том же письме продолжает: «Моя душа вся вытоптана, как огород лошадьми. И иногда мне кажется таким прекрасным, таким желательным – умереть. Я не убью себя теперь (хотя и не знаю, до чего дойдет жажда любви и религии), но я мечтаю, что умереть теперь было бы самым лучшим. Прости, что я думаю только о себе, что я эгоист, мелочный и недостойный упрямец, но разве ты не видишь, не чувствуешь, что я, здоровый и смеющийся, умираю от жажды любви и никого не люблю и боюсь любить, хотя я знаю, что воскрес бы от этого <…> Я ничего, ничего не вижу перед собою, и я молюсь, чтобы Бог дал мне смерть, если отказывает в полноте жизни».
Примечательно, что к этому времени Кузмин уже был хотя бы отчасти признанным автором музыки. В начале 1898 года Чичерин отправляет некоторые его произведения композитору и известному музыкальному критику А. П. Коптяеву, даже не поставив друга в известность. Ответ был вполне обнадеживающим: «У г. Кузьмина (так!), бесспорно, имеется своеобразная гармония, мелодия отличается, большей частью, выразительностью; в его романсах на слова Гейне и на французские слова видно настроение, в некоторых местах достигающее значительной глубины. <…> Техническая сторона произведений г. Кузьмина стоит ниже художественной: посколько (так!) можно догадаться по данным произведениям – автор недостаточно еще свободно владеет гармонией и контрапунктом (частое тремоло доказывает, по-видимому, некоторую нелюбовь автора к последнему). Но дарование г. Кузьмина ручается, что он завоюет втрое больше царств, окунувшись в море технической фактуры. Романсист г. Кузьмин несоразмеримо выше г. Кузьмина как композитора инструментального. Сказать ли еще, что мне особенно понравилась мечтательная, поэтическая дымка, которою подернуты некоторые романсы» [120]120
Кузмин-2006. С. 461, 462. Письмо Чичерина к Коптяеву см.: Нева. 1997. №. 11. С. 227 / Публикация В. В. Перхина.
[Закрыть] . К сожалению, о визите Кузмина к Коптяеву нам ничего не известно, непонятно даже, состоялся он или нет. Но осенью того же 1898 года появилась и первая публикация Кузмина (точнее, как значилось на обложке, – М. Кузьмина). Вышедшая в Москве под фирмой П. Юргенсона, брошюра включала три романса: «Dans ce nid furtif» на стихи Сюлли-Прюдома с параллельным переводом (П. В. Дмитриев полагает, что самого Кузмина), «Успокоение» на стихи Д. Мережковского и «Бледные розы» на собственные стихи [121]121
В научный оборот эту забытую публикацию ввел П. В. Дмитриев (К вопросу о первой публикации М. Кузмина// НЛО. 1993. № 3. С. 154–158). Приводимая нами далее цитата из письма Чичерину также использована им.
[Закрыть] . Первый из этих романсов был посвящен певцу Л. Г. Яковлеву, третий – уже упоминавшемуся А. И. Аничкову. Трудно сказать, на чей счет были напечатаны эти упражнения. 9 декабря Кузмин писал Чичерину: «…я не согласен, чтобы первое печатание имело столь первостепенное и решающее значение <…> Что же касается до того, куда меня причислят, то, право, это решительно все равно…» Так что можно сомневаться, чтобы небогатый Кузмин печатал ноты за свои деньги. Скорее следует предположить, что это сделал Чичерин, не только всегда высоко ценивший композиторское дарование Кузмина, но и неоднократно предпринимавший попытки напечатать ноты его произведений, в том числе и в Германии.
Как бы то ни было, именно в это время, в самом конце XIX и в самом начале XX века, Кузмин переживает самый темный период своей жизни, который породил едва ли не более всего легенд о нем. С обычной сдержанностью он повествует в «Histoire édifiante…»: «…я увлекся расколом и навсегда охладел к официальному православию. Войти в раскол я не хотел, а не входя не мог пользоваться службами и всем аппаратом так, как бы я хотел. В это время я познакомился с продавцом древностей Казаковым, старообрядцем моих лет, плутоватым, вечно строю<щим> планы, бестолковым и непостоянным. Я стал изучать крюки, познакомился со Смоленским, старался держаться как начетчик и гордился, когда меня принимали за старовера».
Кажется, что Кузмин расчетливо чего-то недоговаривает в этом месте своих «мемуаров», что-то нарочито скрывает от тех друзей, для которых это писалось.
Мы также не обладаем материалом, который до конца мог бы прояснить все загадки жизни Кузмина того периода (например: действительно ли он по месяцам жил в старообрядческих скитах, где именно побывал он за это время, стал ли старообрядцем на самом деле и какого согласия или ограничился тем, о чем рассказал в приведенной нами цитате?), хотя полагаем, что интенсивность увлечения старой верой вовсе не обязательно должна была сопровождаться долгими штудиями: как и в случае с Италией, Кузмин, с его громадной художественной впечатлительностью, за несколько кратковременных пребываний в старообрядческой среде вполне мог не только получить известный набор знаний, но и создать для себя общее впечатление о стиле и духе жизни различных религиозных общин. Но, как кажется, уже сейчас можно сделать некоторые выводы, касающиеся психологических причин притяжения Кузмина к «расколу».
Прежде всего это относится к тому внутреннему его состоянию, которое требовало от церкви строгой учительности и непреклонности. Об этом он пишет Чичерину 28 августа 1898 года: «Если бы теперь, <как> во II веке, были старинные восточные культы, не было бы невозможно, чтобы я их не принял, и дамский католицизм от меня не закрыт; при обширной возможности все ускользает (теперь, когда синкретизм совсем вытеснился семитическою нетерпимостью „один Иегова, одна апостольская церковь“, „нет Аллаха, кроме Аллаха“). И меня это угнетает, любящего определенную матерьяльную форму и осязательный символ. И чем больше страстной веры, тем это тяжелее и даже опасней. Относительно чувства – сознательная добровольная пустота, т. к. рискованно при моих наклонностях пускаться в его пучину, не имея достаточного совершенства. И так во всем: а жажду я жить всеми силами, а то пустоты, то ампутации меня настолько мучат, что иногда (que le bon Dieu me pardonne [122]122
Да простит меня Господь Бог (фр.).
[Закрыть] ) я наполняю ее чем попало, только бы не пустота».
Итак, католицизм даже как потенциальная возможность был отвергнут (говоря «не закрыт», Кузмин явно имеет в виду, что он мог бы быть желанным лишь теоретически, вообще для того типа сознания, которым он в данное время обладает, но не практически, для него самого; не случайно он сопоставлен со «старинными восточными культами»), но нисколько не более привлекательной выглядела перспектива оказаться среди традиционно верующей части русского народа, оказаться внутри церковного православия. Времена, когда атеизм и общая враждебность к церкви на какое-то время возобладали у Кузмина, были далеко позади, но и особой симпатии к «официальному православию» он, как и большинство мыслящих интеллигентов того времени, не испытывал. Подчиненность церкви государству вызывала совершенно определенную его неудовлетворенность [123]123
Д. В. Философов уже в начале XX века определил это состояние так: «…у нас положение культурных верующих очень трагично. Кто не хочет идти в сектантство, кто, по своим убеждениям, не может примкнуть к многочисленной группе неверующих интеллигентов, тот прямо не знает, где ему преклонить голову. Церковь для него не мать, а мачеха» (Философов Д. В.Неугасимая лампада: Статьи по церковным и религиозным вопросам. М., 1912. С. 60; перепечатано: Философов Д. В.Загадки русской культуры. М., 2004. С. 328). Еще заметнее такое положение дел было в конце XIX века.
[Закрыть] .
Старообрядчество давало возможность обратиться к церкви, подчиненной только собственным своим авторитетам, к церкви, от государства независимой и тем самым гораздо более свободной, при значительно более строгом послушании внутри себя самой.
Но была в обращении Кузмина к старообрядчеству и еще одна сторона, по-настоящему выясняемая только в контексте переписки с Чичериным самого конца XIX и самого начала XX века. Речь идет о том, каково вообще должно быть положение Кузмина в среде русской культуры, что соединяет и что разделяет его как личность и его как творца с Россией в самом широком смысле этого слова [124]124
Ср. позднюю запись: «Русский элемент открылся мне очень поздно, а потому с некоторым фанатизмом, к которому я мало склонен. Да и пришел-то он ко мне каким-то окольным путем, через Грецию, Восток и гомосексуализм» (Дн-34. С. 72).
[Закрыть] . Три письма, которые мы в значительной их части публикуем здесь, являются не только бесценным материалом к истории духовного становления Кузмина, но и важным документом для изучения состояния умов русской интеллигенции на рубеже веков. Тем более Кузмин, как и Чичерин, принадлежал к тому кругу, который непременно должен быть непредвзято изучен, причем особо следует отметить, что жизненное поведение и принципы людей типа Чичерина, то есть профессиональных революционеров из высококультурных дворянских родов, исследованы еще меньше, чем людей типа Кузмина, и причины их прихода к революции объясняются по большей части совершенно неудовлетворительно.
Между тем они, как правило, обладали своей системой объяснений современной ситуации в России и в мире, и при этом далеко не всегда эта система совпадала с той, что с прямолинейной твердостью прорисовывалась в статьях Ленина и его еще более прямолинейных последователей (о толкователях тогда еще речи не было). И система эта, судя по всему, сохранялась в их сознании достаточно долгое время, нередко приходя в противоречие с официальной партийной линией [125]125
О существовании такой системы у Чичерина свидетельствует не только его книга о Моцарте, но и письмо 1930 года А. В. Луначарскому, которое даже в середине 1980-х годов невозможно было опубликовать полностью (о чем нам сообщил Л. И. Лазарев). См.: Смирнов И.«…Мы все выросли на идейном искусстве, общественном, гражданском…» (О письме Г. В. Чичерина А. В. Луначарскому)//Вопросы литературы. 1984. № 9. К сожалению, во всех известных нам книгах о большевистском наркоме эта тема упорно обходится.
[Закрыть] .
Для того чтобы читатель мог хотя бы относительно представить себе основания этой системы, приведем отрывок из письма Чичерина от 15 августа 1904 года, где он объясняет Кузмину разницу между своим мировоззрением, достаточно славянофильского толка [126]126
Ср. с отрывком из другого его письма: Наше наследие. 1988. № 4. С. 71.
[Закрыть] , и той сферой культурных ценностей, в которой работает сам Кузмин: «…наше время – такое же время клокочущих буйных зародышей рождения нового человечества, как время первых веков христианства или реформации [127]127
Отметим, что уподобление революционного времени первым векам христианства станет постоянным у позднего Кузмина.
[Закрыть] . Переоценка ценностей! Одна область тебе близко знакома, это есть твояобласть – новое искусство, хвалы земле, новая мистика, новый, более интенсивный человек. Другая область – будто бы противоположна первой, будто бы чужда ей и далека от нее: это область социальногоискания нового человечества. И тутклокочут зародыши, и в контрастах, и в калейдоскопе метаний, крайностей, великолепных прозрений, – что-то рождается. Тебеэта область абсолютночужда по природе; тыне zoon politikon [128]128
Политическое животное (греч.).Известный термин Аристотеля.
[Закрыть] . Она естьчужда тебе и потому должна остаться чужда. Но я хочу только обратить твое внимание на то, что и в этой области – муки рождения нового человечества. Будто 2 параллельных потока – духовно аристократическое новое искусство и демократическое социальное движение. Однако в обоих – какое-то солнце будущего, как в Клингере они соединяются. И Вагнер желал, чтобы целые народы слушали его Buhnenweichfestspiele [129]129
Праздничные представления без сцены (нем.).Имеются в виду так называемые вагнеровские фестивали в Байрейте.
[Закрыть] , чтобы целые народы стекались в Байрейт en campant [130]130
Располагаясь лагерем (фр.).
[Закрыть] вокруг новой святыни».
Представление о социальном движении широких масс и уединенном духовном аристократизме избранных как двух сторонах одного и того же процесса, восходящее, очевидно, к преломленным идеям К. Н. Леонтьева, было характерно, по всей видимости, не только для Чичерина, и Кузмину еще не раз придется столкнуться с таким представлением в жизни.
Обращаясь к тем письмам, которые мы имели в виду ранее, следует отметить, во-первых, некоторую гипотетичность их последовательности. Если первое цитируемое нами письмо Чичерина имеет точную дату – 7 августа (возможно, нового стиля) 1901 года, то два других не датированы и могут не составлять прямой последовательности. Однако их содержание, как нам кажется, дает возможность рассматривать их как части обшей дискуссии в эпистолярной форме. И второе замечание: терминология, как чичеринская, так и кузминская, нередко бывает далека от общепринятой, их взгляды на отдельные явления русской истории и общественной мысли настолько своеобразны, что специальному истолкованию этих писем можно было бы посвятить особую работу. Не имея для этого пространства, да и связанные совсем иной задачей, мы все же считаем себя обязанными предупредить об этом читателя, чтобы он не принимал доверчиво все то, с чем ему придется столкнуться в приводимых текстах.
Итак, 7 августа 1901 года Чичерин обращается к Кузмину со следующим письмом (цитируем его не с самого начала): «Мы уже не раз говорили, что есть 2 типа. 1-й – homme moderne [131]131
Современный человек (нем.).
[Закрыть] , Алекс. Север., общечеловек, если он человек в полном смысле слова, а не праздношатающийся, делающий ses quatre volontés [132]132
Что заблагорассудится (фр.).
[Закрыть] , то и у него есть Standpunkt [133]133
Местоположение, точка зрения (нем.).Чичерин играет двумя значениями слова.
[Закрыть] , но с него открыто все. Он творит или просто общечеловеческое искусство (конечно, в разных направлениях), или искусство разных миросозерцаний друг подле друга (как ты прежде), объединяемых общечеловеком-созерцателем. Во всяком случае, он творит для настоящего.
2-й, слившийся с одним миром, как ты теперь, – Страхов etc. Он творит ради будущего удовлетворения глубочайших потребностей человека, стремящихся к этому будущему. Мы не знаем, каково оно будет; но мы знаем, какие потребности в его основе. Мы не знаем, какое искусство на нем вырастет; но мы знаем, какое искусство составляет путь к долженствующему вырасти. Итак, этот человек творит – для настоящего, но ради будущего.