
Текст книги "Ошибка Оноре де Бальзака"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
В голове у губернатора шумело, когда он поднялся с бокалом в руке. Эвелина окинула долгим взглядом гостей, которые затихли, ожидая тоста. Большинство присутствующих она хорошо знала. Здесь были ее давние друзья Радзивиллы, князь Сангушко с княгиней, барон и баронесса Гаген, граф Разумовский с племянницей, как рекомендовал он всем черноглазую красотку, которая, если верить злым языкам, была ему ближе, чем племянница, что, впрочем, ничего не меняло, ибо богатый граф, владелец десятков тысяч душ, больших поместий, мог позволить себе все, что угодно, и, возможно, именно поэтому не собирался сейчас слушать Фундуклея, а, поблескивая стеклышком монокля, снисходительно поглядывал на гостей. Налегая грудью на стол, сидел со льстивой улыбкой помещик Вечоркевич. Выражение почтительности застыло на лице правителя губернаторской канцелярии Шерстиневича. Дамы, плохо скрывая зависть, кололи Эвелину недобрыми взглядами, а встретившись с нею глазами, таяли в искусственных улыбках. Все было так же, как и год, как и два года назад, и все же было что-то другое, новое. Теперь по левую руку от Эвелины, между нею и губернаторшей, сидел Оноре Бальзак, слава Франции, как сказал о нем Шанфлери в своей статье. Мысль об этом слегка волновала Эвелину. Пусть он, ее Оноре, не может рисоваться в полонезе и расшаркиваться в салонах, пусть он не титулован… и беден, но он Бальзак, и этого довольно. Она, растроганная и согретая теплым чувством, бросила взгляд на высокий лоб Бальзака и, увидев на нем глубокие морщины, уловила в обращенном на нее мгновенном взоре что-то тревожное, протестующее. Это заставило ее внимательно вслушаться в речь Фундуклея.
– Только могучая рука нашего великого монарха способна направить к светлому расцвету и счастью жизнь всей империи. Как добрый отец о своих детях, печется он о нас. И мы, дети его, не знаем большей любви и большей преданности, чем те, которыми исполнены наши души к его величеству, императору всероссийскому. Ему – наши сердца, наша любовь, наши бессмертные души, наша жизнь.
Фундуклей, довольный своим удачным тостом, с видом победителя сел. Если французский писака думал, что губернатор будет говорить о нем, то ему пришлось пережить большое разочарование. Но Бальзаку это и в голову не приходило. Он внимательно наблюдал за всем, что делалось за столом, и ни одно лицо, ни один жест не ускользал от его внимания. Чем же отличается салон киевского губернатора от подобных салонов в Париже? Может быть, лучше было бы вообще не пойти? Ведь, в сущности, только Бибиков мог содействовать разрешению всех этих хлопот Эвелины о наследстве, о высочайшем соизволении и обо всем остальном. Но Бибиков болен. Кто знает, может быть, эта болезнь выдумана? Может быть, он просто не хочет видеть Бальзака, потому что не может сказать Эвелине ничего определенного. Все могло быть. И Бальзак не слушал веселых выкриков в честь императора, как не слушал и того, что говорила, наклонившись к нему, госпожа Фундуклей; в глубине зала, меж темными портьерами, как будто промелькнуло спокойное лицо Виктора Гюго, и в тот же миг всплыли в сознании полные безжалостной правды слова: «Ты стремишься занять место среди тех, чей мир сам же разрушаешь своим беспощадным пером. В этом вся беда». Да, в этом была его страшная беда Впрочем, не слишком ли часто он вспоминает эти слова? Может, лучше забыть их? Считать, что такого разговора с Гюго не было, поставить точку и выбросить из памяти? Но память и не думала удовлетворять его желание. Она словно существовала сама по себе. Что ж! Пусть будет так! Он встретился с вопросительным и укоризненным взглядом Эвелины и смущенно улыбнулся, поняв, что время для воспоминаний выбрано не слишком удачно.
Заиграла музыка. Гости встали и двинулись в большой зал с колоннами. Фундуклей, изгибаясь солидным корпусом, который неизвестно каким способом держался на тоненьких кривых ногах, церемонно повел в первой паре полонеза Эвелину. Бальзак встал в нише между двумя колоннами и следил, как Эвелина, гордо подняв голову, увенчанную высокой прической, в которой горели алмазы, и с легкой улыбкой задумчиво глядя куда-то сквозь стены губернаторского дворца, ступала в такт музыке. Шепот зависти и восторга пронесся по залу. Бальзак вздохнул и не успел оглянуться, как рядом с ним очутился с бутылкой шампанского в руке правитель губернаторской канцелярии Шерстиневич.
Пришлось выпить и прикинуться, что приятно слушать пьяные речи правителя, который почему-то считал необходимым сообщить, что дворянство губернии ничего не пожалеет для искоренения крамолы. Оглянувшись, точно проверяя, не слышит ли кто его слов, Шерстиневич доверительно сказал:
– Крамольники и якобинцы довели до того, что наши крепостные стали поднимать головы. Пора золотого спокойствия миновала, должен вам посоветовать в ночное время не ездить, на дорогах неспокойно. Бунтовщики совершают нападения на помещиков, жгут имения, и ничто уже не пугает их – ни шпицрутены, ни Сибирь, ни виселицы…
Шерстиневич, вытаращив глаза, умолк. Черт знает что! А вдруг этот писака тоже якобинец? Недаром же ползут слухи, что его особой интересуется Третье отделение? Однако, стал ли бы тогда губернатор приглашать его на банкет? Но разве Пушкин не был принят даже при дворе? Окончательно сбитый с толку Шерстиневич откланялся и, размахивая пустой бутылкой, ретировался. Бальзак облегченно вздохнул.
Музыка давно уже заиграла на смену полонезу бравурную мазурку, и Эвелина в паре с молодым князем Радзивиллом вихрем пронеслась мимо ниши, где одиноко сидел помрачневший Бальзак.
Вот что привлекает ее, – скорбно подумал он, опустив голову на руки.
Перед рассветом, когда гости стали прощаться, Ганская услышала от Фундуклея слова, заставившие ее задуматься. И сидя в карете рядом с Бальзаком, и у себя в спальне готовясь ко сну, и уже лежа в постели, она все вспоминала двусмысленную фразу губернатора: «Надеюсь, светлейшая пани, что вы еще не скоро покинете наши края, ведь некоторые книги пишутся довольно долго». – «О, все зависит от усердия и таланта, ваше превосходительство».
Губернатор ничего не ответил. Но он убедился, что Ганская отлично поняла его. Выходило, что, пока не появится книга, которую ждут от Бальзака в Петербурге, нечего и думать, что ей пойдут навстречу… Да, Бибиков хворал не напрасно. В эту ночь Эвелина решила: ехать в Париж еще рано. В конце концов, что ее подгоняет? Но как сказать об этом Оноре?
А Бальзак, склонясь над столом, смотрел на чистый лист бумаги с такой надеждой, как будто слова сами могли родиться на нем. Снова и снова вспоминался ему маркиз Кюстин, точно перед ним лежала не чистая бумага, а книга «Россия 1839 года». И снова та же проклятая память выдернула откуда-то из прошлого старый фельетон, который горячо писала вот эта самая рука, так слабо держащая теперь новенькое перо.
В окно уже заглянуло утро. Падал снег. Бальзак, откинувшись в кресле, зачарованно смотрел на медленный полет пушистых снежинок. В канделябрах догорели свечи. Комната наполнилась чадом. Он пододвинул чашку холодного уже кофе и, подумав, снова отодвинул. Нет, дело не в том, что кофе остыл. Здесь и горячий кофе, сваренный самим Франсуа, не поможет. Он задумчиво обмакнул перо и долго держал его в чернильнице, как будто надеялся, что где-то на дне хрустального сосуда найдет нужные слова. И все же он выдернул перо из чернильницы с таким трудом, словно невидимые клещи зажали его там. На бумагу брызнули чернила. Он порывисто скомкал испорченный лист и швырнул под стол.
Его перо, которое некогда называли молнией, теперь едва ползло по бумаге, точно утомленный странник, выбивающийся из последних сил на длинном, бесконечном пути.
Слова выходили из-под пера уродливые и неточные. Невыносимо тяжело писать то, к чему не лежит душа. Но он ломал свою волю, безжалостно подавлял ее, понимая, что только каменные стены отделяют его от женщины, которая ждет, что Оноре удивит свет новым шедевром, где он пропоет гимн неограниченной власти российского императора, изобразит рай, который царит на подвластной государю земле…
– Отступать поздно, – твердил он самому себе, – поздно отступать.
Но от этих слов перо не двигалось быстрее. От его медлительности можно было сойти с ума. В конце концов, у всего есть свои границы. Терпение может лопнуть. И вместо того чтобы обвинять себя, он корил и высмеивал свое перо. Оно недостаточно хорошо обрезано и скверно заточено, поэтому плохо держит чернила, и приходится чаще, чем прежде, опускать его в чернильницу. Да и бумага не такая, как надо. Как будто ему нарочно подсунули такую шершавую бумагу, что перо всякий раз наскакивает на какие-то бугорочки, цепляется и замедляет полет его мысли, которая, бывало, всегда опережала руку.
И все же он писал. Он отважно пробивался вперед. А если останавливался, то это еще не означало отступления. Он только собирал силы, кусал губы и постукивал ногой под столом, отбивая такт своим вялым мыслям, подгоняя себя. Когда набралось десять мелко исписанных страничек и он робко набросал давно уже придуманное название – «Письмо из Киева», Бальзак подумал, что можно и отдохнуть. Надо наконец прочитать, что же он написал. И, словно проверяя себя, он принялся вполголоса читать.
Что-то похожее на лицемерие пробивалось сквозь изысканность осторожных фраз. Ему захотелось уничтожить написанное, но он сдержался, и это стоило значительных усилий. Словно перебираясь через пропасть, он осторожно отошел от бюро и бросил листы рукописи в ящик. Потом заходил по комнате неровными шагами, грызя кончики усов, ломая за спиной пальцы. Остановился перед бюро, одним движением выдвинул ящик, достал исписанные листы. Перечитал снова. Тяжелой рукой, неспокойным движением мясистых пальцев, покрытых рыжеватыми волосами, придавил рукопись к бюро. Кюстин, его приятель, – да, пожалуй, приятель, а не друг, – мог бы поиздеваться над ним, прочтя эти кощунственные странички. Пророчество Кюстина сбывалось: «Лев станет ягненком в северных степях».
Бальзак хмуро, исподлобья посмотрел в зеркало на стене.
– Лев станет ягненком, – произнес он громко, хрипловатым голосом, повысив его на последнем слове, как всегда, когда волновался. – Нет! Лев есть лев!
Он бросил это тому, другому Бальзаку, что смотрел на него из зеркала растерянным взглядом из-под прорезанного морщинами лба; он не узнавал себя.
И вдруг за спиною того, другого, выросла фигура Эвелины. Она, словно обороняясь, протянула руку, и он опомнился. Он выплеснул на губы улыбку, и тот, другой, в зеркале тоже улыбнулся, и он увидел, что улыбка искусственна и лжива. Сдерживаться было уже незачем. Он повернулся на каблуках и встретился глазами с Эвелиной. Она плотно притворила за собой дверь и медленно опустилась на диван.
– Вы взволнованы, Оноре?
Голос ее был холоден, насмешлив. Это можно было принять за издевательство.
– Нет, я бесконечно рад! – зло ответил он, неподвижно стоя перед Эвелиной, скрестив на груди руки. – Я смеюсь от удовольствия. Что это значит, Ева? К чему эта игра?
– Успокойтесь!
Ей хотелось притушить огонь. У нее были другие намерения, к чему этот взволнованный разговор? В голове немного шумело. Вчера она слишком поздно легла. Ах, этот молодой Радзивилл, как он учтив, привлекателен! Она вспомнила вечер, огни, вино в хрустальных бокалах. Он опустился перед нею на колени. Она шевельнула пересохшими губами: эти поцелуи не скоро забудутся.
А голос возмущения нарастал, лились гневные слова. Бальзак не мог больше молчать.
– Довольно! – Бальзак закричал, это было невежливо, но остановиться он уже не мог. Все, что накипело в сердце, что мучило и тревожило, вылилось в этом гневном отчаянном крике: «Довольно!»
К чему эта детская игра, эти жмурки? (Ведь иначе нельзя назвать их отношения!) Он хочет знать окончательно, будет ли она его женой перед светом, перед богом; ему надоели тайные свидания, вздохи в уголках, поцелуи украдкой. Зачем это? В Невшателе, много лет назад, она обещала, что выйдет за него замуж, как только освободится от супружеских уз. Где же ее слово? Почему она его не держит? Может быть… может быть, она не любит его?
Произнося последние слова, он испуганно замолк. Он вдруг почувствовал, что, конечно, да, не любит, – и всю страстность протеста точно ветром развеяло.
Он стоял перед Эвелиной разбитый и растерянный, беспомощно перебирал губами и с надеждой, почти умоляюще заглядывал ей в глаза, как нищий, выпрашивая возражения на свои последние слова.
Эвелина не торопилась с ответом. Она ревниво хранила покой и молчание. Равнодушным движением пальцев она поправила на коленях тяжелые складки бархатного платья, смотрела Бальзаку прямо в глаза, искала в них чего-то, и его глаза тоже искали. Мысль подсказывала: тех огоньков, коричневых, пестрых, жадных, что загорались так недавно, уже нет. Куда же они девались? Поединок глаз кончился ничем, он обессиленно опустился на диван рядом с нею и увидел напротив за окном высокий тополь; на нем кое-где еще трепетали листья, желтые, непрочные, пугливые. Сквозь ветви мелькнуло еще что-то далекое и влекущее, но утраченное; эта была любовь и цель, и он понял, что недавний вопрос прозвучал в его устах если не тщетно, то слишком смело. И он взял в свою широкую руку узкую, осыпанную бриллиантами руку Эвелины, виновато поднес ее к губам и долго держал так, закрыв глаза, не находя в себе сил вымолвить хоть слово. Эвелина почувствовала, что победа за нею. Она высвободила свою руку и отодвинулась.
Конечно, ей тоже неприятно продолжать такие отношения. Кроме собственных чувств, еще есть и внешние причины: молва обошла весь город, над нею даже смеются, глумятся, а она, что она?!
Эвелина даже разволновалась. Поднялась с дивана, отошла к окну, стала спиной к свету, рук&ми оперлась о подоконник и слегка откинулась назад. Она знала, что, стоя так, скрывает предательские морщинки на щеках и в уголках рта, темные подковы под глазами.
– Вы, думаете, мне легко? Вы бездушный человек, эгоист. Вы заботитесь только о себе. Но, посудите, выйти замуж без высочайшего соизволения, потерять право наследования… У меня дочь, я должна подумать о ней, у меня своя жизнь, я не восемнадцатилетняя ветреница, а обстоятельства складываются так… Вы бы послушали, что мне вчера говорил Фундуклей. Если бы не заболел Бибиков, можно было бы еще добиться согласия. А теперь…
Бальзак жестко перебил ее:
– Что? Снова надо отложить?..
Он безнадежно махнул рукой.
– Вы невоспитанны, Оноре! – Эвелина не сдержалась, гневно тряхнула величественной головой. – Я слушала вас внимательно и не перебивала. Выслушайте меня.
Но он не хотел слушать эти слова, в которых звенели ложь и обман. Он не хотел. Он в этот миг забыл об основной цели своего пребывания в Верховне, глаза его случайно наткнулись на исписанные листы бумаги, и он подбежал к бюро, схватил странички рукописи, смял в руке, тяжело дыша, подошел к Эвелине и, размахивая руками, почти закричал:
– Ради любви, ради вас, Ева, я впервые предал самого себя, я до неба превознес в этих листках вашего высочайшего покровителя, я возвеличил подлость и тиранию, я преступник и негодяй…
Он больше ничего не мог сказать, слова застряли у него в горле, и он бросил ей под ноги смятые листы рукописи. Эвелина, как бы останавливая и предостерегая его, протянула вперед руку, но он уже не видел ее руки и только услышал ее жестокие, гневные слова:
– О, теперь я вижу, что вас не стоило пускать в Россию!
Бальзак отступил на шаг, пятясь от глухой и тяжелой стены, легшей ему на грудь. Он попытался оттолкнуть от себя эту стену и не смог, и упал навзничь, широко раскинув руки, ничего уже не слыша и не видя.
Сознание вернулось к нему только среди ночи. Высоко под потолком неясно мерцал ночник. Он казался далекой звездой. Бальзак забыл, где он, и думал, что это Париж. Что с ним произошло? Он повернул голову, увидел на столике у постели скляночки. Горький запах лекарств щекотал ноздри.
На открытой груди у сердца лежал компресс. Он осторожно снял его, подержал в руке влажное, подсушенное теплом его тела полотенце и опустил на пол. Постепенно вспоминалось то, что швырнуло его в пропасть забытья. В ногах, опершись локтями о спинку кровати, кутаясь в пеньюар, стояла Эвелина. Он закрыл глаза и немного погодя снова открыл. Он не ошибся. Тогда, чтобы окончательно убедиться, что не бредит, он позвал ее, не узнавая своего голоса, и – это был не призрак – она ласково улыбнулась, подошла. Села на постель, нежной рукой откинула прядь волос, задержав ладонь на лбу. Кольца приятно остужали. Эвелина смотрела мимо него в угол.
– Прости меня, Ева!
Рука на лбу задрожала. Эвелина убрала руку, склонилась над ним. Едва заметно улыбнулась. Он узнал эту улыбку; так она улыбалась ему в Невшателе, когда, побежденная любовью, отбросила сдержанность и осторожность. Но глаза были не те, он уловил это сразу, и по глазам он почти угадал ее мысли, а она, словно понимая это, поспешно подняла голову, и стала видна короткая, излишне полная шея женщины, на которую уже мощно и властно наступают годы.
– Теперь засните, Оноре! А я пойду.
Где-то в глубине души ей хотелось, чтобы он задержал ее, чтобы попросил остаться; все же она одинока, и годы делают свое дело, и следует думать о будущем серьезно, а сейчас можно было бы договориться – весь дом спит, и это подходящий момент. Можно было бы столковаться. Все же разрыв бессмыслен и не нужен.
Но Бальзак ничего не сказал. Он молчал, и она, тяжело вздохнув, вышла из спальни. Прошла через несколько комнат, мысленно все еще находясь там, у постели Оноре. И долго еще мысли ее были подле него. И долго, ища забытья на холодной просторной постели, она ловила себя на том, что резкий разговор, происшедший вчера, излишен для них обоих. Они были слишком откровенны.
Бальзак не спал до рассвета… Он поднялся с постели, как только в окно проникли первые блики света. Пришла Марина, присланная графиней, прибрала лекарства, спросила, принести ли завтрак сюда. Бальзак отвечал горничной медленно, подыскивая в памяти нужные слова. Марина стояла перед ним подтянутая, чуть сутулясь. Смуглое лицо ее было грустно. Наконец, он сказал, что выйдет завтракать в столовую. Но девушка все стояла и не уходила из комнаты. Тогда ему показалось, что она не поняла его, и он повторил, что выйдет. Но девушка не уходила. Смотрела на него, оглядывалась на дверь и, наконец отважившись, упала на колени и протянула к нему руки.
– Барин, родненький, добрый барин, смилуйтесь, заступитесь, замолвите слово за Василя. – Какими же словами сказать о своем горе, чтобы этот добрый барин все понял? – Пан Кароль хочет забрить его в солдаты; скажите хоть слово нашей милостивой пани!
Марину сломило отчаяние. Повар, приехавший из Верховни, утром рассказал, что разъяренный управитель сдает Василя в рекруты. Что же делать? Как предотвратить несчастье? Не помня себя, Марина сама не знала, что делает.
Бальзак плохо понимал, что хочет девушка, но не мог вынести, чтобы она стояла перед ним на коленях. Взволнованный, он наклонился, взял горничную за локти и поднял с пола; она, почувствовав ласку, подчинилсь. И когда она почти выпрямилась, а он еще не успел отступить, выпустить ее из рук, дверь в спальню открылась и на пороге появилась Эвелина.
Глава десятая. ЯРМАРКА
Бубен захлебывался. Печально, безнадежно тосковала флейта. Скрипки только откликались, тихо, тонко, проникновенно. И все это вместе создавало далеко не ровную, но трогательную мелодию. Женщины, мужчины, парни и девушки застыли полукругом, слушали и смотрели. С Днепра веяло холодом. В лужах под ногами рябило воду. Из раскрытых ртов, застывших на миг, готовых засмеяться либо изобразить удивление, валил пар. Медноликое солнце играло на стеклах фургона. Над фургоном пламенел на ветру красный флажок. На потертом ковре перед входом стоял полуобнаженный человек. Ветер надувал широкие шелковые шаровары. Человек держал в руках два десятка ножей, длинных и острых, с серебряной инкрустацией на черенках. Он вглядывался в толпу из-под насупленных бровей, точно изучая ее желания и проникаясь ими. Горбун в черной длинной, до самой земли, пелерине снял высокий цилиндр и поклонился в пояс на три стороны. Пискливым, неприятным голосом объявил:
– Милостивые государи и государыни, знаменитый маг и чародей Кваранционо Антонио, имя которого известно в Старом и Новом Свете, покажет вам свое высокое искусство, и удивлению вашему не будет границ.
Горбун отошел в сторону и надел на свою реповидную голову цилиндр. Человек на ковре улыбнулся, показав толпе ровные, ослепительно-белые зубы.
Бубен заторопился, и флейта со скрипкой старались не отставать. Бальзак с интересом смотрел на толпу, тесно окружившую мага и чародея. Женщины взвизгивали, мужчины причмокивали и одобрительно кивали головами, дети радостно хлопали в ладоши. Бубен заговорил скороговоркой. Маг и чародей, до пояса утыканный ножами, ходил по ковру – три шага направо, три налево – и улыбался. Бальзак еле выбрался из толпы. Остановился на мгновение, чтобы застегнуть пальто. Пальцы тщетно искали пуговицы. Подбежал Юзефович, стоявший поодаль.
– Мсье, говорил же я вам, не стоило мучить себя…
– Что вы, что вы, это чудесное зрелище. Не столько этот маг, сколько люди. Боже мой, какими глазами глядят они на него! Вы бы посмотрели.
– Пойдемте дальше, – предложил Юзефович, которому вовсе не по душе была эта странная прихоть гостя. Но – что будешь делать! – захотелось господину литератору побывать на ярмарке.
И они пошли дальше, прокладывая себе дорогу локтями и плечами, погружаясь в многоязыкое, суетливое море людей. Шли вдоль длинного ряда возов; на поднятых оглоблях, точно цветы на стеблях, красовались венки золотистого лука, горшки, кувшины. Гоготанье гусей, кряканье уток, разноголосица криков, смуглые лица цыган и цыганок… И не было перед ними ни путей, ни троп. Приходилось перешагивать через тела людей. Сопровождаемые не слишком добродушными посулами торговцев, они протискивались сквозь стену чумацких возов. На миг
Бальзак задержался перед цыганским шатром. Молодая красивая цыганка тотчас схватила его за руку.
– Господин хороший, господин милостивый, дай погадаю, дай утешу, добрый господин!
Бальзак упирался, смеясь. Цыганка все смелее тянула руку к себе. Юзефович накричал на нее:
– Пошла вон, чего пристала!..
Но цыганка не успокаивалась. Что поделаешь! Бальзак кивнул головой в знак согласия. Юзефович пожал плечами. Капризен же этот господин Бальзак! Вокруг собирались любопытные. Цыганка завладела французом. Она сжала грязными руками белоснежную ладонь Бальзака. Заглянула в глаза своими черными проницательными глазами. Полные губы его дрогнули. Он не выдержал проницательного взгляда и опустил глаза. Увидел высокую грудь, смуглую, словно из темного мрамора шею и на ней несколько рядов монист и дукатов. Что-то кольнуло в сердце. Юзефович удивленно наблюдал. И Бальзак забыл о Киеве, о ярмарке, о своем угодливом и назойливом спутнике, о зеваках, собравшихся вокруг, он снова поднял глаза и снова встретился с горячим, проникновенным взором цыганки, а она все глубже и глубже заглядывала в душу, сжимая сильными пальцами его ладонь. Это длилось мгновение, но ему этот поединок глаз показался вечностью, и когда черноокая гадалка перевела свой взгляд на его руку, он все еще стоял, зачарованный ее тревожными и дивными глазами. А она теперь всматривалась в ладонь, что-то бормоча на своем степном картавом наречии, острым ногтем водила по узору морщинок. И вдруг подняла голову, посмотрела в сторону, поверх его плеч, точно искала кого-то там в людском море, и не находила.
– Что же ты молчишь, соврать нечего? – раздраженно заметил Юзефович.
Цыганка посмотрела на него с презрением. Скользнула глазами по его лицу и еще раз впилась ими в глаза француза; осторожно и медленно, как будто боясь выпустить, она все выше и выше поднимала в своих руках его ладонь, всматривалась внимательнее в путаницу линий на ней и вдруг в неудержимом порыве припала к ней долгим, горячим поцелуем. Выпустила руку и молниеносно исчезла в толпе, оставив остолбенелого от изумления Юзефовича и крайне смущенного Бальзака. По толпе прокатился веселый хохот. А цыганка была уже далеко, и Бальзак тщетно искал ее в толпе встревоженным взглядом. Юзефович украдкой посмеивался. Пробираясь сквозь шумящую толпу, Бальзак все время находился под впечатлением поступка красавицы цыганки. Он, по правде сказать, не был склонен придавать серьезное значение этому эпизоду, но экспансивность девушки, взволнованные, тревожные глаза, прикосновение горячих губ к ладони (он и теперь еще чувствовал этот крепкий поцелуй) – все это нельзя было воспринять только как незначительное и смешное приключение.
Ярмарка шумела и гудела, как разворошенная огромная пасека. Солнце склонялось к горизонту, но никто и не думал покидать площадь. Наоборот, с разных концов прибывали люди. Шли пешком, вели на поводу коней, тянули на веревках коров, несли в мешках визгливых поросят. Все двигалось беспорядочно и неукротимо. Словно лошади, волы, возы, рыдваны – все покорялось одному общему хозяину, а люди двигались в разные стороны, охваченные глубоким порывом, одни в ожидании чего-то непременно хорошего, а другие – растерянные, грустные, в отчаянье, без капли надежды в глазах. И повсюду толкались, шныряли, суетились барышники, перекупщики, купцы, лоточники, одни украдкой, тихим словом заманивая в свои сети, другие во весь голос зазывая к себе, выхваляя свой товар и себя самих.
И Бальзак, сам удивляясь этому, находил в море звуков, среди суетни и беспорядка, равновесие и покой. Он с жадностью вглядывался в этот неутомимый людской поток, выбрасывающий на сушу свои нужды, свое добро и свои желания. Это была купля и продажа. Такие же зрелища он наблюдал на лионских рынках, на окраинах Неаполя, Милана, в Гамбурге, в Дрездене на Корсике. Но здесь, он мог поклясться в этом, здесь все было красочнее и привлекательнее. Так бродил он, стараясь запечатлеть в своей памяти все яркое и значительное. Его взгляд привлекали мужчины и женщины с бронзовыми лицами, загоревшие на сильном, резком степном ветру, степенные и рассудительные в своих поступках и движениях; он как будто угадывал в них терпкую и непоколебимую силу, настоянную на соках плодородной земли. Он забывал обо всем, когда парни и девушки плясали с веселым смехом, взбивая над возами тучи пыли. Впрочем, цыганку он не мог забыть. Куда девалась она, гибкая, черноглазая? Прихотливая мысль всколыхнула его: уйти бы с нею в степь, сидеть плечом к плечу где-нибудь на раздолье, в шатре, у костра, слушать ее песни, целовать ее губы, пить из них тревогу обманчивых и желанных ночей. И вспомнилась ночь, прошедшая, как дурная греза, одиночество, тоска. Он увидел перед собой замкнувшееся, холодное лицо Эвелины и очнулся. Юзефович был озабочен. Что это случилось с метром Бальзаком? Пусть мсье Бальзак не сердится, но он, как истинный и горячий поклонник его таланта, позволяет себе величать его так, как ученики обращаются к нему в Париже. Неужели эта странная цыганка так подействовала на него? О, да он очень впечатлителен. Впрочем, писатель должен быть таким. Он вспоминает своих знакомых литераторов; действительно, стоит подумать хотя бы о Пушкине или о… Шевченко. Напрасно он назвал последнего. Но поздно. Слово сорвалось с языка, его не воротишь.
Хорошо, что Бальзак озабочен, он, верно, не расслышал. Зачем рассказывать ему о Шевченко? Это ни к чему и не нужно самому Юзефовичу. Ему вспомнилось: весною, не так давно, гордого и прямого мужика-поэта провели по улицам; он шагал смело и решительно и смотрел вперед, точно пронзая своими острыми глазами людей, стены, точно видя вдали осуществление своих надежд. Этого не надо вспоминать. Зачем? Господин Бальзак не должен знать о бунтовщике Шевченко. Юзефович осторожно просовывает свою руку под локоть Бальзака, он сейчас предложит окончить прогулку, пора и отдохнуть, они видели уже почти всю ярмарку. Бальзак тоже замедляет шаг, он угадывает намерения своего спутника. Пора домой. Но вдруг внимание француза привлекает толпа крестьян у низенького зеленого ларя. Должно быть, здесь торгуют чем-то тайным и запрещенным – не видно привычной ярмарочной суеты и толкотни, мужики стоят плотно, плечом к плечу, искоса, с откровенной неприязнью косясь на него и Юзефовича. Последний озабоченно посматривает на толпу.
Подойдя поближе, Бальзак и Юзефович услышали жалобные звуки кобзы, а у самого ларя на земле увидели седого старика, без шапки, с длинной седой бородой. Он сидел, скрестив ноги, опираясь спиной на стенку ларя, и перебирал правой рукой струны кобзы, уставясь бельмами в пространство. Рядом мальчик держал в руке суму. Бальзак подвинулся ближе. Мужики неохотно расступились. Кто-то из толпы проворчал:
– И чего тут господа не видали?
…Кобзарь сидел спокойный и строгий. Хоть был он неказист, в прорванной на плечах старенькой свитке, и выглядел усталым и запыленным, но по тому, как он держал себя и как поднял голову, по тому, как морщил загорелый высокий лоб, по тому, как его слепые глаза неподвижно уставились в одно место, видно было, что он здесь самый мудрый и знает намного больше всех присутствующих. А мальчик подле него тоскливо всхлипывал – ему надоело так вот шататься со слепым дедом по ярмаркам, и его пугали молчаливые люди, тоскующие от дедовых песен, и он был голоден, и вши не давали покоя; но водил он старичка по свету уже давно, а кроме деда, у него никого не было, и потому он слушался деда и следил испуганными глазами за всем, что происходило вокруг…
Бальзак с интересом присматривался к людям, к их суровым лицам. Были и такие, что подходили, ловили на ходу слова кобзаря, доставали из кармана деньги, кидали в жестяную мисочку и проходили дальше, ни разу не обернувшись. Собирались женщины, мужчины, на миг появился монах; он заплывшими глазами шнырял по толпе, хотел протиснуться поближе, но ему преградили дорогу. Он вздохнул, неодобрительно покачал головой, посмотрел с любопытством на Бальзака и Юзефовича, перекрестился и прошел дальше. А Бальзак онемел, он как зачарованный стоял на одном месте. Не мог ни пошевельнуться, ни слова вымолвить. Что с ним сталось? Сразу сообразить было трудно. Словно бурей выкорчевало из головы все заботы. Бальзак смотрел на кобзаря, на толпу, на тех, кто проходил мимо, бросая медяки в мисочку, чувствовал в их суровом молчании непонятное и значительное предостережение, точно люди таили в себе предгрозье, и невольно проникался тем же чувством. Он неожиданно поймал себя на мысли, что замкнутые лица людей, одетых в изодранные свитки, в дырявые постолы, напомнили ему толпы бедняков из парижских предместий, крестьян далекой Корсики; что-то общее было между ними, но он впервые – и это поражало больше всего – видел такое почтение к песне, такое немое и всемогущее почитание ее, и это ощущение было необычайно остро, как будто грозовая молния коснулась души Бальзака.