Текст книги "Ошибка Оноре де Бальзака"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Глава шестнадцатая. СУДЬБА ЧЕЛОВЕКА
Быть может, это было написано в тот самый день, когда он получил письмо от Ганской, а может быть, и позже. Одно вероятно – он написал эти слова, подавляя удивительное волнение, и возможно, что именно оно, это неожиданное волнение, заставило его оглянуться на прошлое, увидеть себя в мансарде на улице Ледигьер и вновь вмешаться в сложные отношения папаши Горио с его дочерьми. Так или иначе, но важнее всего было то, что среди заметок на страницах большой книги в сафьяновом переплете появились такие фразы:
«…Далекая корчма на пустынной дороге. Странные обитатели ее. Тот, кто вырвал из сердца отца его единственное дитя, – преступник. Может ли современное общество, то общество, которое гордится своими железными законами, мириться с таким преступлением? К чему спрашивать об этом? Оно оправдает преступника и столкнет в бездну справедливость. Не станет ли история старого корчмаря, его дочери, сиятельного графа и некоторых других источником для пополнения галереи участников „Человеческой комедии“?»
И не случайно, что днем позже он, не отвечая на настойчивые попытки Госслена выяснить, когда же наконец попадет в типографию второй том «Крестьян», тихо сказал:
– Госслен, мой благодетель, знаете ли вы, что такое судьба человека? Нет, вы не знаете. Нет.
Госслен только в изумлении разводил руками и смущенно молчал.
– Нет! Не знаете. Судьба человека – это кратер действующего вулкана, в котором пенится кипящая лава образов и метафор, биение сердца и шторм идей, порывы фантазии и губительная сила любви, подлости, ненависти, слава и падение с вершин, надежды и смертельное отчаяние, презрение и преданность и где-то среди всего этого честность, любовь, высокая страсть. Госслен! Вы не видели русских степей, не видели дорог этой суровой страны, не видели ее сыновей и дочерей. Госслен, вы никогда не были крепостным, вас не били по голове туфлей, изготовленной знаменитым сапожником. Вас не пороли на конюшне, не ссылали в Сибирь за то, что вы пишете стихи, не убивали на дуэли по приказу его величества, вы, наконец, не были корчмарем и у вас не отнимали единственную дочь и не пускали вас по миру нищим, вы не сходили с ума от горя; и знайте, мой друг, мой повелитель, что «Агасфер» господина Эжена Сю – это лишь частица жизни, а может быть, даже и не частица, а что-то вроде будуарной безделушки, пикантно щекочущей душу благородных господ и дам. Не смотрите на меня с таким осуждением, Госслен. Бальзак не сошел с ума, старый Бальзак отлично знает, что говорит. Знаете ли вы, что можно выменять красавицу девушку на охотничьего пса? Неужели ваше сердце не обольется кровью, если вы узнаете, что женщина, которую вы обожали…
Он вдруг замолчал. Молчал и Госслен, растерянно поглядывая на Бальзака. И только часы на консоли камина отсчитывали секунды, весело вызванивали каждые пять минут и за стенами шумел баззаботный Париж.
Так, едва не потеряв рассудок и осторожность, он чуть не доверил чужому человеку свое сердце, чуть не раскрыл душу. «Чего не бывает, когда вот так начнешь ковыряться в себе, в собственных чувствах. Господи! Неужели жизнь не научила меня?!»
Бальзак тронул Госслена за плечо и виновато проговорил:
– Не обращайте внимания на разбушевавшуюся фантазию старого Бальзака. Не пойти ли нам в ресторан Вьофур?
И вот они сидят за столом в «Ле гран Вьофур». Красное бургонское искрится в бокалах. Приятно щекочет ноздри запах жареной пулярки, но Бальзак, не без насмешки над самим собой, говорит слуге:
– Друг мой, на пулярку я могу только смотреть. Чтобы вгрызться в нее, надо обладать острыми, крепкими зубами… Принеси мне фарш.
И метр Бальзак, старательно поедая принесенный ему фарш с картофельным пюре, запивая его короткими глотками вина, не замечает любопытных взглядов, направленных на него со всех концов ресторанного зала, не слышит приглушенного шепота, он ест, углубленный в свои мысли, и даже не слышит того, что настойчиво втолковывает ему жирными губами Госслен. А в эти минуты сам хозяин ресторана, господин Альбер Вьофур, потирая коротенькие пухлые ручки, встречает на пороге гостей доверительным сообщением:
– Сегодня у нас ужинает мсье де Бальзак.
Юнцы из Сорбонны, попивая вино за столом в углу, не сводили глаз с Бальзака и Госслена. Наконец один из студентов отважился и, подбадриваемый коллегами, подошел с бокалом в руке к столу Бальзака.
Он поклонился, и Бальзак, кряхтя, встал.
– Чем могу служить, мсье?
Юноша растерялся.
– Мсье… мы, мсье… я хотел, мсье…
Бальзак ласково улыбнулся. Когда-то и у него были такие же румяные щеки и белокурые волосы, и так же блестели глаза, и так же гладок был его высокий лоб, не изборожденный еще морщинами.
– Я слушаю вас, мой друг, – тепло проговорил Бальзак.
– Мы, мсье, – осмелел юноша, – мы все, я и мои коллеги, – он показал рукою в угол, где у стола уже стояли студенты с бокалами в руках, – мы все хотим приветствовать вас, мьсе Бальзак. Вся Сорбонна, весь Париж, вся Франция…
Голос студента окреп. Он побледнел и был в эту минуту прекрасен; его молодой задор окончательно покорил сердце Бальзака.
– Вся Франция, мсье, радуется, что вы в Париже, разрешите поднять этот бокал за вас, наш любимый Бальзак, я прошу прощения за такую фамильярность, но знайте, что так называет вас Париж, и я хочу сказать, что мы пьем здоровье нашего Бальзака.
Студенты, стуча башмаками, бросились к Бальзаку. Госслен велел лакею подать еще бургонского.
Тосты сыпались, как из рога изобилия:
– За нашего Бальзака!
– За автора «Шагреневой кожи»!
– За создателя «Истории величия и падения Цезаря Бирото»!
В ресторане стало шумно. Бальзака и Госслена окружили незнакомые люди. Издатель только покрикивал:
– Гарсон, еще вина!
Но вино уже подавал не официант, а сам мсье Альбер. Что ни говори, а ведь это событие! Он едва переводил дух от счастья. Он уже представлял себе, как станет рассказывать об этой необычайной встрече мсье Бальзака со студентами.
– Господа! – Белокурый юноша поднял руку, призывая всех к порядку; шум прекратился, и среди внезапно наступившей тишины торжественно прозвучал его взволнованный голос: – Я предлагаю выпить за славу Франции – господина Оноре де Бальзака!
Бокал в руке Бальзака задрожал.
– За Францию! – тихо приговаривал он, чокаясь со студентами. – За прекрасную Францию и за вас, друзья мои!
Было от чего взволноваться. Но от этого волнения крепло сердце и прояснялся взор. Не наградой ли за долгие годы страданий были для него эти торжественные клики воспитанников Сорбонны, эти пылкие взгляды, в которых светились уважение и любовь, эти почтительные пожатия молодых рук?! Он засмеялся, не в силах сдержать радость. Смеялся и восхищенный Госслен. Еще бы! Какой восторг – метр Бальзак снова весел, в глазах его снова искрится неукротимый пыл. Это кое-чего стоило. Будет второй том «Крестьян», будут и другие новые книги. Госслен хмыкал от удовольствия. Это были поистине приятные минуты.
…После, даже на третий, на четвертый день, – время здесь не играло роли, – он думал об этой встрече со студентами не просто как о чудесных минутах, а как о даре судьбы. Выходило, что и здесь – судьба человека! Возможно, пойди он навстречу предложению Ламартина, и его судьба сложилась бы иначе. Возможно, не обрати он двадцать лет назад внимания на письмо иностранки, и он был бы… Черт побери все эти осторожные «возможно»! Кто выдумал это опасливое, трусливое, неуклюжее, похожее на тягучий провансальский сыр слово «возможно»?!
Его мало трогало, что говорили теперь о нем в парижских салонах. Он не читал о себе фельетонов в газетах. Он влюбился в одиночество. Оно стало его лучшим врачом. Это оно помогло ему постичь магическое сочетание слов – судьба человека! – которое так влекло его мысли и сердце в эти дни. Эвелина в самом деле и не помышляла, сколько забот принесет Бальзаку ее письмо с рассказом о старом корчмаре, о прихотливом, странном романе графа Мнишека с молодой красавицей корчмаркой. За пикантной историей, какой считала свой рассказ Ганская, Бальзак увидел трагедию. И его воображение невольно устремилось в далекий край, где люди уже творили легенду о человеке, который бродит из села к селу, из местечка в местечко, всем обликом своим заслуживая имя Агасфера – Вечного жида.
Господин Эжен Сю! Что вы скажете об этом?! Бальзак, перелистывая страницы «Агасфера», пощипывал усы, смотрел в окно и вел немую беседу с автором нашумевшего романа. Это был странный диалог, и парижане весьма изумились бы, узнав, о чем шла речь в этом разговоре. Возможно, все те колкости, которые говорились Эжену Сю, следовало бы адресовать Эвелине, но Бальзак знал, что Эвелине он этого не скажет. И мысль его, хотел он того или нет, устремилась в старую корчму при дороге, повела его за собой и, питая взволнованное воображение, наполняла сердце страстью и запоздалым раскаянием.
Между тем, пока в Париж пришла весна и нежная зелень оживила дворики в квартале Пасси, вдоль старого гетманского тракта от местечка к местечку ползла весть, что откуда-то с востока появился таинственный незнакомец, который странствовал, возвещая людям, что близок уже конец света… Бывало, и в прошлые годы там и сям возникала молва о подобного рода странниках, и всякий раз появление их связывали с каким-нибудь значительным событием. Чаще с дурным, чем с хорошим. Больше всего о таких людях говорили на ярмарках, но никто не видел их собственными глазами, хотя попадались и такие рассказчики, которые уверяли, что не только видели, но и вели с ними беседы и даже наслышались от них всяких страхов и небылиц.
На этот раз незнакомец, о котором шла молва, не был выдумкой. Отшумели снегопады, весна ринулась в южные степи журавлиными стаями. Далеким отзвуком ударил в лугах первый гром, и челн месяца заиграл серебристым отблеском в пене весенних облаков, которые, покоряясь властной силе ветра, плыли над степью, накатывались, как нескончаемый веселый прибой.
Старый Лейбко, случайно взглянув на небо, увидел в сиянии чеканного месяца эти облака и невольно простер к ним руки, умоляя о чуде. И на миг явилось перед ним в облачной пене лицо Нехамы, и этого мгновения хватило на то, чтобы он, пораженный как громом, навзничь упал на дорогу.
Его нашли чумаки, шедшие обозом в Азов за солью. Они сразу узнали его. Нужда и горе довольно потрудились над его внешностью, но не так уж были забывчивы чумаки, чтобы не узнать старого корчмаря, у которого, под тесной кровлей «Золотого петуха», выпили они не одну чарку горькой… А вот Лейбко не узнал их. И хотя атаман обоза Сидор Немирчук уже сотый раз бил себя ладонью в грудь, приговаривая: «Да опомнись, Лейбко, это же я, Сидор, да опомнись ты, леший тебе в печенку!», но Лейбко смотрел поверх головы Сидора в степь и твердил свое:
– Отдай мне дочку, жулик Гальперин! Отдай мне Нехаму, палач Гальперин! За что ты искалечил ей жизнь, мошенник!..
Чумаки с жалостью смотрели на старика. А он стоял перед ними недвижимо, и только слова сыпались с пересохших губ, слова, полные горечи и отчаяния.
На мгновение в глазах Лейбка, изборожденных красными прожилками, вдруг засветился слабый огонек разума, и он, засуетившись, тихо проговорил:
– Я иду. Иду. Меня ждут. Я понесу приговор неба палачу Гальперину. Пустите меня, добрые люди, пустите.
– Ступай, брат, – проговорил Сидор Немирчук.
Один из чумаков положил в пустую суму Лейбка каравай хлеба. Старик низко поклонился обозникам и, не оглядываясь, двинулся на восток. А они еще долго стояли на дороге и смотрели ему вслед, пока его согбенная фигура не скрылась в овражках, куда степенно спускались ширококронные столетние липы.
В салоне графа Мнишека, в его родовом имении Вишневце, за вечерним кофе помещик Зомбровский, сосед графа, выпучив глаза, поделился с собравшимися вокруг низеньких столиков шляхтичами сенсационной историей о рехнувшемся корчмаре. Зомбровский, как и многие из присутствующих, хорошо знал, что в одном из флигелей во дворе усадьбы живет невольницей дочка старого Лейбка. Граф Мнишек поправил в глазу монокль, криво улыбнулся и, поглаживая пальцем чисто выбритый подбородок, сказал:
– Почему бы не назвать этого несчастного Агасфером?
– Агасфер? О, это чудесно!
Пани Замойская в восторге захлопала в ладоши. Зомбровский растерянно моргал глазами. Что еще за Агасфер? Мнишек, наклонившись к нему, объяснил:
– Агасфер, пан Зомбровский, сиречь Вечный жид. Вы, верно, не читали роман французского литератора Эжена Сю под таким названием?
Зомбровский вообще ничего не читал. Он пожал плечами и разрешил себе засмеяться в ответ. Чудак этот граф. У него денег куры не клюют, он может читать романы и содержать у себя гарем, как турецкий паша! Вот и сейчас жена его ни на что не обращает внимания, что ей Агасфер? Ганна и в самом деле думала о другом. Из памяти у нее не выходили слова молодого Радзивилла, который вчера в беседке сделал ей признание, а теперь не спускал с нее глаз. Это забавляло ее – она вспомнила рассказ матери об ухаживании за ней молодого князя.
Когда с Агасфером было покончено и гости перешли к более интересным разговорам, Мнишек незаметно вышел из салона. Своего управителя Валевского он нашел в конторе. Тот, увидев на пороге графа, мигом вскочил.
– Прошу не беспокоиться.
Мнишек присел на стол, покачивая ногой.
– Пан Валевский!
– Слушаю ясновельможного пана.
– Ходят слухи, что старый корчмарь бродит где-то в наших краях. Вы понимаете, я не хочу, чтобы он внезапно появился здесь, и вообще я думаю, что со всей этой нелепицей пора покончить. Вы понимаете?
Валевский поклонился. Он все понимал. Слова были излишни.
– Свяжитесь с этой лисой Гальпериным. Пусть он все возьмет на себя.
– Слушаю ясновельможного пана.
– Что во флигеле?
– Третий день девушка ничего не ест, я думаю, она постепенно сходит с ума…
Мнишек равнодушно махнул рукой и соскочил со стола.
– Я вполне полагаюсь на вас, пан Валевский.
Эти слова прозвучали с порога как приказ. Управитель низко поклонился спине графа.
…Так творилась легенда. В местечках, в хатках, куда сквозь грязные, подслеповатые окошки скупо просевался солнечный свет, перешептывались обыватели. Необычайная молва переставала быть выдумкой. Она становилась силой. Она вселяла во многих надежду. Может быть, и в самом деле нужда исчезнет, как дурной сон? Может быть, и впрямь с нищетой будет покончено? А что, если это в самом деле посланец неба? Что, если недаром его нарекли Вечным жидом? А под железными кровлями прочных и просторных купеческих домов, окруженных дворами и длинными шеренгами амбаров и сараев, говорили по-другому. Там молва оставалась басней. Пустой и смешной. Кто поверит в эту болтовню про конец мира? Кому покажется правдоподобным, что посланец неба пришел на землю, чтобы уничтожить силу золота и осчастливить сокровищами жалких бедняков? Но у всего должна быть своя граница. Нельзя, чтобы молва становилась препятствием в делах, которые приносят барыш. Кому нужна эта причудливая сказка? И вообще какого черта бродит по дорогам этот Вечный жид? Он может еще напугать лошадей на тракте. Но у него недостанет силы смутить богатых купцов в Бердичеве, в Белой Церкви или в Коростышеве… Нет, тут ему конец! Так думал и бердичевский банкир Гальперин, такого мнения придерживался его управитель Нухем Васенбойм. Но кузнец Абрам, и шорник Пейсах, и мать шестерых детей тетя Хана думали иначе. Они ждали появления Вечного жида, веря в то, что он принесет им счастье, а Гальперину – беду.
И слух полз от местечка к местечку. Многие знали: Вечный жид – это не кто иной, как корчмарь Лейбко из «Золотого петуха», но и те, кто знал это, желали верить, что это не корчмарь, а посланец неба. Легенда делала свое дело. В этом и была сила людской молвы. Она зажигала сердца. Она в виде коротенького письма, написанного отличным французским языком, очутилась на столе Оноре Бальзака в Париже, а еще раньше долетела в Верховню и заставила Левка крепко сжать кулаки и погрозить в сторону белостенного дворца пани Ганской.
Отшумели снегопады. Первые весенние грозы высекали в синеве ломаные зигзаги молний. Эвелина Ганская вышла на террасу и жадно, полной грудью вдохнула пьянящий степной воздух. Шла весна. Сердце сжималось от томительного предчувствия. Эвелина думала о Париже. Там, в квартале Пасси, на улице Фортюне, в доме № 12, человек, которого знала вся Европа, ждал ее слова. Но и она ждала. Что принесет эта весна из Петербурга? Мелькнула мысль: бросить все на произвол судьбы, пренебречь осторожностью, уехать в Париж. Но нет. Это было бы самоубийство. Ей не восемнадцать лет. И пора беззаветного увлечения творцом «Человеческой комедии» прошла. Да и было ли оно, это увлечение, беззаветным? Во Франции теперь тоже не сладко. Пусть революция и была картежной комбинацией буржуа, как удачно выразился о январских событиях Бибиков, но Эвелину испугало сообщение о том, что Бальзак очутился в Тюильрийском дворце вместе с жителями предместий. Сказка о клочке шагреневой кожи не могла оправдать этот дерзкий поступок. В эти дни, напоенные, пронизанные дыханием ранней весны, Ганская решила покинуть Верховню, но не для Парижа и Оноре, а всего лишь для поездки в Вишневец, куда приглашали ее Ганна и Мнишек.
Как только высохли лужи на дорогах, графиня велела закладывать карету. Она ответила на многочисленные послания Бальзака коротким письмом, уверенная, что он напишет еще.
За Бердичевом ночевали в степи. Застряли на гребле. Тщетно кричал кучер, остервенело хлеща коней, тщетно волновался Жегмонт, – ничего нельзя было поделать. Решили ждать до утра. Графиня закуталась в плед, подобрала колени и дремала. В ногах у нее, свернувшись калачиком, спала Марина.
Так промучились ночь, а когда выглянуло солнце, кучер и Жегмонт снова взялись за карету, перепрягли лошадей, расчистили грязь под колесами. Наконец потные лошади сдвинули карету с места. Вскоре выехали на ровный сухой тракт.
Эвелина приказала остановиться. Она высвободилась из-под пледов и, приподняв край платья, вышла из кареты. Она отошла немного в сторону и огляделась. Вокруг расстилалась степь, покрытая нежной робкой зеленью. Грелись на деревьях птицы. В глубочайшей синеве пламенело солнце. А надо всем этим, казалось, гудел гигантский колокол, царила чудесная гармония звуков, словно тысячи скрипачей творили великолепные мелодии; Эвелина расстегнула шубу и, любуясь весенним цветением земли, думала о своем. В десяти шагах от нее сидела молчаливая, грустная Марина. Горничной было очень тяжело. Она знала, что Василь проводит в Верховне последние дни. Суждена ему по милости управителя рекрутская доля. Кланялась Марина в ноги пани, просила смилостивиться, поверяла ей свою мечту:
– Пожениться хотим с Василем.
– Рано еще тебе замуж, – ответила та, – да и жених дерзок не в меру. Вернется со службы, тогда и свадьбу сыграешь.
Видела Марина, какими возвращаются рекруты… Кому весна – рай, а ей – геенна огненная.
…Эвелина думала о своем. Вот она, благотворная весна, вот она, степь чарующая. Знойные ароматы обновления и юности обвевают тебя в степи; дышишь, вбираешь дрожащими ноздрями воздух, как драгоценный эликсир вечной молодости. А молодость уходит. Исчезает из глаз, точно морской корабль на горизонте за высокими гребнями набегающих волн.
Когда-то она была уверена, что Оноре сохранит ей молодость, возвеличит и поднимет ее душу, умножит ее богатства и одарит славою.
Она думает о нем в эти минуты в просторной безграничной степи и видит его приземистую, плотную фигуру, беспокойные руки, озабоченное лицо, свисающие усы над полными, чуть приоткрытыми губами и редкие почерневшие зубы…
И даже в воображении она не осмеливается заглянуть ему в глаза.
…Так думала Эвелина, не зная еще как следует, что же будет дальше, состоится ли их брак. А впрочем, поздно теперь выбирать. Для своих лет она уже довольно пожила, познала блеск и невзгоды. Пора кораблю остановиться у тихой, покойной пристани. Один миг ей хочется думать, что дом на улице Фортюне в Париже, который так расхваливает в своих письмах Бальзак, и есть тихая пристань ее мечты.
Но, подумав так, она тотчас вспоминает неослабевающее стремление Бальзака к ней в Верховню; его горячие слова, в которых слишком ясно сквозит откровенная надежда, что она позовет его к себе. Пусть немного подождет. С собой в Вишневец Эвелина везет интимные письма своего великого друга, она не без удовольствия прочтет их дочери и зятю.
Пусть не думают, что графиня отжила свое! Легкое облачко набегает на ее нежный высокий лоб. Оноре сообщает в письмах о бурях, потрясших Францию, он говорит о своем желании снова быть в Верховне, как о желании бежать; что же, это утешительно. Эти слова понравятся генерал-губернатору Бибикову и успокоят кое-кого еще.
Солнечные лучи согревают Эвелину Ганскую. Она уже опьянела от запахов степных трав, от нескончаемых птичьих рулад. И когда ее грезы нарушил шум у кареты, она словно пала с небес на землю. Обернувшись, она увидела старика в лохмотьях, с мешком через плечо. Старик опирался на высокий посох и с любопытством заглядывал в отворенную дверцу кареты.
Марина попятилась от этого зоркого взгляда и забилась в уголок.
– Что за страшилище!
Эвелина, придерживая рукою платье, подошла к карете. Жегмонт и кучер Станислав оттолкнули неизвестного.
– Иди своей дорогой, – проговорил Жегмонт и собрался помочь пани сесть в карету.
Но Эвелина отвела протянутую дворецким руку. Она уже хорошо разглядела запыленного старца в сером картузе, обутого в изодранные постолы, одетого в лохмотья. Борода до пояса. В руках высокий посох. Лицо светлое, озаренное только ему одному известной радостью. Он улыбался самому себе тихой скорбной улыбкой. Только в глазах, сидевших глубоко под мохнатыми бровями, переливались тревога и страх. Казалось, глаза принадлежат кому-то другому, а не этому старому нищему страннику.
Он не пошевельнулся даже, и, хотя смотрел на графиню, ясно было, что видит только карету, а все окружающее для него не существует.
Кучер Станислав влез на козлы, Жегмонт подошел ближе к графине, Марина расстелила на сиденье плед. Человек возле кареты как будто испугался. Он забеспокоился. Шагнул вперед и одной рукой, не выпуская из другой посоха, стал расстегивать рубаху, широко открыл рот, точно что-то душило его, мешало дышать.
– Чего тебе?! – сердито спросил Жегмонт. – Говорят, иди своей дорогой, ну и ступай, пока не отстегали.
Как бы подтверждая угрозу Жегмонта, кучер Станислав со свистом рассек воздух кнутом. Но человек не пошевельнулся. Расстегнув наконец ворот грязной рубахи, он крикнул:
– Еще одна карета!
«Сумасшедший», – подумала со страхом Эвелина и шагнула к карете.
– Кто ты? – спросила графиня.
Человек посмотрел на нее умоляюще, протянул вперед длинную землистую руку и вымолвил настойчиво, глухо и скорбно:
– Отдай ее,
– Кого? – удивленно спросила Эвелина, чувствуя, что внезапный страх миновал и нищий ничем не угрожает ей.
– Ее, – повторил человек, подступая к графине.
– А ну, отойди. – Жегмонт оттолкнул его.
– Погоди, – остановила дворецкого Эвелина. – Кого отдать тебе? – спросила она снова.
– Отдай ее, отдай! – завопил он. И вдруг, вобрав голову в плечи, попятился от кареты. Он уходил в степь, размахивая рукой, точно колдуя, шептал что-то, и слезы бежали по его сморщенным щекам.
– Снова карета, – шептал он, – и снова ее нет. Где же она? – спрашивал он, как будто перед ним кто-то стоял.
Эвелина слушала этот разговор с самим собою и вновь проникалась неприятным ощущением страха.
– Где она? – спрашивал старик, остановясь у дороги.
Он умолк и стоял, немой и таинственный, не обращая внимания на людей у кареты. И вдруг, словно пробудившись от тяжелого сна, бросил посох на дорогу и, подняв руки к небу, завопил:
– О, будьте вы прокляты до седьмого колена, да падет на ваши головы моровая язва, да источит ваши сердца ржавчина, да затянет глаза ваши вечною мглою.
– Он безумный! – крикнула Эвелина и, проворно опираясь на руку Жегмонта, вошла в карету.
Жегмонт влез на козлы, уселся рядом с кучером. Тот ударил по лошадям. Карета тронулась.
– Это он, – крикнул на ухо кучеру Жегмонт, – Вечный жид! – и перекрестился, сплюнув на дорогу.
Кучер испуганно оглянулся, вставил кнут в кольцо и тоже перекрестился.
Эвелина долго еще поглядывала в заднее оконце кареты. И пока позади не поднялась пыль, графиня видела старика с простертыми в небо руками, посылающего проклятья человечеству.
Карета раскачивалась на неровной дороге, мимо проплывали поля; Эвелину охватила тревога, навеянная неприятной встречей.
И, как назло, вспомнилось и растравляло наболевшие раны только неприятное, ушедшее, давно, казалось бы, забытое и ненужное.
…Под вечер за лесами на холмах показались белые хаты Вишневца. Объехав село стороной, карета прогрохотала по гребле и углубилась в длинную каштановую аллею, ведущую к замку.
Вдруг карета остановилась. Впереди зашумели голоса. Послышался крик Жегмонта. Дворецкий ругался.
– Пся крев, до дьябла! Не видите, что ли, чья карета едет? Ее сиятельство графиня Ганская едет в замок, а вы, черти, дорогу загораживаете. Холера вас забери!
Проклятья и ругань водопадом лились из уст Жегмонта, но суматоха не утихла. Чей-то бас прозвучал спокойно:
– Цобе, серые! Не видите, что ли, карета их сиятельства едет!
Эвелина откинула шторку и опустила стекло. Выглянула. Через дорогу волы тянули низкую телегу. На ней лежало что-то накрытое соломой. Вокруг толпились мужики в свитках. Эвелина поманила одного пальцем. Он робко подошел к карете.
– Что тут у вас? – гневно спросила она.
Мужик одним движением сдернул с головы шапку, низко поклонился, точно надвое переломился в поясе. Выпрямляясь, пояснил:
– Пана нашего, их сиятельства, полюбовница в пруду утопилась. Вот вытащили, хоронить везем…
Дальше Эвелина не слушала. Она отшатнулась от окна и упала на подушки.
«Каково-то бедной Ане?» – подумала графиня. Но, сидя час спустя между дочерью и зятем, она и словом не обмолвилась о том, что видела на дороге. А через несколько дней Ганна сама все рассказала.
Они сидели в закрытой беседке на краю парка. Нежные розы наполняли беседку терпким запахом. Эвелина сорвала цветок, любовалась красивыми лепестками, впрочем, внимательно слушая дочь. В словах, в поведении Ганны она узнавала свою молодость. Рассудительность дочери не поразила ее.
Выслушав всю несложную историю увлечения Юрия Мнишека красавицей корчмаркой и ее печальный конец и увидев, что Ганна спокойно, как посторонняя, говорит о любовных прихотях своего мужа, графиня громко похвалила дочку.
– Я очень рада за тебя и любуюсь твоей выдержкой, Аннет. Ты вся в меня. За твоим покойным отцом, – грустно добавила она, – я пережила немало подобных огорчений. Все пройдет.
И Эвелина заговорила о своем, о собственных заботах. Достав из шелковой, шитой жемчугом сумочки письма Бальзака, она читала их Ганне.
Ее пухлые губы спокойно произносили фразы, в которых бились великие и непостижимые желания. За окном беседки едва приметный ветер забавлялся молодой зеленью сирени. А в беседке захватывало дух от горьковатого запаха роз. Ганна почему-то подумала: от писем Бальзака веет тем же запахом. Ей стало жаль писателя, чьи слова, повторяемые в эти минуты Эвелиной, напоминали жалобы капризного юноши.
«Мама, должно быть, не любит его», – подумала она.
Но спросить об этом не отважилась.
Далеко позади замка графа Мнишека, у тракта из Вишневца в Бердичев, в лесу, меж столетних дубов, вырос наскоро насыпанный и убранный зеленью холмик. Ни крестом, ни камнем не обозначили его, Веселые птицы кружились над ним. Шалили и забавлялись нежные ласточки. Словно в насмешку над короткой жизнью той, что спала вечным сном, над холмиком жирного чернозема непрестанно без счета куковала кукушка. Навсегда прикрыла земля, спрятала от любопытных взоров страшную судьбу Нехамы, красивой дочки корчмаря Лейбка.
На тракте весь день и всю ночь скрипели возы, ржали кони, шли пешеходы и странники, и никто не знал, что неподалеку от дороги, под дубами, одинокий холмик земли хранит тайну.
Только крепостные вишневецкого пана знали это место.
Пастухи говорили, что видали, как среди ночи с холмика под дубами поднялась высокая стройная красавица в белом платье и плакала, прислонясь к дубу.
Пали на землю первые теплые ливни. Высушили их ветры с Черноморья. Зазеленели луга. Дубы подняли над могилой свои могучие ветви-руки. Точно охраняли спокойствие усопшей.
А он, новоявленный Агасфер, прошел тоже по тому тракту, стоял вблизи того леса, где в земле спала вечным сном Нехама; сорвал на обочине любисток, растер между ладонями зелень, вдохнул запах и пошел дальше, сея за собой молву: «Идет Вечный жид – вестник лихолетья, тьмы и бедствий. Молитесь за грехи свои тяжкие, кайтесь».
И та молва опережала его, ложилась на убогие жилища, как печать беды. По местечкам прошел тяжелый мор, скосил взрослых и детей; скот падал посреди пастбища и не подымался вновь; еще и солнце по-настоящему не припекало, а собаки бесились, и все говорили: «Это он, Вечный жид, во всем виноват, отыщите его, перекрестите, и он исчезнет, провалится сквозь землю». И еще говорили в селах, что в этом виноваты евреи, они его накликали, они пусть и отвечают.
На ярмарке в Бердичеве нескольких лавочников облили дегтем и вываляли в перьях, гнали через весь город, изгоняли нечистого. На гетманском тракте сожгли несколько корчем и в них живьем корчмарей.
Исаак Гальперин нес убытки. Терпение его лопнуло. Он побежал к полицмейстеру. Он-то в конце концов точно знал, кто такой этот Вечный жид. Он ждал его появления. О, если бы он появился здесь, все было бы кончено. Но тот обходил Бердичев.
Реб Мордохай, известный мудрец, наложил на себя пост, семь дней сидел в комнате, поджав ноги в носках, и творил молитвы.
К реб Мордохаю прибыл сам банкир Гальперин. Реб Мордохай сказал:
– Мой пост продлится еще два дня, пусть банкир подождет, я с ним поговорю.
Гальперин рассердился. Он выгнал служку реб Мордохая и пошел к нему сам. Но на пороге остановился. Его встретил суровый взгляд мудреца. Гальперин понял: надо покориться.
И он ждал еще два дня, а потом говорил с реб Мор-дохаем.
– Это не Вечный жид, – сказал Исаак Гальперин, – я знаю, кто это. – И он рассказал реб Мордохаю все, что знал о корчмаре Лейбке, конечно умолчав о себе.
Реб Мордохай перебирал пальцами белоснежные пряди своей бороды. Он думал. Ему было сто десять лет, и это кое-что значило. Он думал неторопливо.
– Надо это прекратить! – нервничал Исаак Гальперин. – Полиция все равно его задержит. Он просто сумасшедший.
– Суета, – молвил наконец реб Мордохай, – одна суета. И никто не знает, где гнев божий, а где милость. Реки текут в моря. Кто измерит глубину моря? Кто скажет, где край горю нашему?