Текст книги "Ошибка Оноре де Бальзака"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
Через несколько дней он уже не нашел в будуаре Эвелины своего портрета. Он понял – Эвелина не хотела наглядных сравнений. Оригинал был здесь. К чему же портрет? Художник Луи Буланже, автор портрета, не мог обидеться, что его произведение перенесли в библиотеку.
Бальзак читал. Пока не работается. Пусть так. Он решил читать. Только читать. Это, правда, пока. Среди книг наткнулся на Шекспира. Этот автор никогда особенно не увлекал его. Бальзака раздражала лишняя риторика, и он терпеть не мог ограниченной добродетели Джульетты и непрактичности пылкого Ромео. На этот раз выбор его остановился на «Кориолане». Каждую страницу он читал дважды. Французский перевод был далеко не безупречен, и это слегка раздражало. Он прочел «Кориолана». Когда закрыл книгу, была ночь. Слышно было, как в листве деревьев, в траве вяло шелестит нескончаемый дождь. Бальзаку показалось, что он достиг источника человеческих тревог. Шекспир приобрел в его глазах значительность. Бальзак полусидел в постели, обложившись подушками. На одеяле перед ним лежал томик Шекспира.
«Человеческая комедия» в этот миг пополнялась новыми томами. Случайно взор его остановился на столе, где лежала в открытом футляре скрипка, и сердце тревожнее забилось в груди. Эту ночь он спал спокойно. Ветер погасил свечи. Дождь перестал. Утром снова показалось солнце. Первый луч его проник в комнату и задрожал на томике Шекспира, лежавшем на груди спящего. Бальзак дышал ровно, спокойно. Теплая улыбка раскрыла полные красные губы.
Для Эвелины настали иные дни. Ей нравились заботы об имении. То, что раньше входило в обязанности Кароля, она охотно взяла на себя. Нового управителя брать не хотела. Ревниво следила за Бальзаком. Изучала каждый шаг, взвешивала каждое слово. Все сомнения были отброшены. Речь шла о браке. Она написала письмо Бибикову, прося его поддержки перед императором. Можно же наконец пойти на уступки. Хотя она и выходит замуж за иностранца, но за некоторые услуги, оказанные ее родней монархии, можно не лишать ее права на владение поместьем. В глубине души Эвелина надеялась на положительный ответ. Осенью она собралась в Киев. Решила взять с собой Бальзака. Они вместе нанесут визит Бибикову. Эвелина прикидывала. Пусть даже ответ будет отрицательный. Что же, так и будет. Она все равно не отменит своего решения. Там, в Париже, на улице Фортюне, в доме Бальзака будут каждую неделю собираться лучшие люди Парижа. Ей предстоит блистать в этом обществе. Годы берут свое, и пора в самом деле подумать о покое.
Эвелина хлопотала, думала о Париже, следила за будущим мужем, и так шли дни, похожие один на другой, как близнецы. Начинался октябрь.
Однажды вечером они сидели вдвоем на террасе. Эвелина закутала ноги в плед. Из темного парка веяло холодом осени. Печально шумели деревья. Бальзак говорил тихо, чуть мечтательно. Эвелина смотрела в темную глубину парка. Казалось, она не слушала. Иногда, взглянув а нее, Бальзак повышал голос. Хотелось, чтобы Эвелина подумала над его словами. Он не мог оставаться равнодушным к тому, что она так скверно отзывается о людях. Необходимо было доказать ей справедливость своих взглядов. Надо же ей научиться различать добро и зло. Собственно, он понимал, что продолжает разговор, возникший в день приезда.
– Когда-то давно, Ева, я жил на маленькой улице, которой вы, конечно, не знаете, на улице Ледигьер, она идет от улицы Сент-Антуан, напротив фонтана, что на площади Бастилии, до улицы Серизе. Любовь и наука бросили меня в мансарду, где я работал ночью, просиживая день в библиотеке. Кроме моих научных занятий, меня обуревала жажда наблюдений. Я наблюдал обычаи предместья, его обитателей, их характеры.
Эвелина пожала плечами, точно желая этим жестом подчеркнуть свое удивление. Он уловил это движение и горячо возразил:
– О, вы ошибаетесь, Ева! Это были знаменательные дни. Своей одеждой я не отличался от рабочих, они не обращали на меня внимания, и я мог свободно слушать их разговоры, жалобы, ссоры. Уже тогда я научился, наблюдая какое-нибудь лицо, проникать в душу, не пренебрегая, конечно, и телом, вернее, схватывал внешние детали. Случалось, вечером, между одиннадцатью и двенадцатью, я встречал рабочего с женой, возвращавшихся из театра Абигю-Комик. Сначала они говорили о пьесе, а потом постепенно переходили к своим делам. Они считали деньги и обдумывали расходы. Тут же начинались жалобы на дороговизну картофеля, на долгую зиму, на нехватку одежды. Наконец разгоралась ссора, в которой каждый проявлял свой характер образными словами и выражениями. Я слушал жизнь, я входил в жизнь людей, я даже ощущал на своем теле прикосновение их лохмотьев, которые по чьей-то прихоти звались одеждой; стремления и горе этих людей наполняли мою душу. Это ужасно, Эвелина. Даже вспоминать тяжело. Вместе с этими людьми я негодовал на хозяев мастерских, на проклятых заказчиков, которые не платят денег. Да, Ева! все мои старания были направлены к тому, чтобы забыть свои привычки, стать совсем другим человеком.
Бальзак сам увлекся своими воспоминаниями. В эту минуту его уже не интересовало, слушает ли Эвелина.
– Скажу только, что с той поры я стал понимать народ. Вы представить себе не можете, сколько драм, историй, сколько странных вещей увидел я в этом городе скорби!
Бальзак умолк. Он ждал, чтобы Эвелина промолвила хоть слово. Тогда можно будет говорить откровеннее. Он вопросительно заглянул ей прямо в глаза. Понял, что горячие слова, которыми он разбередил свое сердце, не трогают ее. Эвелина никогда не изменит установленным взглядам и обычаям.
Они сидели молча, задумавшись каждый о своем. В тот вечер он больше не возвращался к прерванному разговору. Только много позднее, за обедом, Эвелина спросила:
– И после этого вы полюбили людей, Оноре, вас привлекли грязь и безобразие предместий?
Бальзак сразу понял, чего касается вопрос. Он пытливо заглянул ей в глаза и тихо сказал:
– Я изучал жизнь, Ева. Я старался писать по-новому, и я понял, что все написанное до меня поможет мне лишь познать прошлое, но современность я должен изучать сам и сделать свои выводы.
– Я понимаю, вы великий труженик, – ответила Эвелина, – не знаю, кто еще из художников работает так много, но, мой дорогой, надо знать, что у этого людского стада, которое вы зовете величественным словом народ, в душе очень мало тонкого и нежного.
Бальзак, щурясь, улыбнулся.
– Не улыбайтесь, Оноре. Мои слова справедливы. Я думаю, мои крепостные мало чем отличаются от ваших знакомых с улицы Ледигьер. Я тоже много и долго наблюдала их. Что же я заметила? Лицемерие, хитрость, желание обмануть своего господина, лень; наконец, они ненавидят нас, понимаете, нас, которые держат их на своей земле, кормят и одевают. О какой добродетели можно здесь говорить, Оноре?
Бальзак сидел, угнетенный словами Эвелины. Боже мой, какие ужасные убеждения. Ему захотелось встать и выбежать из этой комнаты, туда, в степь, под дождь, в пустыню, чтобы только забыть холодные, безжалостные слова Евы. Но он понял, что не поднимется и не возразит ей ни одним словом. Сидел раздвоенный, обессиленный горьким равнодушием и усталостью.
– Вы продолжаете работу над «Крестьянами», Оноре, вам следует подумать над моими словами, следует взвесить их.
– Хорошо, Ева, я подумаю.
Это было сказано тихо и печально, но покорно. Он понял: отступления нет.
На следующий день погода была хорошая, только неистовствовал октябрьский ветер. Он гнул к земле стройные березы, устилая аллеи и дорожки парка опавшей листвой. Бальзак надел широкое теплое пальто и вышел в парк. Он долго блуждал по аллеям, поглядывая то на дворец, белевший меж деревьями, то в степь, которая начиналась за парком. Под пальто он держал скрипку, прижимая ее локтем к телу. Смычок и футляр он спрятал в чемодан, а скрипку взял с собой. Он уже хорошо знал, куда пойдет. Еще несколько дней назад дворецкий Жегмонт на ломаном французском языке рассказал ему о судьбе старого крепостного скрипача и указал даже, где его похоронили.
– За нашим парком, мсье, у тракта, что ведет на Бердичев.
Бальзак еще раз оглянулся на дворец. Потом, уже не озираясь, пошел по узенькой тропинке в степь. Он шагал все быстрее, будто какая-то мысль непрестанно подгоняла его. Ветер был попутный. Он мягко подталкивал, надувал полы пальто. Вот и степь. На миг Бальзак остановился. Перед глазами его расстилался безграничный простор. Ветер гнал в небе стада туч, их тени причудливыми силуэтами колыхались на скошенных полях. Он постоял немного на краю графского парка, откуда начиналась степь, и тут, на этой меже, волнение его достигло особенной силы.
Дорога перерезала поле пополам. Он шагнул на нее смело, с невыразимой радостью, и когда уже шел по ней, то думалось, что оставляет Верховню навсегда, навеки, и он не удивился, что эта мысль принесла ощущение радости. Он распахнул пальто и вынул правой рукой скрипку. Он держал ее нежно, осторожно. Ему показалось, что от сильного ветра дрожат струны. Не убавляя шага, он оглянулся через плечо, метнул взгляд на темную громаду парка и обрадовался, что дворец и парк остались далеко позади. Глаза его искали на дороге признаки могилы. Справа он разглядел одинокую липу и под ней маленький холмик с крестом. Замедлив шаги, он приближался к могиле. Да, это она. Не могло быть никаких сомнений. Он остановился подле могилы и снял шляпу. Волосами его завладел ветер, и большая прядь забилась надо лбом, как крыло птицы. Держа в одной руке скрипку, в другой шляпу, он застыл в немом ожидании над убогим холмиком, покрытым увядшей травой. Раскидистая липа шумела, усыпая могилу листвой, низко над головой пролетали грачи, сея картавый кладбищенский переклик. А он стоял недвижно, храня в своем сердце тишину, видел перед собой низенького деда со скрипкой в руках, слушал творимую им дивную мелодию. Бальзаку показалось, что ветер затих, пал ниц и тоже слушает сказочные, волшебные звуки. А они шли из-под земли, мужественные и страстные, и пленяли своей чарующей силой безграничную, величественную степь. Долго длилось торжественное и неповторимое забытье. Оно исчезло в тот миг, когда губы ощутили соленую горечь слез. И тут проснулся ветер, ударил в лицо, застонал скорбно. Частые слезы побежали по щекам, теряясь в усах. Осенний ветер осушал слезы.
Бальзак увлажненными глазами смотрел на дорогу, убегавшую вдаль, к синему горизонту. Ему она представлялась дорогой в вечность. Старый крепостной скрипач открыл ему путь в вечность.
Он преклонил колени и положил на могилу у креста скрипку, нагреб вокруг инструмента мягкой земли, но этого показалось мало, и он засыпал скрипку совсем. Потом поднялся и пошел прочь, низко опустив голову, все еще держа в руке шляпу.
Глава двадцать первая. НАКАНУНЕ
Доктор Кноте проснулся среди ночи от неистового стука в дверь.
«Кого это принесла нелегкая?» – недовольно подумал доктор, не решаясь вылезть из-под теплого одеяла. Однако встать все-таки пришлось. Горничная либо спала как убитая, либо просто не хотела вставать, притворяясь спящей. На ощупь, не зажигая лампы, Кноте пробрался на кухню, толчком в бок разбудил горничную и закричал:
– Живее пошевеливайся! Не слышишь, как гремят? Отопри.
Пока горничная отодвигала крепкие засовы, доктор натянул на себя халат, засветил лампу и, стоя на пороге спальни, приготовился встретить непрошеного гостя. Тот недолго заставил себя ждать. Обивая на кухне снег с сапог, он ругал горничную:
– Что же ты, издеваться вздумала надо мною? Полчаса стучу.
Голос был хорошо знаком, и Кноте одним движением сбросил халат на пол и стал поспешно одеваться. Дворецкий Жегмонт в широком тулупе, держа в руках заснеженную шапку, вырос в дверях.
– Пан доктор, скорее во дворец, ее светлость велела разбудить и звать немедля…
– Я тотчас, Жегмонт, тотчас. А что случилось? Опять француз?
– Опять, пан Кноте. Похоже, кончается матка боска!
– Еще не скоро, Жегмонт, – утешил дворецкого Кноте, надевая сюртук.
Через несколько минут он сидел в санях рядом с Жегмонтом, закутавшись в шубу, низко надвинув на лоб шапку. Не впервые за эту зиму приходилось Кноте ехать во дворец Ганской. Немало больных видел он на своем веку, он не мог считать себя безупречным врачом, но практика и время научили его во многих случаях безошибочно ставить диагноз. Методы его лечения были несложны. Он считал, что пиявки значительно эффективнее любой микстуры. Еще признавал Кноте горчичники, да изредка теплую ванну. Чтобы больной стал послушным и убедился, что непременно выздоровеет, Кноте ласково и долго беседовал с ним, пересыпая речь латинскими фразами. Конечно, такая любезность вознаграждалась двойным гонораром. К Бальзаку его впервые пригласили осенью 1848 года. Он внимательно выслушивал больного, удивляясь про себя протяжному свисту в груди Бальзака, старательно ощупывал припухшие ноги с вздувшимися венами, выстукивал деревянным молоточком спину и, подумав несколько минут, прописал пиявки – пять на затылок, пять на живот.
– Простуда, – сказал он убежденно Бальзаку. Он знал, что француз вскоре станет мужем пани Ганской, и поэтому не мог разрешить себе смотреть на его заболевание сквозь пальцы. Дома Кноте читал всю ночь запыленные, старые медицинские справочники.
Больной быстро поправился. Кноте уже видел себя победителем. Но зима принесла новые невзгоды. Кноте почувствовал себя бессильным бороться с неведомой болезнью, но отказаться не смог. Держа на коленях чемоданчик с медикаментами, Кноте сидит в санях слегка озабоченный. Лучше бы уехал отсюда этот Бальзак. Пусть уж долечивают его знаменитые парижские эскулапы.
Но, по правде говоря, появление Бальзака в Верховне и его болезнь стали для Кноте счастливым приобретением. В верховненском дворце врач теперь был частым гостем. Вскоре слава о нем достигла самых отдаленных имений на Волыни. Теперь уже никого не удивляло, когда на хуторе Жулавском, где за высоким забором белели стены аккуратного домика врача, появлялись среди ночи посланцы в отличных экипажах, запряженных норовистыми конями. И сам Кноте изменился. Даже походка у него стала уже не такая, как прежде. Деньги сами плыли в его карманы, и все дело заключалось в том, как бы понадежнее их вложить. Но в умении это делать у Кноте не было равных.
И все же каждая встреча с французом была для него не легкой. Казалось, Бальзак видит его насквозь, такой был у больного проницательный взгляд. Так вот, казалось, возьмет и скажет: «Ничего-то ты не понимаешь, Кноте, и даром тебе деньги платят».
Но Бальзак, хотя и смотрел так на врача, но слушался его советов и тщательно выполнял все предписания. Кноте, который никогда в жизни ничего не читал, добыл у знакомого бердичевского почтмейстера книгу Бальзака «Отец Горио», даже собирался прочитать ее и поговорить на эту тему со знаменитым автором, но когда выходил от почтмейстера, встретился ему на крыльце знакомый чиновник особых поручений городского головы, верткий и, как говорили, нечистый на руку Багурский. Бесцеремонно выхватив из-под локтя у врача книжку и прочитав заглавие, он сделал страшные глаза, погрозил Кноте пальцем и неодобрительно проговорил:
– Запрещенные книжечки читаете, господин доктор?
И чиновник объяснил растерявшемуся, перепуганному Кноте, что эта книжка запрещена повелением самого императора, и пусть лучше доктор выбросит ее на помойку. Пришлось тут же вернуть эту хлопотливую, опасную книжку почтмейстеру.
На этом и кончились попытки Кноте прочитать какое-нибудь произведение замечательного писателя.
Последние месяцы пребывания Бальзака в Верховне были для Кноте особенно тяжелы. Сколько уже раз приходилось ему ездить по ночам во дворец и делать вид, что он спасает Бальзака. Не помогли ни горчичники, ни пиявки, ни настои трав, ни теплые ванны. Ванны, которые, по словам Кноте, принимал сам принц Конде, не помогали литератору Бальзаку.
Но когда Бальзак одолевал болезнь, когда он заставлял ее отступать и, закрыв глаза, обливаясь холодным потом, лежал навзничь среди горы подушек, Кноте входил в покои графини Ганской победителем. Как будто это его искусство, а не воля к жизни на время возвращала больному здоровье.
В зале на первом этаже врача встречает сама графиня.
– Скорее, скорее, господин Кноте.
Она торопит его, и он сбрасывает шубу, хватает чемоданчик и бегом догоняет Эвелину, которая уже поднимается по лестнице в комнаты Бальзака. На ходу Кноте маленьким гребешком приводит в порядок остренькую бородку, разглаживает пальцем усы и тихо, насколько позволяет приличие, откашливается. Он подходит к больному на цыпочках, вытянув вперед руки.
Бальзак лежит навзничь. Свечи в канделябре освещают одутловатое лицо. Он видит, как доктор Кноте кланяется, но ему больно даже шевельнуть губами. Руки Кноте снова ощупывают его больное тело, снова врач припадает ухом к груди и слушает сердце. Дикий кашель вырывается из груди Бальзака. В уголках губ появляется кровь. Эвелина выходит из комнаты, она не может вынести этих приступов ужасного кашля.
– Боже мой, что будет! О Езус, Мария, помогите!
Эвелина стоит в темном коридоре, прислонившись плечом к холодной стене, и быстрым движением руки крестится. Она не решается переступить порог комнаты, где мучится Бальзак. Тысячи сомнений волнуют Эвелину, от страха подкашиваются ноги, темнеет в глазах. Доктор Кноте садится на стул в ногах больного. Врач утомлен и обессилен, но ласково улыбается и своим ровным, убедительным тоном, расчесывая гребешком бородку, заверяет:
– Болезнь скоро пройдет, мсье. Вам непременно станет легче, сейчас я дам снотворного, вы уснете. Кроме того, поставим горчичники вот здесь. – Врач показывает пальцами, где именно, но Бальзак лежит неподвижно, не слыша его голоса, погруженный в тяжкое забытье. Кноте замечает это и приписывает все влиянию своего чудодейственного голоса. Это придает ему бодрости. Он продолжает: – Потом еще, мсье, поставим горчичники на ноги, на спину, и вам станет совсем хорошо.
Бальзак открывает глаза и удивленно смотрит на врача, точно впервые видит его. Лоб больного освещается спокойной мыслью. Кноте любезно и радостно улыбается ему, вскакивает и раскрывает чемоданчик.
– Теперь будет все хорошо, все хорошо, – приговаривает он, доставая из чемоданчика горчичники, баночку с пиявками и пакетики порошков. Он раскрывает один пакетик и подает Бальзаку. Придерживая голову больного, он помогает высыпать порошок в рот, быстрым, привычным движением подает воду, чтобы запить, потом ставит на затылок пиявки.
Ласково следит Кноте за черными отвратительными существами, впивающимися в горячую кожу. Через некоторое время он быстро и ловко отрывает их и осторожно опускает в баночку. Очередь за горчичниками. Справившись с ними, он накрывает больного одеялом, собирает свои вещи в чемоданчик и выходит из комнаты.
– Пани, – обращается он удивленно к Эвелине, – вы здесь, пани? Как можно, вы же простудитесь. Не волнуйтесь, пани. Все идет к лучшему, больной выздоравливает, я принял меры. Можете быть спокойны.
Кноте низко кланяется и идет дальше. С лестницы доносятся его ровные, спокойные шаги.
Кого благодарить, Бальзак не знал. Врача Кноте или собственное сердце? Так лучше поблагодарить Кноте, это же его профессия – излечивать больных, его хлеб, и он поблагодарил врача добрым словом и приличным гонораром. Как бы там ни было, он выздоровел.
Зима свирепствовала. Она сковала в своих тисках землю. В степи кружили непроглядные метели. Бальзак сидел у камина, пряча ноги в пушистый плед, и следил за полыхающим пламенем. Болезнь как будто миновала, он был убежден, что она теперь уже долго не будет его беспокоить; но то, что она не прошла навсегда, также стало ему известно. Где-то в глубине сознания еще жила уверенность: скоро он возьмется за работу. Эскиз пьесы «Король нищих» лежал на столе. Это могла быть значительная вещь. Конечно, не шедевр. Но кто же пишет шедевры, когда нужны деньги?
Правда, когда-то давно он твердил, что питаться, как великий человек, – значит умирать с голоду, но он желает жить в достатке, конечно, когда заработает на это своими книгами.
Как волшебник, сидел он у камина в фланелевом теплом халате, следил за фантастической игрой огненных языков и отгадывал по ним свое будущее. Сколько надежд возлагал он на Верховню! Какие это были радужные предчувствия. Пока они, к сожалению, не осуществились. Снова началась лихорадочная переписка с Петербургом, с Киевом. Он помогал Эвелине выискивать значительные, проникновенные фразы, которыми можно было бы убедить сановников, что брак ее с иностранцем и выезд за границу не может быть препятствием к владению имуществом. Он давно уже не читал книг и давно не получал писем. Казалось, его парижские друзья забыли о нем. Поэтому письмо от Шанфлери принесло несказанную радость, которая долго не забывалась. Он поторопился ответить молодому коллеге, но ответ получился печальный.
«Вы вступаете в жизнь, а мы уходим из нее. Вы молоды, а мы стары», – жаловался Бальзак.
Позднее, когда письмо было уже далеко от Верховни, он пожалел, что отправил его.
Сколько он ни заставлял себя сесть за работу, ничего не выходило. Даже Эвелине он не мог пожаловаться на свое творческое бессилие. В камине резвился огонь. Бальзак колдовал над ним и ждал необыкновенного чуда, но хорошо понимал, что дело не в чуде, и становилось страшно и холодно на душе. Он знал, что нет великих талантов без великой силы воли, и только эти две силы в единении способны возвести величественное здание человеческой славы. Ведь только избранные люди поддерживают свой мозг в условиях разумного производства и, как рыцари, всегда держат свое оружие в боевой готовности. Это было для него аксиомой. Оружие лежало наготове. Чего же не хватало? Замыслов? Нет. Их без числа, их так много, что во всем Париже, быть может, не хватит бумаги для их осуществления. Как слепой, нащупывал он невидимую причину своей бездеятельности и радовался тому, что ни Эвелина, и никто другой не мешает ему. В эту лютую зиму одиночество было его лучшим другом. Он не насиловал себя. Разве заставишь мозг работать, если он забастовал? Еще придет время. Так он успокаивал себя и постепенно поверил, что в самом деле скоро возьмется за работу. Однажды, читая журнал, он удивился: строчки неожиданно покрыла сплошная серая пленка. Он потер глаза, но пленка не исчезла. Перепуганный, закрыв глаза, он просидел за столом несколько часов. Он боялся открыть их, и сердце его замерло в груди. Решившись, он наконец приподнял веки и, увидевши зимний дневной свет, заплакал от радости. С этого дня он ревниво следил за своими глазами.
Судьба не баловала его. Помимо письма от Шанфлери, прибыло еще одно письмо из Парижа, не принесшее с собой ничего, кроме боли. Бальзака официально уведомляли, что при голосовании его кандидатуры во Французскую академию за него подано только два голоса. Это было похоже на издевательство. Вместо него избрали малоизвестного и незначительного литератора Ноайля.
Прочитав письмо, он долго бегал по комнате из угла в угол, как запертый в клетку лев, не находя покоя. Горькая обида вошла в его душу, отравила мозг.
«Неужели я ничего не сделал для Франции?» – думал Бальзак, охваченный тревогой. Он жаловался Эвелине на тяжелую несправедливость, но она отнеслась к происшедшему очень спокойно.
– А чего другого ждали вы от них, Оноре? – спросила она и сразу перевела разговор на другое.
Но он не мог так легко забыть об этом позоре. Он написал в Париж Лоран-Жану:
«Академия отдала предпочтение г. де Ноайлю. Он, вероятно, лучший писатель, чем я, но я лучший джентльмен, чем он, потому что в свое время я отказался от баллотировки, узнав о кандидатуре Виктора Гюго».
Бальзак надеялся, что эти слова не останутся тайной для Парижа. Так и случилось.
Пятнадцать лет прошло уже с того дня, когда он опубликовал в «Ревю де Пари» свое письмо французским писателям XIX столетия. Думалось ли ему тогда, что в иное время, вдали от Парижа, метельной январской ночью, охваченный отчаянием, не веря в собственную судьбу, он будет вспоминать то ноябрьское утро, когда все литераторы Парижа читали его послание? Тогда он верил, что все изменится к лучшему. Теперь он вынужден признать, что, как это ни обидно, надежды не оправдались. Все шло к худшему. И это было не только его судьбой, это было судьбой всей литературы Франции, всех, кто желал писать правду и служить этой непритязательной, но строгой и честной богине.
Так, погружаясь в воспоминания, он достал с полки книжечку своих газетных фельетонов и безошибочно раскрыл ее на нужной странице.
«Берегите искусство и язык, ибо когда вы перестанете существовать, то будете жить в ваших творениях, которые никогда не умрут, и даже если наша страна исчезнет, скажут людям: здесь была Франция».
Бальзак тяжело вздохнул, прочитав эту фразу. Что же, она не утратила силы и все еще могла служить укоряющим предостережением тем, кто стоял у кормила. Но каковы результаты? Что изменилось за эти пятнадцать лет? Ничего! Горечь этого признания не могла стать успокоительным лекарством для измученного сердца, для больной печени, для растрескавшихся бронхов и для десятка других болезней, которые старательно отыскивал у него подобострастный и болтливый доктор Кноте. Вот и теперь Кноте, верно, храпит под периной, а он, измученный бессонницей, кашлем и одышкой, в отчаянии склонился над письменным столом. Все, что было крепкого, прочного, светлого и привлекательного в его жизни, осталось позади. Такое признание своего бессилия трудно кому-нибудь доверить. Даже Эвелине. Она умна, она одарена чутьем тонко распознавать все тревоги его души. Но ей не нужны искренние признания и откровенные разговоры. О том, что болит, не всегда скажешь. Таков ее принцип. И, может быть, в самом деле лучше придерживаться этого принципа, чем разбалтывать обо всех тревогах своей души?!
Теперь, когда все решено, когда немного осталось ждать до свершения, к которому он стремился всем своим существом долгие годы, когда Эвелина наконец станет его женой перед законом и людьми и они вместе появятся в Париже, теперь должна была начаться другая жизнь. Он всегда думал об этой другой жизни, но какою она должна быть – не представлял. Прежде всего не станет Франсуа, не станет и самого дома на улице Фортюне. Не легко будет расстаться с верным оруженосцем, защитником от плутов-кредиторов, но Эвелине Франсуа не нравится. Об этом уже говорено здесь, в Верховне. Что же, он дал согласие на эту жертву. При этом не исчезло ощущение измены. Да, он изменил. Он, как трус, как неблагородный рыцарь, предал своего верного оруженосца, который ради него не жалел живота своего. Это было ничем не оправданное предательство. Боже мой! Одна ли измена была среди его пороков? В рыцарских романах Вальтера Скотта такие вещи не прощались…
Он понимал недовольство Эвелины. Франсуа знал своего хозяина в других условиях, возможно, знал лишнее из его личной интимной жизни, теперь, для новых условий, он непригоден. Бальзак внутренне улыбнулся. Как мелочно рассуждала Эвелина о его былой жизни! Не далее как вчера, когда она спрашивала его о Париже, о том, как он жил, Бальзак взволнованно рассказывал:
– Сколько лет? Десять, двадцать, тридцать… Да, Ева, все годы, лучшие годы моей жизни, с полуночи и до полудня я работал, сидел в кресле по двенадцати часов…
– А мадам Берни? А Зюльма Карро? А другие красавицы Парижа? Разве на все это у вас не оставалось времени, уважаемый литератор?
Эвелина явно издевалась над ним. Чем она ответила на его исповедь, что она могла понять в его признании, которое было криком самого сердца? Кто знает! Может быть, она понимала, а быть может, такая жизнь вызывала у нее только презрение. Но теперь, когда император Николай не разрешил Ганской сохранить право на владение недвижимостью в России после вступления в брак с французским подданным, теперь Эвелине придется более внимательно отнестись к тому, чем наполнена жизнь Бальзака. Может быть, с ней следует поговорить об этом откровенно.
Но Эвелина мечтала о другом.
– У нас будет салон, Оноре, все высокопоставленные лица Парижа будут мечтать о посещении его.
В те минуты, когда Эвелина говорила об этом, ее лицо светилось приязнью и радостью. Она напоминала ту Еву, которая вошла на рассвете в его комнату в невшательской гостинице. Как давно это было! Теперь мечта осуществилась. Еще месяц-два, и Эвелина выедет с ним в Париж. Что скажет Гюго? Как встретят их Теофиль Готье, Александр Дюма? Впрочем, последний будет рассыпать перлы своего красноречия щедро и беззаветно. Но Бальзак уже видел осуждающую улыбку на губах Зюльмы Карро. До него уже дошла фраза болтливых салонных дам: «Господи! Ну кто женится в пятьдесят лет?»
«В самом деле, кто женится в такие годы?» У Бальзака заныло сердце. Но ведь они же знают, что все это началось давно! Он оправдывался перед самим собой.
…Между тем в Верховне стояла зима. Над округой властвовали вьюжные дни и ночи. Унылая музыка ветра порождала грустные мысли, навевала ненужную тоску, которой и без того хватало. Приехали гости, Мнишек и Ганна. Во дворце было тихо, уютно. Только по временам на половине Эвелины раздавалась музыка. Графиня часами сидела за роялем. Играла она хорошо. И Бальзак приходил в жарко натопленный зал, садился в кресло, кутая ноги в мех, и, положив голову на руку, внимательно слушал.
В эти дни довелось пережить другую беду. Она больно язвила измученное сердце, он попробовал бороться, но пал сраженный. Новый управитель доложил пани Ганской:
– Ваш лакей Леон разрешил себе говорить о вашей светлости такие вещи, каких я и повторить не могу…
– Что же именно?
Бальзак, присутствовавший при этом разговоре, удивился. Надо ли спрашивать? Мало ли что скажет управитель. По нему видно, что он может и солгать. Эта лисья мордочка и мышиные глазки не вызывают доверия. Но вместо того, чтобы выгнать его, Эвелина снова спросила:
– Что же именно, пан управитель?
– Он сказал, что у вас нет сердца, – заторопился управитель. – Он назвал вас, о, я не смею, ясновельможная пани, нет, не смею…
– Да говорите же! – раздраженно крикнула Эвелина.
Управитель побледнел. Переступая с ноги на ногу, он попятился к двери, но решился и, остановясь у порога, сказал:
– Он назвал вас, ваша светлость, сукой… И сказал… – управитель запинался, – сказал, что… что надо сжечь вас живьем, что вы погубили крепостных, вы…
– Довольно, – теряя самообладание, закричал Бальзак, – довольно!
– Молчите, мсье! – строго обратилась к нему Эвелина. – Ступайте, пан управитель, я скажу позднее, как поступить с этим холопом.