
Текст книги "Ошибка Оноре де Бальзака"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Натан Рыбак. Ошибка Оноре де Бальзака
…Придет время, и люди узнают, что я жил только своим пером и в мой кошелек не попало ни одного незаработанного гроша, что и хвала и осуждение оставляли меня равнодушным, что я созидал свое творение среди криков ненависти, среди литературной перестрелки и строил его бестрепетной рукой.
Оноре Бальзак
Неведомо для себя самого, хотел он того или нет, согласен он с этим или нет, – автор этого грандиозного и причудливого творения принадлежит к могучей породе писателей-революционеров.
Виктор Гюго
Пролог
Потерян счет ночам, когда в руке
Горит перо, когда часы в минуты
Сплавляются и взору вдалеке
Чуть брезжит свет.
В те ночи я как будто
Взбираюсь на вершину. Ветры там
Гудят, свистят, как в мачтах бригантины,
И речью лет, как песнею старинной,
К далеким увлекают берегам.
Так над столом склоняюсь до рассвета,
И предо мной проходит череда:
Скупцы, бреттеры, герцоги, поэты,
Чьи дни пусты, загублены года,
Все те, кто выжил в яростном бореньи.
Все те, кого покрыл навеки мрак,
Ну, словом, все, с кем вышел из Турени
На суд потомства Оноре Бальзак.
В подсвечниках огни давно истлели,
И нет чернил, и сломано перо,
Спит мертвый Горио в простой постели,
А Растиньяк не верует в добро.
Ничто не позабыто. Сколько снова
Падений, взлетов, блеска, нищеты…
К своей скале, как Прометей, прикован,
Бальзак нам шлет энергию мечты.
Грохочут громы. Шелестят страницы
Под пальцами стремительной руки,
Слова на них слетаются… Так птицы
Слетаются на берега реки,
Чтоб насладиться влагой животворной,
Чистейшей синей глуби зачерпнуть…
Бальзак мечтал, идя тропой не торной,
Найти себе такой счастливый путь.
Пути его… Париж, Неаполь, Киев,
Тревожная верховненская ночь.
С самим собой боролся он впервые,
Себя в борьбе не в силах превозмочь…
Он пил химер влекущую отраву,
Теряя дней связующую нить…
Он обо всем умел писать, но, право,
Он этого не смог бы сочинить.
Молчит Париж. Течет спокойно Сена.
Кого спросить о правде, о судьбе?
Он по ночам читает Лафонтена,
А днем Гюго влечет его к себе.
На удивленье королям и пэрам
Он мир хотел пером завоевать,
Чтобы его блистательным примером
Малютку сына окрыляла мать,
Пред ним чтоб становились на колени
И под ноги бросали бы цветы…
И стало это странное стремленье
Злым вестником падения мечты.
Он все собрал, все переплавил в слово.
Консьержки, палачи, ростовщики
Теснились на бумаге, чтобы снова
Страдать и жить, вставая со строки,—
И вот теперь пред ним одни руины.
День – позади, лишь темень впереди,
Он одинок в просторах Украины.
Вокруг снега, и лучшего не жди.
Он выпьет бром, боль сердца уврачует,
Посмотрит в запотевшее окно,—
Там Ева с управителем толкует
О крепостных, о ценах на зерно.
Слова Гобсека зло звучат над ухом:
«Всегда держись назначенной цены».
А в голове иное… Здесь, по слухам,
Бывает аист вестником весны…
Замкнулся круг! Из этого дурмана
Не вырваться! Надломлено крыло.
Противно все: мечтать, писать романы.
Так он свое встречает Ватерлоо.
Как воин, он падет на поле боя,
Свой меч не выпуская из руки,
И подойдут к могиле все герои —
Поэты, журналисты, бедняки,
И скажут так:
«Теперь тужить не время,
Преграды нет вращению земли,
И завтра солнце встанет надо всеми
И в океаны выйдут корабли,
И будет век людьми не даром прожит
В чередованье светлых снов и слез.
Как жаль, что он запечатлеть не сможет,
Как старый мир сметет и уничтожит
Грядущих лет гигант-каменотес!»
Глава первая. КОРЧМА «ЗОЛОТОЙ ПЕТУХ»
Да, это была осень! Столетние липы пылали в холодном огне. Янтарная даль колыхалась за ними, и бесконечный простор голой степи струился маревом перед утомленным взором одинокого путника. Он поражал своим однообразием и в то же время наполнял истосковавшееся сердце надеждой, зажигая в нем ясный огонек веры в грядущее.
Обсаженный липами укатанный тракт пересекал степь с юга на восток, от горизонта к горизонту, с одинаковым равнодушием принимая на тело свое, истоптанное колесами и копытами, исхоженное ногами людей, дожди, снега, суховеи, метели. Бывало, что целые дни тракт лежал безмолвный. Лишь широкие кроны лип покачивались над ним, поигрывал порой ветер-низовец да катился вдоль пути червленый осенний листок. Но чаще на тракте шуршали колеса пышных помещичьих карет, позванивали почтовые дилижансы, однообразно скрипели крестьянские возы, слышался топот норовистых коней, гам голосов, а то и печальная песня бесприютного странника. При дороге, которую с давних времен люди прозвали гетманским трактом, на утеху осенним ветрам стояла покосившаяся под гонтовой кровлей неказистая корчма с пестрой, потрепанной непогодами вывеской. На вывеске красными буквами, давно поблекшими от дождей, солнца и снега, было написано: «Золотой петух». Верно для того, чтоб ни у кого не было сомнений в этом названии, безвестный живописец увековечил на ней золотыми немеркнущими красками петуха; распустив большие крылья, воинственно наклонив увенчанную красным гребешком голову, петух будто вызывал на поединок невидимого соперника.
Искусная рука живописца придала единственному глазу петуха такую выразительность, что немало посетителей корчмы, уходя, долго еще ощущали на спине укоризненный, колючий петушиный взгляд, следивший за выкрутасами их непослушных ног, хотя они сами склонны были обвинять не ноги, не сверх меры выпитую водку, а зыбкую землю, которой невесть отчего вздумалось колебаться и выскользать из-под натруженных людских ног… Яснопольский дьячок Дионисий, правда, выпив перед этим куманец медку, клялся, что собственными ушами слышал, как в ночь под Новый год петух трижды прокукарекал.
…Вечернее солнце пламенело в узеньких окошечках корчмы, поскрипывал под ударами ветра покосившийся забор, и сытые кони, запряженные в темный, запыленный рыдван, беспокойно прядали ушами. Куры, гуси, индюки копошились под ногами у лошадей, выклевывая из пыли овсяные зерна. Дверь в корчму была отворена, и сам хозяин «Золотого петуха», старик Лейбко, смотрел из-под обтрепанного широкого козырька фуражки на тракт. Время от времени он переводил взгляд на лошадей, которые все что-то беспокоились и храпели, роя землю коваными копытами. Домашняя птица, проворно избегая ударов копыт, старательно разыскивала корм. Старый корчмарь угрожающе замахнулся на лошадей и снова устремил глаза вдаль, словно ждал чьего-то появления на дороге. Впрочем, мысли его блуждали далеко за горизонтом, в холодных пустынных краях, где, как думал старик, лежат лишь вечные льды да бушуют метели. «Господи, как хорошо, что мы живем по эту, а не по ту сторону горизонта», – подумал старый Лейбко и, словно желая разгладить морщины на лице, крепко потер лоб и щеки, погладил седую длинную бороду.
На дороге никто не появлялся. Было тихо и по-осеннему пустынно. Гальперин, который, верно, уже спит в комнате позади стойки, приказал Лейбку быть начеку и сразу же предупредить, как только к корчме подъедет почтовая карета. Банкир приехал из Бердичева еще утром, и кто знает, сколько времени он здесь проторчит. Прежде всего, он еще с порога осыпал корчмаря упреками: почему за последний месяц такая маленькая прибыль? Если так пойдет дальше, зачем ему корчма? Придется ее продать. Лейбко, услышав такие речи, задрожал. Господи! Куда же он денется с дочкой? У него засосало под сердцем, и не было сил вымолвить хоть слово в свою защиту, хоть как-нибудь возразить господину Гальперину.
– У банкирской конторы «Гальперин и сын» нет лишних денег, дорогой Лейбко, чтобы держать на своей шее корчму, если она приносит столько же барыша, сколько дает молока старый козел, которого ты видишь возле пожарного сарая, когда приезжаешь ко мне в Бердичев. Может быть, ты уже забыл, как выглядит этот козел? Не мудрено – давненько ты не привозил в мою контору аренду, пан Лейбко.
Гальперин мог для издевки называть Лейбка паном, он имел право небрежно разговаривать с Лейбком, он был могуч, у него прорва денег, он за руку здоровался с именитыми дворянами и обучал сына немецкому языку. Не один Лейбко барахтался в его мошне. И старый корчмарь сносил все – и окрики, и угрозы, и презрение, лишь бы господин Гальперин не осуществил своих страшных намерений и не выбросил бы Лейбка на улицу. Когда-то, – ах, как давно это было! – «Золотой петух» принадлежал ему самому, а что теперь осталось от этого?.. Не одного Лейбка с его корчмой проглотил, не подавившись, Гальперин с тех пор, как превратился из простого фактора в банкира, как любил он называть себя. Лейбко согласился бы называть его хоть Люцифером, хоть ангелом, лишь бы только все обошлось мирно и тихо. А где взять деньги, чтобы выплатить аренду? Нищие, странники, обездоленные неудачники, искатели счастья, чумаки разнесчастные, – где ж им взять денег? Обходит счастье «Золотого петуха», обходит стороной.
Старый корчмарь готов простоять здесь, на пороге, день и ночь, лишь бы только угомонился этот скряга Гальперин, чтоб ему вечно не просыпаться! Лейбко посторожит его сон.
Опершись плечом на дверной косяк, следит Лейбко глазами, как осень сжигает на медленном огне листья лип, как ветер срывает их беспощадной рукой и кидает на дорогу, где если не укатятся они в степь, то сотрут их в пыль колеса либо растопчут копытами лошади, да и в степи сгниют они, истлеют. Жаль Лейбку осенние листья, жаль себя, а более всего жаль Нехаму, единственную дочку, отраду и утеху его старости.
Если за горизонтом не льды, то, верно, море, – Лейбко думает об этом вскользь, это его мало трогает, ему суждено прожить свой век здесь, среди степи, в корчме, если не вздумается Гальперину выгнать его отсюда. Ибо вот уже год, как все корчмы вдоль гетманского тракта стали собственностью бердичевского банкира. А Лейбко у него верный слуга, вроде цепного пса… Но и хороший хозяин не больно-то любит старую собаку.
Лейбко осторожно, чтобы не нашуметь, затворяет за собой дверь и спускается с крыльца. Он проверяет, хорошо ли привязаны лошади господина Гальперина, потом неторопливо обходит всю усадьбу, заглядывает в хлев, где мирно делят жилье конь и корова. Ленивый старый пес сонно плетется за ним, припадая на передние лапы.
За корчмой и амбаром вишневый сад. Ветер клонит обнаженные ветви. Сухо и резко шелестит под ногами листва. Лейбко вслушивается в этот шелест, оживляя в памяти давние дни и годы. Ветер хлещет по телу, развевая полы длинного заношенного сюртука. Земля дурманит запахами осени. Лейбко слушает, как она гудит, нежданно всполошенная разгульными ветрами. От этих ветров клонятся долу вишневые деревца, молодые стройные клены беспомощно качаются, и сухие сучья скрипят, как старые кости корчмаря.
Осень – это старость. Пусть клонит ветер молодые вишни. Пусть забавляется вишневыми ветвями. Давно собраны спелые ягоды, давно ссыпаны они в бутыли и бродят в подвалах в собственном горячем соку, настаиваются до того, чтобы от напитка захватывало дух, чтобы в горле щемило и мысли становились веселыми, легкокрылыми. Как вишневая наливка, крепка настоянная на степных ветрах жизнь Лейбка. Он ходит по саду, окидывая взглядом каждое дерево, каждую тропку, снова заглядывает в амбар и возвращается в корчму. Нечипор проснулся; опершись на возок, он набивает трубку и покрикивает на неспокойных коней.
На севере уже полнеба затянуто тяжелой свинцовой тучей. Ветер залегает, падает ниц на целину, кружит в травах и вздымает над гетманским трактом сизую завесу пыли. Лейбко скрывается в корчме.
Нечипор высек огонь, попыхивает трубкой и тревожно поглядывает на небо. Насторожив уши, лошади внимают степной тревоге. С севера, сея испуганный клекот, движется черными клочьями воронье. Солнце проваливается за горизонтом, а туча растет, и вот уже небо покрыто черной завесой, и тут внезапно, ветер, точно сорвавшись с тысячи цепей, взмывает с земли, устремляется в небо, посылая туда, к облакам, в седую высь, столбы едкой степной пыли. Лошади бешено рвут повода. Нечипор выскакивает вперед и утихомиривает их кнутом. Он заводит лошадей во двор, ставит рыдван под соломенный навес. И когда, привязав лошадей, Нечипор бежит в корчму, частые дождевые струи уже хлещут землю.
Войдя в дом, Нечипор стряхивает с шапки дождевые капли и садится на лавку под окном. У окна, прижавшись лбом к стеклу, стоит Лейбко. Он видит: между липами нет уже дороги, там кипит быстрина, унося желтые палые листья. Корчмарь обращается мысленно к богу, и пересохшие губы нашептывают слова, какие произносил отец Лейбка подле этого же оконца много лет назад, в такой же осенний ливень.
– Нехама, – робко зовет Нечипор, – дала бы чего нибудь погреться…
Нехама сидит за стойкой, опустив голову на скрещенные руки, она слушает, как шумит осенний дождь. Слова Нечипора долетают до нее точно из другого мира, ей не хочется пошевельнуться. Но старый корчмарь, не отрываясь от окна, кричит:
– Ты слышишь, Нехама! Дай барину водки!
– Какие уж из нас баре! – усмехается Нечипор. – Ну и шутник же ты, корчмарь!
Нехама зажигает на полочке свечу, на стены ложатся мерцающие желтые блики. Девушка выходит из-за стойки, покачиваясь на высоких каблучках сафьяновых сапожек, несет Нечипору на оловянном подносе кварту водки и хлеб. Она ставит все это перед кучером, даже не взглянув на него, и отходит, а он не в силах оторвать взгляда от стройной фигуры девушки, от ее длинной черной косы, ниспадающей чуть ли не до самых кованых каблучков. В глазах у кучера вспыхивают теплые искорки. Он одним движением опрокидывает в рот кварту водки и, посолив кусок хлеба, с удовольствием жует.
– Ну и дочка у тебя, Лейбко, – говорит он. – Пропадает цветок в степи, да и только. Ты б ее, лиходей старый, в Бердичев свез.
– А что там, в Бердичеве? – Лейбко беспокойно отрывается от окна и идет к Нечипору. – Чего она там не видала? Молчал бы!
– Молчу, молчу. Не сердись. Твоя правда. Будь у нее сундука четыре приданого, тогда конечно, а так… – Нечипор безнадежно машет рукой и задумчиво глядит на пустую кварту. Он хорошо знает натуру старого корчмаря: все стерпит старик, а про дочку заговоришь – вскипит, не отвяжешься. Чтобы избежать ссоры, Нечипор снимает свитку, расстилает ее на лавке и вытягивается на ней, положив под голову барашковую шапку. Он тотчас же засыпает и через мгновение видит просторный двор Гальперина в Бердичеве, высокую каменную ограду вокруг двухэтажного дома и себя, босого, с ведром в руке, возле забрызганного грязью рыдвана.
…Дождь не утихает. Нехама идет в смежную комнату и садится на постель у окна. Окно выходит в сад. Там уже сумерки. Лейбко стоит у прилавка. Он мог бы лечь отдохнуть. Видно, сегодня никто уже не забредет в корчму. А может, загонит кого-нибудь непогода. Да и реб Гальперин, бог весть с какой целью, примчался сюда на резвых конях и ждет кого-то. Приказал: «Кто приедет – тотчас же разбудить».
Лейбко снимает с гвоздя у дверей кафтан, накинув на себя, выходит. В лицо бьет косой холодный дождь. Подняв капюшон, корчмарь идет на дорогу. Он чутко прислушивается. Ничего. Только однообразный гул дождя. А его ухо не обманешь. Среди какого угодно гама и крика различит он скрип колес и чавканье лошадиных копыт по размытой дороге. Лейбко не торопясь возвращается в корчму. Не снимая кафтана, садится на табуретку и, покачиваясь, как на молитве, погружается в воспоминания под шум осеннего дождя.
В соседней комнате, за плотно притворенной дверью, мерцает свеча.
Там, склонясь над столиком, сидит Гальперин. Он то и дело трогает рукой высокую черную ермолку, без всякой надобности наматывает на палец длинные серебристые волосы у висков. Такая уж привычка у Исаака Гальперина, когда он думает.
Перед ним на столике лежат бумаги и письма. Покидая хотя бы на день свою бердичевскую контору, он не может позволить себе оставить дела. В старенький кожаный саквояж он укладывает необходимые бумаги, чернильницу, связку новеньких гусиных перьев, баночку золотистого песку. Исаак Гальперин не любит бездельников и сам не любит бездельничать. Стоящий на кривой бердичевской улице двухэтажный дом с широкой вывеской вверху «Банкирский дом Гальперин и сын» – тихая пристань для тех, кто хочет отдать свои деньги в рост за добрые проценты, и подлинный капкан для каждого, чья последняя надежда – вексель на имя достопочтенного, как тогда приходится величать, банкира Гальперина. И кто знает, согласится ли еще «достопочтенный» дать что-нибудь под такой вексель? О, немало всяческих хлопот и непредвиденных случайностей ожидает тех, у кого имения уже трижды заложены, у кого, кроме спеси, высокородных предков и десятка борзых, не осталось ничего… А что уж говорить о тех, кто сидит без гроша, о чиновничьей и мещанской мелкоте, о неудачливых купцах и ростовщиках… Им ведь тоже не миновать конторы Гальперина. Иные надеялись: кто же поймет их лучше Исаака Гальперина, который сам вышел из их среды, сам еще десять лет назад барышничал, торговал, шатался по задним дворам богатеев… Тщетная надежда. Для таких у Гальперина не было даже чернил, чтобы обмакнуть щербатое, пожелтевшее гусиное перо для подписи под векселем… Другое дело владетельные магнаты, которые считали крепостных на сотни и тысячи, тратили, не задумываясь, тысячи рублей на охоту, для забавы швыряли в воды Буга алмазные перстни и смарагдовые сережки, – таким у Гальперина всегда был открыт кредит. Банкир ломал перед ними шапку и почитал величайшим счастьем коснуться рукой небрежно протянутого ему пальца.
Конечно, не за седые пейсы и низкие поклоны помогали они Гальперину прибрать к рукам все корчмы вдоль гетманского тракта, почтовые станции, набитые золотой пшеницей лабазы на больших ярмарках.
Конечно, до Ротшильда или Опенгеймера ему было еще далеко. Те уже с давних пор ездили в роскошных экипажах, одевали своих дочерей и жен в брюссельские кружева, носили белые чулки и туфли с золотыми застежками, за большие деньги добыли себе титулы баронов, именовали себя негоциантами… Такой вершины Исаак Гальперин еще не достиг. Но разве в этом счастье? Кто знает, чья стезя вернее, его или Опенгеймера? Кто знает?
…Меж тем сорок постоялых дворов по обе стороны гетманского тракта разносят по степям и селам славу банкирского дома, корчмари и корчмарки знают в лицо и почитают всесильного и смиренного господина Исаака Гальперина. И по гетманскому тракту из Киева в Бердичев, из Бердичева в Броды, из Брод в Радзивиллов мчат мальпосты и возки, отлетают в стороны полосатые шлагбаумы, мелькают сторожевые будки, и почтовые станции возникают, как обманчивые оазисы, посреди осенней степи, готовые доставить отдых и развлечение утомленным путешественникам. С виду Исаак Гальперин кроткий и уравновешенный, и говорит тихим, тоненьким голоском, и панам-шляхтичам, и чиновникам его величества государя императора кланяется низко-низко, и не кричит реб Гальперин даже на своего кучера Нечипора. На людях в глазах старого банкира, словно в озерках степных, всегда плещутся золотые рыбки искренности и доброты, а куцая остренькая бородка часто трясется от смеха, и лишь полные розовые губы порой обиженно кривятся, да высокий лоб пересекают глубокие морщины. Но когда реб Гальперин остается один, он словно делается выше ростом, руки его как будто становятся более цепкими, и нет в озерках глаз золотых рыбок смеха, напротив того, прозрачные льдинки тускнеют и брови свисают над ними порослью терновника. Наглухо заперты двери, закрыты шторами, защищены ставнями окна, на столе – тяжелые конторские книги, пачки просроченных векселей; сухие длинные пальцы с желтыми от табака ногтями снуют по счетам. В такие ночи решается судьба не одного помещика, который тем временем нежится на пуховиках в своем имении, еще не зная, что через день или два увидит перед собой собственные векселя и смиренную, угодливую физиономию Гальперина и будет загнан в тупик, откуда нет иного выхода, иного пути, кроме дорожки через банкирский дом «Гальперин и сын».
Накинув на плечи поношенный сюртук, Гальперин пишет письма. Легко скользит перо, на бумагу ложатся четкие почтительные слова. Он пишет его сиятельству, высокочтимому господину банкиру Ротшильду в Вену, что по чекам, выданным его конторой, Гальперин выплатил графине Ганской сорок пять тысяч рублей и что с этого дня господин Ротшильд может считать себя совладельцем крупной латифундии графини Ганской, ибо надежды на возвращение этого займа нет. Гальперин знает, что эти слова, вероятно, понравятся господину Ротшильду. Он заканчивает письмо и посыпает его песком. Подождав минутку, пока написанное высохнет, он тщательно стряхивает песок в коробочку и прячет письмо в перкалевый конверт. С этим покончено. Теперь можно подумать и о графе Мнишеке. У него от графа поручение не особенно приятное, но к чему брезговать тем, что может принести деньги, помочь в делах?
Поручение графа не связано с векселями и банкнотами, оно как будто не имеет ничего общего с деньгами, оно касается другого мира, над которым не властен банкирский дом. Но почему не попробовать свои силы и в таком деликатном, на первый взгляд, деле? В конечном счете все зависит от денег!
Пряча в саквояж конверт с письмом Ротшильду, Гальперин прислушивается. Шум дождя за окном не утихает, через дверь доносится в комнату густой храп Нечипора. Ночь. Тишина. Старик гасит свечу и, чуть приоткрыв дверь, заглядывает в корчму. Нечипор спит навзничь на лавке. Склонив голову на стол, клюет носом Лейбко. Гальперин проходит на цыпочках через корчму и бесшумно исчезает за дверью, ведущей в комнату Нехамы. Девушка лежит в постели, широко раскрыв глаза. Ей не спится в дождливую осеннюю ночь. Сердце полно неясной тревоги. Она слышит легкие шаги от двери к постели. Это не отец. Может быть, это Нечипор? Нет, не он. Опершись на локоть, она глядит прямо перед собою.
Сам господин Гальперин садится на ее постель и, наклонясь к девушке, толкает ее на подушку. Он прикладывает палец к губам и таинственно шепчет:
– Тс-с-с!
Нехама беспомощно перебирает руками складки одеяла, и глухое подозрение просыпается в ней. Гальперин наклоняется ниже, вот уже его бородка коснулась обнаженного плеча Нехамы, он что-то шепчет, губы девушки свело от страха, только ноги и руки дрожат, как в лихорадке, и в этот миг град ударов обрушивается на дверь корчмы и кто-то неистово барабанит в окно пальцами.
Гальперин отскакивает как ужаленный. В один миг он уже в корчме. Поднимается сонный Нечипор, Лейбко суетится у двери. С подсвечником в руке Гальперин стоит на пороге. Он уже забыл про Нехаму, про графа Мнишека, про желание, которое только что волновало его. Вот, должно быть, тот долгожданный гость, ради которого он сюда приехал.
Кляня непогоду, корчмарей и дождь, через порог шагнул высокий человек в накидке, с надвинутым на лоб капюшоном; за ним вошел еще один, с ног до головы закутанный в плащ.
– Свети лучше, черт тебя побери! – заорал высокий.
– Слушаюсь! – угодливо ответил Гальперин и поднял выше подсвечник. Но, узнав в высоком детине верховненского лакея Левка, или, как звали его там, Леона, чуть не плюнул с досады.
Лейбко суетился, помогая вновь прибывшим раздеться. Завернувшись в одеяло, обхватив руками колени, крепко прижавшись к ним подбородком, сидела в постели Нехама. Она вслушивалась в галдеж, доносившийся из корчмы. Ее трясла лихорадка, и огонь иссушил губы, словно нечеловеческая жажда сжигала ее. Она вскочила с постели и с непокрытой головой, в одной сорочке подошла к окну, отдернула занавеску, откинула задвижку, толкнула раму и высунула голову под дождь. Он смочил ее щеки холодными струями, ночь кинула пригоршни ветра в черные девичьи косы, и Нехама заплакала. Отец окликнул ее; так звал он ее всегда, будил среди ночи, если приезжал какой-нибудь важный барин, и она вскакивала на отцовский голос, выбегала, одеваясь на ходу. Но теперь она не ответила, не пошевельнулась, стояла у окна, изливая в слезах свою обиду. Она не отошла от окна, даже когда скрипнула дверь и вошел отец. Он тихо подошел к ней и тронул за плечо.
– Нехама!
Она обернулась к нему и, склонив голову, покорно спросила:
– Что?
– Выйди к ясновельможному пану.
– Ладно.
Отец не уходил, стоял неподвижно, потом взял дочь шершавыми пальцами за подбородок, поднял ее голову. Она уже не плакала, только смотрела прямо перед собой. И Нехама поняла: он видел, как Гальперин вошел к ней в комнату.
– Ты слышал, ты видел… – скороговоркой прошептала она.
Отец отдернул пальцы от подбородка, точно обжегся, и быстро вышел из комнаты, уже у дверей обронив:
– Что ты плетешь?..
Но в голосе его Нехаме послышалась ложь, и болезненно защемило сердце.
Гальперин вьюном извивался перед вновь прибывшим. Тот сбросил с помощью банкира плащ, снял сюртук и остался в бархатной красной жилетке. Он был низкого роста, дородный, широкоплечий; высокое жабо, подобное морской пене, обрамляло его шею; на бритом лице резко выделялись небольшие, свисающие усы, каштановые волосы спадали на плечи. Высокий лоб пересекали поперек две морщины, глубоко залегшие в переносье.
Лейбко зажег все свечи в подсвечниках. Приезжий ходил по корчме, потирая руки, поблескивая перстнями на пальцах, легко неся на коротких тонких ногах большой живот, едва стянутый корсажем панталон. Зоркими быстрыми глазами осматривал он все вокруг, словно пронизывал взглядом вещи, стены, двери, лица; улыбнулся, взглянув на Гальперина, и прищурил глаза, поглядывая на старого корчмаря. Он еще не произнес ни слова, а Гальперин уже убедился, что перед ним тот самый человек, о котором писал ему месяц назад Ротшильд, тот, кого ждали в Верховне, кем интересовались в монастыре босых кармелитов. Весь покорность и почтение, низко склонив голову, банкир собирался произнести давно заученную фразу – отрекомендоваться, но в этот момент скрипнула дверь, и на пороге с подсвечником в руке явилась Нехама. Приезжий остановился и, не скрывая интереса, впился глазами в девушку. Она спокойно взяла поднос и прошла за стойку. А путешественник, стоя на месте, поворачивал голову вслед ей, любуясь стройным девичьим станом, охваченный непреодолимым желанием погладить длинную косу. Девушка подняла на него темные глубокие глаза и что-то сказала корчмарю; воспользовавшись этим, между нею и новоприбывшим встал Гальперин и, поклонившись гостю чуть ли не в пояс, обратился к нему на ломаном немецком языке:
– Господин Ротшильд из Вены уведомил меня, и я рад служить вам и днем и ночью, я и весь мой банкирский дом к вашим услугам.
Гость молча кивнул головой, сел на скамью у стола и, пока ему жарили яичницу, разложил перед собой бумаги, пододвинул принесенную Гальпериным чернильницу, погрыз несколько секунд новенькое гусиное перо и принялся писать. Вошел кучер со двора, увидал и отступил в сени, примостившись там на сундуке, возле Нечипора. Вышел туда на цыпочках и камердинер приезжего. Скрестив руки на груди, стоял поодаль Гальперин. За стойкой затих корчмарь. Дождевые капли вызванивали по стеклам однообразную нескончаемую песню осени, носился за окнами ветер, шумели столетние липы на гетманском тракте.
Летела ночь на своих черных крыльях, а он все писал, то улыбаясь, то насупя густые брови, и лоб его, высокий мудрый лоб, светился над столом и бумагами, отражая гибкие огоньки свечей. Страницы, исписанные широким, размашистым почерком, он отодвигал в сторону, даже не глядя на них, и когда Нехама поставила перед ним яичницу и молоко, он не поднял головы, хотя запах жареного защекотал ему ноздри; рука все так же сжимала перо, и буквы ложились на бумагу в неудержимом полете, плотно покрывая ее мелким узором.
Корчмарь смотрел на гостя с откровенным любопытством. Сколько путешественников видели уже на своем веку его старые глаза! На каких только людей не нагляделись они! Но Лейбко мог побожиться, что такого гостя он видит впервые. Чудак! Он не кричал на старого корчмаря, хотя на дворе дождь и непогода и стоило бы на ком-нибудь сорвать зло, он не ущипнул за щеку красавицу Нехаму, не требовал вина и не швырял посуду на пол.
Кто же он? Верно, не надутый барин – не барское у него поведение. Это ясно. Но почему же так лебезит перед ним эта лиса Гальперин? Почему старый ростовщик глядит на него, как кот на сало? Неужели у этого человека со светлым лбом и ласковой улыбкой много денег? Ведь Гальперин склоняет голову лишь перед богачами. И почему с ним явился верховненский камердинер Леон?
Вот и на Нехаму странный гость смотрит добрым, благожелательным взглядом. А чего хотел от нее Гальперин? Сердце содрогается в груди старого корчмаря. Но разве решится он спросить об этом Гальперина?
Прислонясь к стенке, корчмарь разглаживает бороду, искоса ловит одним глазом выражение лица Гальперина и вспоминает тихие, крадущиеся шаги, скрип двери, шепот в комнате Нехамы… Если б не этот иноземец… И что было на уме у плута Гальперина? Чего хотел он?..
На стенах дрожат неверные блики света. В их скупом сиянии темнеют старые черные бочки с водкою, тускло поблескивают миски и тарелки, а на полке теснятся ока, полуока, кварты и куманцы – неуклюжие мерки буйного хмеля, способного навеять какие угодно мысли.
Нехама сидит в своей комнате. Мертвая тишина в корчме гнетет ее. Она жалеет, зачем не крикнула, не позвала на помощь. Но надо ли было кричать? Разве почтенный старый Гальперин хотел сделать ей что-ни-будь худое? Слыханное ли дело? И кому может она доверить свои мысли? Кто посоветует, кто утешит? И в прошлом, переменчивом, как цвет неба, с детства и по сей день не знала она утешения.
В одиночестве росла она. Единственными подругами ее были березы в саду, степные цветы; ветры баюкали ее в детстве, ветры навевали мечты о счастье. Она любила слушать весною кукушку, спрашивала у кукушки, долго ли будет жить на свете, и та куковала бессчетно, до изнеможения. Нехама не раз видела господина Гальперина и знала, что от него зависит благосостояние отца, что корчма давно уже принадлежит господину Гальперину, а отец в ней только покорный слуга, и держится он тут лишь ради нее. Иногда она думала о далеких селениях и городах. Единственный раз, еще в детстве, побывала она в Бердичеве. Провожали в последний путь умершую мать, и город не понравился Нехаме. Здесь, в степи, она чувствовала себя свободной. Здесь, в степи, у дороги познавала Нехама жизнь. Какие только люди не заглядывали в корчму! Злые, молчаливые, гневные, добрые. А больше всего любила она говорливых и веселых чумаков, знала тоскливые чумацкие песни, те, что напевал верховненский крепостной Василь. Скоро потянутся чумаки с юга, расскажут о том, что видели в дороге, каких людей встречали. Выпьют водки, старики примутся сетовать на недолю и нужду, молодые запоют. Большое развлечение для Нехамы эти чумацкие обозы.