355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Рыбак » Ошибка Оноре де Бальзака » Текст книги (страница 9)
Ошибка Оноре де Бальзака
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:06

Текст книги "Ошибка Оноре де Бальзака"


Автор книги: Натан Рыбак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

А отчаяние было неудержимо, точно река полноводная, глубоко, точно русло старого Днепра.

А для Бальзака скрипка, покоренная рукой старика крепостного, оживила давнее и незабываемое: далекий Париж, тесную, похожую на гроб мансарду, в которой, как запертый в клетке лев, он десять лет метался и кипел – словно в сердце у него извергался кратер нового Везувия… Странички рукописей на столе, на полу, на подоконнике, перед глазами – десятки незабываемых лиц обитателей парижских предместий, этих обездоленных искателей счастья, далекая Бретань и рядом – изысканные салоны Парижа… Воображение гнало его дальше, вперед… И он уже видел дорогу, незнакомые селения, молчаливую покорность верховненских крепостных, в которой созревала давно угадываемая им буря… А здесь, рядом, сидели те, кому горе и нужда безразличны, кто выменивает людей на собак… Надутый князь со своими родичами… и возле них Эвелина, Северная Звезда, его эликсир жизни.

Скрипка стонала, плакала и горевала в старческих руках, и Бальзак прозревал. Он сам не заметил, как произошло непостижимое: он не смог сдержать душивших его рыданий, кусал губы, слезы катились из широко раскрытых глаз, и не от стыда за них он закрыл лицо руками. Просто люди, сидевшие в гостиной, были ему чужды, безмерно чужды.

Дед Мусий опустил скрипку, и гости зааплодировали, удивленно поглядывая на Бальзака. Он вскочил, подбежал к деду и стал целовать его в лоб и щеки, сжимая его в объятиях. Потом, не говоря ни слова, выбежал из зала. Но и у себя в кабинете он еще долго не мог успокоиться, хотя здравый смысл подсказывал ему всю непродуманность его поведения.

А в гостиной замешательство сменилось оживленным разговором о необычайной чувствительности Бальзака. Дед Мусий поклонился и вышел. Жегмонт разрешил ему уйти домой. Сжимая под мышкой скрипку и держа в руках бандуру, дед семенил по двору. Из темноты вынырнула перед ним фигура управителя Кароля. От неожиданности дед Мусий вскрикнул и отступил в тень. Управитель прошел мимо, не заметив деда. Он направлялся в людскую. Когда он появился на пороге, из людской всех словно ветром вымело, осталась одна бабка Мотовилиха.

– Живешь еще, ведьма? – злобно спросил Ганский.

– Слава богу, живу, пан управитель.

Бабка низко склонила голову. Ждала, покорно опустив сухие плечи.

– Позови Марину, живо.

– Сейчас, пан управитель, сейчас.

Старуха исчезла. Управитель нетерпеливо постукивал нагайкой по лавке. Запах кушаний щекотал ноздри. Кароль толкнул ногой дверь и вышел на крыльцо. Темень осенней ночи жалась к домам. Таинственно застыл вокруг парк. Шорох босых ног пробудил управляющего. Перед ним стояла Марина. Он стиснул ей локоть своими сильными пальцами и бросил в лицо:

– Придешь ночью по доброй воле – не забрею в солдаты твоего Василя, не придешь – пожалеешь.

Оттолкнул и сошел с крыльца. Исчез в темноте, словно дурной сон. А Марина так и осталась стоять одна, без мыслей и чувств, на ветру, среди ночи.

Бальзак к гостям не вернулся. Жегмонту велел передать извинения, сказать, что заболел. Эвелина рассердилась было, но все оказалось к лучшему. Неожиданную взволнованность можно было истолковать по-своему. Да, княгиня Зося могла позавидовать ей. Князь Конецпольский долго еще говорил:

– Тяжелые времена, пани Эвелина. В Европе непременно– будет буря. Только писатели и артисты живут бездумно, без волнений. Игра вашего крепостного растрогала Бальзака, он может написать об этом целую поэму, но я-то понял ее по-своему.

Старый сановник, известный в придворных кругах как умный дипломат и скряга, погрозил подагрическим пальцем, погладил острую, аккуратно подстриженную бородку и продолжал:

– Я понял эту музыку как протест крепостного. Да, да, не возражайте.

Княгиня Зося недовольно надула губки.

– Хватит! Мне надоела политика!

– Поэты и женщины одинаковы, – безнадежно махнул рукой князь.

Эвелина молчала. В словах гостя она уловила что-то похожее на предостережение. Гости стали прощаться.

Ночью разгулялась последняя осенняя буря. Стонал верховненский лес. Дождь беспощадно хлестал землю, бескрайние господские поля и полоски крепостных. Сосны скрипели, точно снасти корабля в шторм. Марина не спала. Слушала дикий стон бури и думала свою горькую, безутешную думу. «Не пойду! Руки наложу на себя, а не пойду», – твердила она себе. Не было слез, чтобы выплакать горе. Не было уже сил и говорить о нем. Ненависть разгоралась в сердце горячим огнем. Ненависть становилась залогом ее лучшей доли.

И до рассвета сидел за письменным столом Бальзак, ни на секунду не выпуская из рук перо, словно боясь потерять найденный источник вдохновения, и неугасимая жажда труда гнала его перо по белым большим листам бумаги, и это было настоящее наслаждение великого и святого творчества.

В эти минуты он владел всем миром, всем человечеством и, владея им, освобождал его.

Глава девятая. КИЕВ

Сомнения и тревоги остались далеко позади, затерялись в дорожной пыли. Его снова призывало, влекло неведомое, все жизненные невзгоды опротивели ему. Бальзак ехал в Киев.

Вот скоро предстанет перед ним славный город на высоких кручах над Днепром; он увидит древнюю Софию, серые стены Печерского монастыря, легендарную реку Днепр.

Столица Приднепровья лежала на его пути, как желанный и долгожданный клад, он стремился завладеть этим кладом, насладиться его красотой и обогатиться мыслями о нем.

Длинная вереница подвод растянулась по тракту. Путь из Верховни в Киев лежал через Бердичев, Житомир, мимо сел и хуторов. Впереди длинного поезда шесть серых в яблоках коней мчали высокую карету, в которой ехали Эвелина и Бальзак. За каретой катился рыдван с прислугой, а уж позади него плелись возы, нагруженные различным скарбом, необходимым для жизни господ в Киеве, – все, начиная с одежды и кончая продовольствием, везли с собою.

Поезд тронулся из Верховни на рассвете. Все было подготовлено. Эвелина сама проверила каждую мелочь, Бальзак ни во что не вмешивался. Все время сидел у себя в комнатах, работал, читал, писал письма. Эвелина предупредила: в Киеве предстоят визиты, многое зависит от поведения, от выдержки. Промолчал, хотя и тянуло ответить резкостью. Но равнодушие победило. Он мог заставить себя уступить. В Киев захватили деда Мусия, Марину и еще несколько девушек-горничных; всей челядью распоряжался дворецкий Жегмонт. Управитель Кароль остался в имении полновластным хозяином. Отъезд в Киев Эвелины и Бальзака даже радовал его, он наконец оставался один, жаль только – Марину взяли. Как только Эвелина выехала из ворот, Кароль, не теряя времени, помчался в Бердичев. Свидание с банкиром Гальпериным было крайне необходимо. Через него можно проникнуть к чиновнику Киселеву. В верховненском дворце настала тишина.

Хмурое небо нависло над землею. Свинцовые тучи словно окаменели на века в вышине. Все застыло в суровом и тревожном ожидании, только лихой повеса ветер, похваляясь своим неугомонным нравом, шугал среди кустов, кромсал стрехи на худоребрых мужицких хатках, подталкивал высокую черную карету Эвелины на киевском тракте. Ветер был силен, властен и шутлив. И Бальзак, приподняв занавеску, наблюдал в окно кареты его беззаботную игру. Эвелина сидела рядом, закрыв глаза. Спала или грезила. Бальзак ей не мешал.

Встречные подводы издалека замечали поезд. Мужицкие возы сворачивали с дороги на обочину. Крестьяне придерживали своих спокойных кляч, низко кланялись, снимая шапки и картузы. Простоволосые, на холодном ветру, они долго смотрели вслед кортежу, по коням и карете узнавали верховненскую графиню. Бальзак с интересом всматривался в обозы. Зоркий глаз улавливал озабоченность на лицах, низко опущенные головы, нескладные возы, истощенных лошадей. А карета плыла все дальше и дальше, мягко покачивалась на рессорах.

Серая неизвестность отлетела прочь. Плечо Эвелины было неподвижное, мраморное. Он опустил занавеску и откинулся на подушки. Тронул пальцами карман на груди. Письмо от генерал-губернатора Бибикова, полученное накануне отъезда, было с ним. Там же лежало несколько десятков мелко исписанных листков почтовой бумаги – впечатления и заметки о Верховне. Все это всегда хранилось на груди, ощущалось, как сердечные перебои, и предназначалось только для него одного.

Письмо от Бибикова было приятное и утешительное. Фактический вице-король трех крупнейших провинций – Киевской, Подольской и Волынской губерний, составляющих вместе территорию, равную большому королевству, – отнесся к нему, как к равному. Он даже подписался, с присущей истинным джентльменам скромностью: «Ваш покорный слуга Дмитрий Бибиков». В этом можно было усмотреть великодушие либо… Бальзак махнул рукой. Все равно. К черту все «либо». Он улыбнулся. Открыто, весело, во весь рот. Вспомнил, что писал генерал-губернатор:

«Свидетельствуя Вам мое особое удовлетворение при мысли, что Вы живете в наших краях, я прошу Вас, многоуважаемый г-н Бальзак, в случае надобности, обращаться непосредственно ко мне и пользоваться услугами для любых поручений, которые я выполню с величайшим наслаждением».

Эти слова запомнились сразу после первого прочтения. Да и как можно было их не запомнить? Когда и где еще писали ему так губернаторы? Когда? Никогда! Он мог вспомнить другое – гордость и презрение к нему даже в тех дворянских салонах, чьи властительницы дарили ему не только внимание и гостеприимство…

На его родине знатные дворяне, блюстители благородных чувств и высокой морали, гнушались им, презирали и обходили его. Стоило вспомнить хотя бы вечер у графини Висконти. В салоне собрались сливки общества. Здесь была герцогиня Оранская, граф Лионель де Бонневаль и другие знаменитости, дворяне и буржуа, знатоки литературы и меценаты искусства. Пока лакеи приготовляли столы для игры в ландскнехт, гости живо обменивались мнениями о всевозможных новостях. Бальзак стоял в стороне и слушал. Внезапно он вмешался в разговор. Встряхивая гривой волос, размахивая руками, он вдруг стал поверять присутствующим тайну своего труда, плод сотен бессонных ночей, тяжелых голодных дней. Он говорил о «Человеческой комедии».

– Мое произведение охватит все классы французского общества девятнадцатого века. Если через две тысячи лет захотят изучать Францию времен Империи, Реставрации и июльского правительства, то археологам и другим ученым достаточно будет заглянуть в мои книги…

И вот, после этих слов, граф Бонневаль оборвал его. Не скрывая своего презрения, он назвал его только оценщиком. Он сказал, что Бальзак не знает высшего общества и никогда не постигнет его высокую мораль и глубину его чувств.

– Вы подсчитаете все гвозди на дверях папаши Гранде, – спокойно и слегка презрительно говорил граф, и присутствующие подбадривали его своими взглядами, – и весь мушиный помет на барометрах, но что касается светских обычаев и нашего благородного языка, это уже другое дело. Это вам никогда не удастся, господин литератор.

Бальзак посмотрел с надеждой в глаза графини Висконти. Но от них веяло неприятным холодком. Он сразу почувствовал свое одиночество и не стал возражать.

Но надутый граф через несколько лет вошел в книгу «Утраченные иллюзии» как образ самоуверенного и циничного представителя дворянского общества.

Графиня Висконти не поддержала Бальзака в трудную минуту не из одной только осторожности. Во взгляд де ее он прочитал глухую враждебность своим идеалам. А Эвелина? Как она? Если бы не дремота, овладевшая ею, он бы в эту минуту спросил. Он должен был узнать это тотчас же. Ощущение несвоевременности подобного вопроса успокоило.

– Не время, – произнес он громко.

Эвелина едва шевельнула губами. Но веки не поднялись, и Бальзак снова приподнял штору, устремив глаза на далекие очертания леса на горизонте.

Письмо генерал-губернатора кое-что значило. И Бальзак не мог не думать о нем. И пока он озирал через небольшое окно кареты горизонт, мысли его блуждали в прошлом, он перекидывал их, как мосты, через бурливые реки жизни в будущее, взвешивал и отбрасывал; и снова, как всегда на перепутье, любовь, деньги, слава, работа перемешивались в круговороте чувств.

Киев был далеко, невиданный и неведомый, но желанный, и о Киеве думала, закрыв глаза, сидевшая рядом с Бальзаком Эвелина Ганская, и город привлекал ее по-иному и другим представлялся ей; белели перед глазами в сиянии огней стройные колонны дворянского собрания, раздавались чарующие звуки мазурки, и, двумя пальцами подобрав платье, отражая драгоценными камнями и золотом сияние люстр, шла она в паре с признанным танцором, ловила улыбки, взгляды, одобрительные или полные ненависти, но не равнодушные. Бальзак будет с нею в Киеве. Она встанет перед его глазами во всем величии своей красоты. И, может быть, там разрешатся все дела о наследстве, о состоянии, развяжется весь этот гордиев узел. И сразу все пойдет иначе. Как именно иначе – этого она не знала и догадаться не могла. Она подумала о делах и сразу же вспомнила Кароля. Пьяная рожа управителя маячила перед нею, и освободиться от этого отвратительного видения было нелегко.

В рыдване, ехавшем позади кареты, в углу на сундуке сидела Марина. Туго повязав черным платком голову, она бездумно смотрела прямо перед собой. Другие горничные оживленно разговаривали, вспоминая предыдущую поездку в Киев и радуясь случаю снова побывать на Подольской ярмарке, повидать ловких фокусников и чародеев, вдосталь подивиться на то, как они глотают огонь, беседуют с обезьянами, этими страшными существами, столь похожими на людей. Дворецкий Жегмонт сидел рядом с кучером, прислушивался к говорливым горничным. А Марина словно не слыхала болтовни девушек. Ее сердце было занято другим.

И вот Киев был перед ним. Он возник перед взором Бальзака на крутых склонах, террасами спускавшихся к густой синеве Днепра. Облачное небо окропило землю сединой утреннего инея. Над домами кудрявились дымки. Бальзак, тяжело переводя дыхание, поднялся на кручу. Впечатление было такое, словно он стоит на носу корабля. Над головой, в вершинах тополей, будто в корабельных снастях, посвистывал ветер. Внизу, справа, слева и прямо перед глазами, похожие на русла больших и малых рек, струились утренние улицы, уже полные пешеходов. Среди оголенных осенними ветрами садов и парков белели колонны дворцов. В долине, там, где начинался Подол, по оврагам, в палисадничках ютились под тесовыми кровлями старенькие хатки.

Когда-то давно он вот так же смотрел на Париж. Смотрел на прославленный Париж и вел с ним безмолвную беседу. Много лет спустя он заставил героя своего романа, Растиньяка, сказать то, что думал сам в то знаменитое утро. И теперь, стоя на киевских кручах, Бальзак вспомнил тот далекий день.

Это была юность, невозвратная пера одержимости, головоломный прыжок вперед, к неведомому, горячее стремление покорить Париж…

С течением времени отбушевали страсти и родилось постоянство. Теперь, обремененный им, Бальзак стоял на киевской земле, полный горестной тоски по тем временам, когда молодая кровь будоражила сердце и наполняла мышцы юношеской силой.

Бальзак не спеша спустился с кручи и постукивая тростью, зашагал по киевским улицам. Он забыл, что пора возвращаться, что Эвелина, верно, уже разыскивает его. С жадностью вглядывался он в лица встречных, осматривал дома, останавливался возле лоточников, которые на все голоса, как и во всех городах мира, выхваляли свой товар. Чистый морозный воздух щекотал ноздри. Он пил этот воздух, как славное туренское вино. Казалось, он возвращает молодость. Идти было легко, и он незаметно для себя очутился у Днепра. На берегу суетились люди, раздавались крики, ржали лошади, грузчики с грохотом скатывали с огромных телег каменные глыбы. У задымленных деревянных построек стучали тяжелыми молотами обнаженные по пояс, черные от сажи кузнецы. Пот струился по их лицам. Над наковальнями рассыпались снопами искры. Густой запах раскаленного железа, древесной стружки, свежеразрытой земли и речной воды повис над берегами. Синяя быстрина струилась меж них, покачивала на себе гребни тяжких волн, кидала их на песчаные острова.

– Берегись, барин!

Бальзак не понял обращенный к нему крик, но почувствовал опасность. Он отскочил в сторону. Мимо с грохотом и скрежетом поползла железная ферма. Багровые от натуги люди подталкивали ее, покрикивая:

– Раз! Еще раз! Раз!

Бальзак тронул за локоть господина в серой широкополой шляпе, с книгой под мышкой, наблюдавшего за тем, что творилось на берегу.

– Пардон, мсье!

Человек вежливо приподнял над головой шляпу.

Бальзак пожалел, что рядом не было Леона. Он бы сейчас очень пригодился. Коверкая слова, размахивая руками, Бальзак пытался объяснить человеку, что именно интересует его.

Тот, с любопытством посматривая на Бальзака, объяснил:

– Здесь строят мост через Днепр! Цепной мост. Проект Шарля де Виноля.

Шарль де Виноль? Бальзак всплеснул руками. Тыча в грудь то себя, то добродушного собеседника, он пытался втолковать тому, что де Виноль его друг, что он чрезвычайно обрадован случайностью. И вдруг незнакомый человек заговорил по-французски. Вежливо поклонившись, он представился:

– Разрешите отрекомендоваться: литератор Густав Олизар. С кем имею честь?

Бальзак притопывал ногой. Ему в самом деле везло.

Неожиданности подстерегали его повсюду. Впрочем, настал черед изумиться и его случайному собеседнику. Высокая шляпа с широкой тульей так и застыла у того в левой руке, а правую он прижал к сердцу, словно сдерживая его радостные перебои. Мог ли он еще минуту назад думать о таком негаданном счастье? Неужели он собственными глазами видит перед собой славного Бальзака? Неужели сам метр Бальзак стоит здесь перед ним? Густав Олизар осторожно берет Бальзака за локоть, и они выходят на дорогу, ведя живой, непринужденный разговор, как добрые друзья, которые только вчера расстались и с большим удовольствием встретились снова.

От Олизара Бальзак узнает многое. Минуя шумную площадь, посреди которой строится колоссальный фонтан, они идут вдоль высокой стены.

– За нею крепость. Ее выстроил еще Петр Первый.

– Петр Первый?!

О, у Бальзака вполне определенные намерения насчет этой великой личности. С обычной откровенностью он сообщает Олизару:

– Я напишу о нем драму. Это твердо решено.

– Вы читали «Медного всадника», метр?

И вот они уже говорят о Пушкине. У Олизара есть что рассказать об этом поэте. Пушкин, Мицкевич. Однажды они втроем вот так же ходили по осенним улицам Петербурга. Два гиганта поэзии шагали плечом к плечу. Это нельзя забыть. Никогда.

Незаметно они оказываются перед железными воротами монастыря. Опережая их, в узкую калитку проходят несколько монахов в черных рясах и островерхих скуфейках.

– Монахи повсюду одинаковы, – говорит Олизару Бальзак, вспоминая кармелита, который перешел ему дорогу при въезде в Бердичев.

За стенами Печерской лавры людно. Бальзак и Олизар с трудом прокладывают себе дорогу. Они задерживаются у высокой колокольни. В этот миг мелодичный звон слетает на головы монахов и богомольцев, которые с мешками за спиной, без шапок толкутся на вымощенной широкими каменными плитами площади. Колокола торжественно и тревожно гремят над белокаменными постройками монастыря. С вершины ширококронного дуба срывается воронье.

Чернец, опустившись на колени, истово бьет поклоны и осеняет себя размашистым крестом. У него выпяченные мясистые губы, налитые кровью веки, стеклянный взгляд. Он напоминает Бальзаку химеру с фронтона Нотр-Дам.

– Пойдемте дальше, – предлагает Бальзак Олизару. дергая его за рукав.

И они, выбравшись из толпы, спускаются по крутой тропке в чащу монастырского сада. Где-то поблизости журчат невидимые ручейки. Бальзак засыпает Олизара вопросами. Он хочет знать много, все. Когда выстроен монастырь? Где знаменитая Печерская типография? Кто митрополит? Был ли здесь Пушкин? И вдруг: правда ли, что царь Николай ненавидел Пушкина? Олизар озадаченно молчит.

– Что же, в этом нет ничего удивительного, – решительно говорит Бальзак, – цари и короли не любят писателей.

Этими словами он как будто помогает Олизару. Существует еще один поэт, о котором он хотел бы рассказать Бальзаку. Его имя готово уже сорваться с языка у Олизара. Но произнести вслух это имя – уже тяжкое преступление. Надо ли это делать?

Чтобы передохнуть, они опускаются на скамью под каштанами.

– Как плохо, что мы так обидно мало знаем друг друга!

В жалобе Бальзака Олизар узнает и свою боль. Но можно ли довериться Бальзаку? Поймет ли он? Поймет ли, кто подвел Пушкина под пулю Дантеса и сократил жизнь Лермонтову? Кто истязает крепостного Шевченко? Кто изгнал из отечества Адама Мицкевича, изломал душу Достоевскому? У Олизара своя трудная судьба. Она звенит в его стихах воплем истерзанного сердца. И, быть может, стоит сейчас тихими, скупыми и правдивыми словами поведать Бальзаку о тех храбрецах, что отважно вышли на Сенатскую площадь с благородной целью поднять всю Россию против узурпатора? Где они теперь, те, кому по змеиной монаршей милости дарована не жизнь, а пожизненная мука? Что, если сказать о них Бальзаку? Может быть, он поднимет свой могучий голос, свое славное перо в защиту правды?!

Тяжело Олизару. Он вздыхает, опустив голову, и Бальзак участливо спрашивает у него:

– Чем вы обеспокоены, мсье Олизар? Что вас заботит? Поверьте свои сомнения старому Бальзаку.

– Великому Бальзаку, – восторженно восклицает Олизар, – я готов не только поверить все мои сомнения, но и отдать всю душу!

Бальзак растроганно пожимает ему руку.

– Мсье, я ничем не заслужил это. Нет!

– Что я! Все человечество должно склонить перед вами голову, все человечество! – горячо твердит Олизар.

– К сожалению, мсье, головы пока что склоняют перед теми, у кого в кошельках много золота. – Бальзак грустно покачивает головой. – Почитайте мне свои стихи, – просит он.

Олизар бледнеет и едва шевелит сразу пересохшими губами. Нет, он прочитает не свои стихи.

– Мсье, я прочитаю вам стихотворение, обращенное к смелым оруженосцам правды…

Голос Олизара крепнет. Он расправляет плечи, словно решимость окрылила его. Поднявшись, он звонким голосом торжественно отчеканивает каждое слово:

 
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье…
 

Старательно подбирая слова, он пересказывает содержание стихотворения по-французски.

Бальзак, склонив голову, внимательно вслушивается б его неторопливую речь.

– Пушкин, – гордо назвал автора Олизар, переведя стихотворение, – это его стихи. – И, отбросив осторожность, которой он придерживался все время, заговорил откровенно: – Пушкин стал бы еще более велик, если бы его не убили. Вся мыслящая Россия стояла за ним. Он был выше Александрийского столпа. И смею вас заверить, его сердце и гений были с теми, кто теперь погибает за правду там, в далекой, холодной Сибири.

Бальзак волновался. Встреча с Олизаром становилась для него знамением свыше. Сама судьба свела их в это киевское утро.

– Вы не знаете меня. Я для вас ничто, мсье. Но я хорошо знаю ваши произведения и глубоко уважаю вас, и сердце мое наполняется безмерным счастьем от того, что мне выпала честь познакомиться с вами, поверьте мне, мсье.

Олизар крепко пожал руку Бальзаку.

– Позвольте мне, метр, – проговорил он робко, – прислать вам свою скромную книжку и позвольте просить вас еще об одной встрече, если только это вас не обеспокоит.

О каком беспокойстве может идти речь? О нет! Он рад будет видеть Олизара и уверен, что дни пребывания в этом чудесном городе будут еще более обогащены благодаря господину Олизару.

…На башне возле митрополичьих покоев часы прозвонили двенадцать. Бальзак схватился за голову.

– Меня, вероятно, разыскивают по всему городу.

Но его не разыскивали. На него лишь сердились.

– Оноре, вы невыносимы.

Эвелина вложила в эти слова столько укоризны, что он вынужден был просить прощения на коленях.

Потом он жадно, большими глотками пил кофе и говорил. Если бы она знала, как чудесен Киев на рассвете! Сколько прекрасного увидел он за каких-нибудь два часа.

– Ты можешь мне позавидовать.

– Оноре, я никогда никому не завидую, вы это хорошо знаете.

– О, а мне завидуют в Париже.

Эвелина пожала плечами.

– Да, да, завидуют. И причина зависти – это вы, моя Северная Звезда.

– Я? – Удивление в голосе искусственное, за ним не удается скрыть радости, вызванной признанием. Но Бальзак, как будто не замечая этого, повторяет:

– Причина – вы, только вы. И я представляю себе, как заговорит Париж, какая буря поднимется в салонах, когда мадам Эвелина Бальзак появится на улице Фортюне…

Эвелина зажала ему рот ладонью.

– Все. Довольно.

Он поцеловал надушенную ладонь. И согласился:

– Довольно.

После третьей чашки кофе он рассказал о встрече с Олизаром.

– Олизар? – переспросила Эвелина. – Густав Олизар?

– Вы знаете его?

Эвелина задумалась. Знает ли она Олизара? Как далек и в то же время близок тот день… На террасе у Каролины, в Одессе, Густав Олизар читал стихотворение, посвященное Мицкевичу. Стихи были, можно сказать, более чем смелые. Он подарил рукопись Каролине. И после этого больше никто не видел Олизара в Одессе, а рукопись очутилась в Петербурге у шефа жандармов.

– Вы знаете его? – Бальзаку не терпелось услышать ответ.

– Знаю, очень мало, но достаточно, чтобы сказать вам, что знакомство с ним, Оноре, не лучшее приобретение для вас.

– Позвольте… Но он так прекрасно читал мне стихи Пушкина… – Бальзак взволнованно взял ее за руку.

– Это не такое знакомство, Оноре, каким можно гордиться. У Олизара скверная репутация, – настаивала Эвелина, высвобождая руку.

– Что же, он убил кого-нибудь или ограбил?

Бальзак притворялся простачком.

– Есть люди, которые хуже убийц.

– А я пригласил его к себе, Эвелина. – В зеленых глазах Бальзака вспыхивали искорки.

– Неужели вы не понимаете, что знакомых надо выбирать?

Бальзак, опустив голову, тяжело перевел дыхание. Нет! Так дальше продолжаться не может. Надо сказать сейчас все, ничего не скрывая. Но он хорошо знал, что ничего не скажет. И Эвелина, вероятно, тоже знала это, потому что укоризненно погрозила пальцем и словно в утешение сообщила:

– Сегодня после обеда к вам приедет проректор университета, господин Юзефович. Порядочный и достойный человек.

Бальзак не сдержался.

– Выходит, Олизар не наделен такими высокими достоинствами?

– Я говорю о Юзефовиче, – уклонилась Эвелина, – и он вам понравится.

– О, мне нравится все, что вы делаете для меня, Ева. Всё.

– Я не советую вам иронизировать, Оноре. Вы разговариваете с дамой.

– Я разговариваю со звездой, с Северной Звездой.

А после обеда напротив него, в глубоком кресле, почтительно склонив голову, сидел Юзефович, заглядывал в глаза, щедро сыпал улыбками и без конца говорил, говорил, навевая своими тихими словами дремоту.

Сам Бальзак на этот раз был на редкость скуп на слова. Изысканнейшие комплименты господина Юзефовича не растрогали его. И чем больше гость захлебывался своим красноречием, тем молчаливее становился Бальзак. Однако сдержанность француза не помешала Юзефовичу явиться и на следующий день. После разговора с Эвелиной Бальзак не расспрашивал болтливого проректора об Олизаре.

Юзефович в собственном экипаже возил гостя по Киеву. Прежде всего он показал ему Андреевскую церковь.

– Непревзойденный Растрелли!

Патетическое восклицание проректора не повлияло на Бальзака. Он угрюмым взором окинул золотые купола, невесть для чего пересчитал чугунные ступени и громко сказал: «Восемьдесят четыре!» – чем немало удивил Юзефовича.

Затем они поехали на Подол. Вышли из экипажа у здания контрактов.

– Создание архитектора Гести, – указывая на дом, гордо сообщил Юзефович, как будто Гести приходился ему близким родственником.

Перед желтым сооружением со стройными колоннами, на широкой площади, словно морской прибой, шумела толпа. Мелькали белоснежные индусские чалмы вперемежку с серыми смушковыми шапками, высокие картузы мещан, красные турецкие фески, польские конфедератки. Многолюдное море клокотало, перекатываясь с одного конца площади на другой. Ржали лошади, тарахтели колеса экипажей. Что-то уже хорошо знакомое было в этом шумливом водовороте.

– Через два дня, – сказал Юзефович, уловив заинтересованность Бальзака, – здесь откроется контрактовая ярмарка.

День выдался не очень холодный, даже солнце выглянуло. Потянуло уйти подальше от суеты и шума. Юзефович предложил осмотреть Царский сад. И через каких-нибудь десять минут они сидели на просторной скамье, перед огромным фонтаном. Струи воды били отвесно вверх. Напротив по улице взад и вперед ходил широкими шагами квартальный, то и дело козыряя экипажам, неторопливо катившимся по мостовой. Юзефович, разглаживая кудрявые рыжеватые бакенбарды, заглядывал Бальзаку в глаза, трогал неспокойными пальцами борта сюртука, почтительно брал в руки трость, долго любовался ею, захлебываясь от восторга.

– Скажите, мьсе, неужели это та самая знаменитая трость, о которой писали в «Котидьен»?

– Не совсем. Во всяком случае, набалдашник тот же. Впрочем, смею вас заверить, что в ней нет ничего исключительного. Самая обыкновенная трость.

– Не скажите, мсье, не скажите. Ведь она всегда с вами, вы никогда с нею не расстаетесь…

Бальзак только вздохнул в ответ. Он думал о своем. Странно, почему столько дней не дает о себе знать Олизар? Куда запропастился?

А проректор между тем не умолкал. Его обязанностью было развлекать знаменитого иностранца. Об этом ему прямо сказали в канцелярии губернатора Фундуклея, и он трудился, не жалея сил.

– Ваш приезд в Киев войдет в историю Малороссии. Мы до сих пор не можем забыть гастролей вашей прекрасной землячки, мадам Жорж.

– Жаль, что я не могу ни петь, ни играть на сцене.

– Вам ли жалеть об этом, если ваш талант признан королями и царями?

Бальзак грустно прищурился.

…А через два дня в большом, обильно залитом сиянием ламп зале губернаторской резиденции, сидя по правую руку супруги Фундуклея и развлекая свою соседку рассказами про Париж, он не мог не услышать, как Эвелина с подчеркнутым равнодушием говорила губернатору:

– Господин Бальзак не дал согласия, чтобы его кандидатура баллотировалась в Национальное собрание. Пока во Франции не будет твердой монархической власти, разве можно быть уверенным в неприкосновенности человеческого достоинства?

Фундуклей, поглаживая пышные бакенбарды, косился маслеными глазами на свою соседку, чрезмерно задерживая взгляд на глубоком вырезе платья. Причмокивая полными губами, он бездумно тянул:

– Нонсенс, пани. Нонсенс.

Пенистое шампанское, соседство с Эвелиной Ганской, минорная музыка на хорах, ослепительный свет карсельских ламп настроили губернатора на легкомысленный лад. Если еще в начале вечера он был воплощением респектабельности, памятуя, что высокое общество за столом хотя и собрано, чтобы чествовать знаменитого Бальзака, не должно, однако, окончательно стереть ту грань, которая всегда будет между писателем-французом и благородным русским обществом, то теперь Фундуклей стал забывать свои принципы. И тщетно губернаторша пыталась различными недвусмысленными жестами вернуть ему осторожность. Фундуклей не замечал и не хотел замечать ничего, кроме обнаженных роскошных плеч пани Ганской, кроме ее нежных рук в тонких, черных по локоть перчатках, кроме глубокого декольте. Теперь его уже мало заботило, что будет писать о России Бальзак. Если бы спросили его, а не болвана Уварова, этого горе-Сперанского, который выдает себя за великого либерала, то он, Фундуклей, вообще выслал бы в двадцать четыре часа этого толстого француза за границы империи. Ну, можно ли отдать ему такую красавицу, как пани Ганская?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю