355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Рыбак » Ошибка Оноре де Бальзака » Текст книги (страница 12)
Ошибка Оноре де Бальзака
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:06

Текст книги "Ошибка Оноре де Бальзака"


Автор книги: Натан Рыбак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

Терпение его было неиссякаемо. Нечипор въехал в ворота и увидел корчмаря. Кучер сразу догадался, чего хочет Лейбко. Он выпряг коней, подошел к калитке, глянул на старика, сидевшего на крыльце. Потом вернулся к лошадям, завел их в конюшню, насыпал в кормушку овса, расчесал гривы, вилами подбросил свежей соломы, вышел снова к калитке. Лейбко все сидел.

Нечипор взялся за лопату и стал расчищать дорожку, отбрасывая в сторону снег. Из окна столовой, отдернув занавеску, следил за его работой Гальперин. Нечипор кончил, снег лежал сбоку длинной насыпью, играя на солнце. Кучер сбросил рукавицы, набил трубку, закурил. Постоял несколько минут в раздумье, махнул рукой и направился к калитке. Выглянул – Лейбко все еще сидел на ступеньках, опустив голову. Нечипор затворил за собой калитку и подошел к корчмарю. Он поздоровался; керчмарь, углубленный в свое горе, ответил неохотно.

– Слушай, Лейбко, вижу, горе тебя крепко к земле придавило. Жаль мне тебя, вот что.

Лейбко смотрел на Нечипора снизу вверх и беспомощно моргал покрасневшими веками.

– Пойдем со мной, расскажу кое-что, – пообещал Нечипор и осторожно осмотрелся вокруг.

Лейбко быстро поднялся. Он охотно пошел за Нечилором, с замирающим сердцем ожидая желанных вестей. Они прошли узенькую, похожую на тропинку, улицу. По сторонам жались один к другому убогие домишки с почерневшими от времени и непогод крышами. Из разбитых окон выпирали грязные подушки. Снег у порогов лежал нетронутый, словно человеческая нога и не ступала здесь.

Пройдя улицу, они остановились. Нечипор оглянулся снова и, подтолкнув старого корчмаря, спустился с ним в шинок. Шинок помещался в конце улицы, позади него начинался пустырь. Здесь иногда весной собирались на ярмарку мужики из окрестных сел. Тогда улица оживлялась, шинок ожигал и приободрялся шинкарь, долговязый чахоточный татарин Саид, которого посетители звали просто Семеном. Поселился он в Бердичеве давно, купил шинок и жил в нем одиноко, мечтая разбогатеть и завести себе более приличное дело. В шинке у Саида всегда околачивались подозрительные людишки, цыгане, цыганки, проезжие обнищавшие лавочники; они просиживали здесь целыми днями, и проворный Саид вертелся между столами, ставил и убирал бутылки и кружки, удовлетворяя несложные потребности своих гостей. В шинке никогда не шумели и даже не говорили громко, точно боялись, как бы кто не подслушал разговор.

Нечипор сразу решил пойти с Лейбком сюда. Здесь можно было посидеть и потолковать, в уверенности, что Нухем Васенбойм не сунет сюда своего носа. Людей в шинке было не очень много. За длинным, покрытым черной клеенкой столом сидели двое цыган и цыганка. В углу жадно жевал яичницу усатый чиновник в старой, порыжевшей форменной фуражке. Он даже не поднял головы, когда вошли Лейбко и Нечипор. Еще чуть подальше сидел за небольшим столиком человек, с головы до ног закутанный в черное тряпье. На столике перед ним лежали скрипка и смычок, и он придерживал свое достояние длинной дрожащей рукой. Он один обратил внимание на приход корчмаря и кучера. А они сели за свободный стол у окна, и Саид уже стоял перед ними.

– Живешь еще, изворачиваешься? – спросил Нечипор.

– Изворачиваюсь, – ответил Саид.

Коричневого цвета лицо его, усеянное морщинами, было равнодушно и замкнуто, словно хранило важную и заманчивую тайну.

– Не разбогател еще?

– Все жду, что ты хозяина своего придушишь и со мной поделишься, – заметил Саид улыбаясь.

– Поди ты к черту! – рассердился Нечипор. – Нужен ты мне со своими советами! Дай лучше нам поесть чего-нибудь да выпить, а языком не плети.

Саид отошел, улыбаясь, и скоро поставил бутылку водки, колбасу на жестяной тарелке и полкаравая хлеба. Нечипор налил в стакан водки, нарезал хлеб, отломил себе кусок колбасы.

– Выпьем по одной, закусим, а там и потолкуем, Лейбко.

Он выпил, чокнувшись со стаканом Лейбка, но корчмарь не пошевельнулся.

– А ты что же не ешь? – спросил Нечипор, грызя черствый хлеб. – А, да я же забыл, – догадался он, – тебе закон запрещает. А наш хозяин и сало сожрет, лишь бы денег дали. Так ты водки выпей, водку можно.

Старый корчмарь грустно покачал головой. Нечипор наклонился через стол совсем близко к Лейбку; он решил сказать старику все, что знал.

– Вижу, вовсе ты извелся. Болит твоя душа по дочке. Скажу тебе правду, жаль мне тебя; хоть и приказывал мне строго господин Гальперин языком не трепать, да твое горе и лед растопит. Слушай, Лейбко, дочка твоя в монастыре. Завез ее туда господин Гальперин, какому-то пану вельможному понравилась, вот он и тешится с нею.

Гром и молния пронзили шинок. Свинцовое небо со всеми тучами, какие только есть на свете, опустилось на крышу дома. Лейбко хотел подняться на ноги – и не мог, хотел сказать хоть слово – губы не пошевельнулись. У него отнялся язык, руки и ноги оцепенели, и только слезы полились из глаз, текли по впалым щекам, терялись в бороде; он не видел перед собой ничего – ни стен шинка, ни людей, ни собеседника.

Нечипор отодвинул бутылку с водкой. Горе Лейбка оглушило и его, и он уже жалел, что открыл старику тайну. Может, лучше было молчать? Похоже, что только еще больше растревожена боль, воспалена рана и теперь ничем уже не унять горя и отчаяния.

Пока Нечипор раздумывал и сомневался, Лейбко вскочил и стремглав выбежал из шинка. Он бежал по переулку, широко размахивая руками, ловя открытым ртом морозный воздух, он даже дважды что-то крикнул, неразборчиво и отчаянно, и бежал все дальше, вызывая удивление прохожих. У ворот монастыря он остановился. Ворота растворились, словно открывая ему дорогу, но навстречу вырвалась шестерка лошадей, впряженная в черную лакированную карету, и старик едва успел отскочить, чтобы не попасть под копыта; но и лошади испугались растрепанной фигуры корчмаря и резко рванули в сторону, чуть не опрокинув экипаж. Кучер умелым движением руки осадил коней и опоясал кнутом Лейбка, а с козел соскочил гайдук в красном кафтане.

– Повылазило, черт тебя подери, стал, как пень, не видишь, чья карета? – Гайдук злобно размахивал кулаками перед лицом растерявшегося, испуганного корчмаря и кричал, брызжа ему в лицо слюной. – Не видишь, быдло, что едет его светлость граф Мнишек? Уу… Морда! – Он ткнул Лейбка изо всей силы в грудь и замахнулся кулаком, намереваясь ударить еще раз.

Дверца кареты открылась, и на подножку спустилась нога в лакированном сапоге. Лейбко увидел самого графа Мнишека. Корчмарь молитвенно сложил руки и упал на колени: да простит его ясновельможный пан, он и в мыслях не держал повредить его лошадям.

Граф не ответил и не дослушал, но зоркий глаз Лейбка успел заметить в уголке кареты женщину, закутанную в черное, он узнал бледное лицо, он позвал ее, он выпрямился и бросился к карете, он завопил изо всех сил, он кричал: «Нехама!» Но карета уже подпрыгивала по мостовой. Шестерка серых, в яблоках, коней мчала ее куда-то к далекому синему горизонту, прочь от Лейбка. Ему казалось, что надо бежать за каретой, догнать, остановить. Но не было сил даже пошевелить пальцем. Беспомощно опустился он на каменную скамью под стеною монастыря. Высокий монах в долгополой черной сутане, в сандалиях на босу ногу подошел к нему. Печально покачав головой, он тронул за плечо корчмаря.

– Уходи отсюда, иудей, – хмуро сказал монах.

– Кто ты? – точно просыпаясь, спросил его Лейбко. – Где Нехама? Кто ты?

– Я кармелит, – с достоинством ответил монах. – Иди, иудей, и не погань места святого.

Лейбко, ошеломленный, стоял перед кармелитом. Под густыми мохнатыми бровями лихорадочно горели глаза. Ветер разметал длинную седую бороду, рвал полы расстегнутого кожуха. Лейбко смотрел в глаза монаху упрямым, испытующим взглядом. Он походил на сумасшедшего. Чернец попятился, отступил в сторону. Он словно давал дорогу Лейбку. Он уже молчал и не отважился больше гнать корчмаря. И вдруг Лейбко втянул голову в плечи, сжался весь, точно стал меньше ростом, заплакал и, беспомощно ломая руки, пошел по улице.

Этот день запечатлелся в его памяти неуемной болью, отчаянием, невыносимой тревогой. Сердце, точно льдинка, холодело в груди. Он ощущал его перебои. Как лунатик, вышел он за город. Перед ним простиралась заснеженная дальняя дорога. Неизведанная степь лежала усмиренная. Просторами завладел ветер. На горизонте высились громады облаков. Корчмарь Лейбко шагал по тракту, тяжело размахивая руками. Ему казалось, что где-то впереди покачивается на дороге карета. Он верил, что непременно догонит ее. Мысли были серы и однообразны. Куда-та исчезло волнение, и беспокойство отлетело, как южная птица, напуганная внезапно подувшими холодными ветрами. А корчмарь Лейбко все шел и шел, и из глаз катились слезы, примерзали к щекам, висели шариками в бороде, он беззвучно шевелил губами и по временам жалобно и безнадежно звал Нехаму.

Уже потемнел далекий прозрачный горизонт. Крепчал ветер. Дорога стлалась безлюдная и неясная, а Лейбко не сбавлял шагу и плакал тоскливо и тихо, и конца не было этим слезам, и конца не было его печали.

Кучер графа Мнишека гнал быстрых коней. Карета плыла по заснеженному тракту в степь. Граф сидел, закутавшись в шубу, удовлетворенный и спокойный. Он искоса поглядывал на пленницу и улыбался своими зеленоватыми глазами. Он вез ее в Вишневец, в свой замок. Ганна уехала в Верховню. Он мог себе позволить развлечься в ее отсутствие. Пугливая девушка влекла его. Правда, надо быть осторожным. Чтобы дворовая челядь не трепала языками, чтобы не дошло до Ганны. А впрочем, она должна привыкать к его прихотям. В конце концов, в этом нет ничего страшного. Он немного развлечется. Давно уже не гулял. Одарит девушку и отправит к старому плуту, лису Гальперину. Кажется, этот мошенник сам не прочь полакомиться.

Нехама сидела молчаливая, пришибленная, униженная всем, что произошло с ней. Иногда все представлялось ей злым, страшным сном. Она дергала себя за косу, поднимала пальцами веки, приказывала себе: «Проснись», надеясь, что сон отлетит и она увидит себя вновь в корчме, в своей комнате подле отца. Но это были тщетные мечты. В темном застенке монастыря, точно в тюрьме, прятали ее. Как обманул ее реб Гальперин! Как насмеялся жестоко и нелепо! Ее держали в монастыре долго, она даже потеряла счет дням. С нею никто не разговаривал, никто к ней не заходил. Она плакала, кричала, не дотрагивалась до еды. И она не знала и не могла знать, что держат ее в монастыре только потому, что граф Мнишек по семейным обстоятельствам не может забрать ее к себе в Вишневец. Да и о самом Мнишеке не знала она. В ту ночь, когда монах увозил ее в монастырь, Гальперин нашептывал ей на ухо что-то отвратительное.

А вот сегодня явился этот ясновельможный пан. Она умоляла отвезти ее к отцу, спасти ее. Он внимательно слушал, едва заметно улыбался и помогал монаху надевать на нее шубу.

Еще несколько дней назад она бы упиралась, кричала, звала на помощь. Но теперь она была покорна, как ягненок. Ее одели, посадили в такую роскошную карету, какой она и во сне не видела. Бледная, с большими карими глазами под мраморным точеным лбом, в дорогих мехах, она выглядела на бархатном сиденье царевной. Того, что произошло у ворот монастыря, она не заметила.

Граф Мнишек уже не тревожился. Это хорошо, что она не узнала отца. Зато он сразу узнал старого корчмаря. Еще будут с ним счеты, черт его возьми! Еще придется с ним повозиться, но в конце концов какая-нибудь тысяча – и Гальперин устроит все. Граф Мнишек тряхнул головой, словно хотел отогнать от себя все эти заботы. В конечном счете все это глупости. Он протянул руки к Нехаме, крепко обнял ее за плечи и с силой привлек к себе. Вот эти глаза и этот тонкий приоткрытый рот, о которых он мечтал иногда по ночам. Вот они. Нехама сопротивлялась и отводила голову. Губы графа нервно дергались. Руки дрожали. Взгляд затягивала темная пленка. Нехама зажмурилась и молилась. Она ждала. Произойдет чудо. Даже более чем ждала. Нехама верила. Но ничего не произошло. Карету подбрасывало на ухабах. Кучер подгонял коней кнутом. Гайдук дремал на козлах.

На землю ложилась зимняя ночь. За горизонтом нарождалась метель. Ее тоскливый отблеск радугой вставал над степью. Поскрипывали от мороза деревья по сторонам дороги. На конских гривах нарастал причудливыми кисточками иней. В карете было душно и тесно. Нехама кричала. Бессильно махала перед собой руками. Звала на помощь. Карета была как тюрьма. Освобождения и спасения не было. Мнишек жадными руками срывал с нее платье. Он нашел своим горячим ртом ее крепко сжатые губы. Нехама собрала все силы, сжала кулак и ударила перед собой; отведенная Мнишеком рука попала в окно. Стекло со звоном легло на дорогу.

Этот тонкий тревожный звон подхватил ветер и понес вдаль, и, усиленный ветром, он нарастал, как звон набата.

Глава двенадцатая. ЗИМА

Это была лучшая пора его жизни. Всегда в часы неверия и тревоги, когда рождались безжалостные мысли о себе, он усилием воли бросался в водоворот воспоминаний, и перед ним неизменно, точно очертания светлых кораблей во тьме, выплывали давние ночи. Изменчивые горизонты раскрывались, как в сказке.

На дороги оседала полуденная пыль. Солнце скользило по далекому небосклону. Бальзак стоял на горе, и у ног его на берегах Сены лежал Париж, коварный и еще не побежденный зверь, грозящий обмануть, изувечить его.

Глаза Бальзака прозорливо всматривались в самые глубокие и далекие закоулки, они одним взлетом, словно одним взмахом орлиных крыльев, охватывали пространство между Вандомской колонной и куполом Дворца Инвалидов, где жил высший свет, куда он хотел войти полновластным, сильным, требовательным и уверенным.

Он бросал туда пламенные взгляды, стремился в эти кварталы, отождествленный этим желанием с творением своим, Растиньяком, он мысленно произносил слова, исполненные неистощимого огня, упорства:

«Ну, теперь посмотрим, кто сильнее!»

Тогда он бросил вызов обществу дерзко и смело, точно ему была подвластна полумиллионная армада отважных и бесстрашных корсаров вселенной.

Неустанный труд, долгие ночи без сна, вечная борьба и тысячи забот постепенно, даже кое в чем незаметно, делали свое разрушительное дело.

Сперва они заглянули к нему в обличье требовательных и наглых кредиторов в Жарди, где он долгое время счастливо скрывался от их крепких когтей. В своем легкомыслии он верил, что выстроил себе цитадель. Напрасно. Пришлось бежать в пригородный квартал Пасси. Там на улице Басс, в доме № 19, он нашел (как ему казалось) тихую пристань.

Но это только казалось. На самом же деле проходил месяц, два, в лучшем случае три, и все начиналось сызнова. Враги оказались упорными, мстительными и коварными. И, главное, на их стороне были годы. Годы, к сожалению, не приносили ни сил, ни молодости. Они делали свое. Они вползали в его дом на улице Фортюне, отмеченные незнакомыми прежде качествами. Они просачивались во все щели бессонницей, перебоями сердца, одышкой, помрачением проницательного взгляда, дрожанием правой руки, привыкшей сжимать перо, как рукоять сабли.

С горечью, не имевшей для него сравнений, он должен был признать, что он уже не тот солдат и вояка Оноре, который пришел из провинциальной Турени, чтобы овладеть Парижем. Скорее он напоминал себе генерала в отставке, ворчуна, недовольного и привередливого. Но то, что он мог распознать в себе неисчислимые недостатки, оставляло в сердце веру в значительные перемены, призванные вернуть неукротимость и задор.

Все это вспомнилось, растревожив сердце, в метельные верховненские вечера и ночи. Стлался снег за окнами. Мела пурга. Мороз расписывал стекла причудливыми и обманчивыми узорами. Стонал по ночам лес вокруг замка. Плакал отчаянно и безнадежно степной ветер. Тосковала душа в поисках спасительного утешения. Он брался за перо и бросал его, испуганный утратой мыслей, выношенных на протяжении лет. «Письмо из Киева» осталось в перкалевой папке. Недописанное. Не хотелось и думать о нем.

И сквозь пургу навстречу ему плыли парижские дивные ночи, осторожный и вдумчивый Цезарь Бирото склонялся над его постелью и рассказывал о своем величии и падении. Тихая, испепеляющая мука светилась в его глазах, и Бальзак возненавидел эти глаза и не мог без страха заглянуть в них. Герой ни о чем не спрашивал и ни в чем не упрекал. Он только напоминал о днях своего рождения.

Бальзак вспомнил: ноябрь 1837 года, редакция «Фигаро» торопит, надо спешить, а написано всего несколько страниц «Цезаря Бирото». Это были лихорадочные ночи, бумага покрывалась путаным узором букв, написав десяток страниц, он тут же отсылал их в типографию «Фигаро».

В типографии царило смятение. Никто не в силах был разобрать написанное Бальзаком. Буквы громоздились над буквами, видно было, как бегала его рука по бумажному полю, как молниеносно мелькали мысли. С огромным напряжением угадывали слова, набирали и оттиски гранок посылали тотчас же Бальзаку.

Он безжалостно правил написанное, и вскоре узкие чистые полосы бумаги по обе стороны текста покрывались новыми добавочными фразами, целыми эпизодами. Он успевал написать новые главы и выправить старые так, что и они, собственно, становились новыми. В эти ночи и дни он не выходил из своего кабинета, не видел никого, кроме посыльных из типографии, черный кофе, как упоительный источник, укреплял его и прогонял сон.

Увлеченный, он не замечал, как ночь сменяла день, не видел, что происходит за окном, хорошая погода там или дождь, и свечи в подсвечниках горели круглые сутки. В эти часы, которые теперь представлялись трудной и победоносной войной, он ни разу не вспомнил Эвелину и не раскрывал писем, полученных от нее.

Цезарь Бирото жил с ним в одной комнате, и он понимал, что если хоть на минуту забудет о своем герое, тот не стерпит дерзкой измены. Бальзак не изменил.

Пятнадцатого декабря в «Фигаро» появился фельетон под названием: «Злосчастья и приключения Цезаря Бирото, прежде чем он появился на свет». Из этого фельетона тысячи читателей узнали, как работал Бальзак, и он сам прочел фельетон не без удовольствия.

Это были чудесные дни. Одни только воспоминания о них могли утешить Бальзака теперь. Голубой потолок в будуаре Эвелины и безоблачные улыбки розовых амуров на нем звали к покою и беззаботности.

Еще не произошло серьезного и последнего разговора, а он уже знал, что пора собираться в путь. Они проводили вечера вместе в ее голубой комнате у камина. Он сидел в кресле напротив Эвелины, закутав ноги в тяжелый английский плед, и слушал ее рассказы. Ганна, гостившая в Верховне, не мешала им. Она приходила, только когда ее звали. Статная и красивая, с лебединым изгибом шеи, в белом пенистом платье, она как будто и в самом деле плыла на сказочных волнах, и Бальзак с завистью наблюдал эту чарующую молодость. Все они ждали приезда Мнишека, а тот все не приезжал, задерживался почему-то в Вишневце.

Но Кароль Ганский, узнав стороной об истории с молодой корчмаркой, поспешил намекнуть Эвелине. Он захлебывался от радости, получив наконец возможность потешиться над чванливой свояченицей. А она выслушала его спокойно. Ни один мускул не дрогнул на ее лице, только спросила:

– Это все? Ну что ж, лучшего от вас я и не ожидала, вы только и способны на сплетни.

Но через день Эвелина послала в Бердичев за Гальпериным.

Банкир приехал утром на следующий день. Его подвезли к служебному флигелю, и он около часа ждал, прежде чем был позван во дворец. Там он еще полчаса просидел в библиотеке на втором этаже.

Утонув в глубоком кожаном кресле, он осматривал стены, заставленные высокими, до потолка, полными книг шкафами. Посреди комнаты на столе стоял огромный глобус. Все здесь было знакомо Гальперину. Он даже непринужденно улыбнулся. В конце концов он имел право на такую вольность. Все в этой комнате – и книги, и глобус, и прекрасные картины на мифические сюжеты, как и вся мебель в нижних комнатах, – все попало сюда через его банкирскую контору. Если бы понадобилось, он мог вспомнить номера всех таможенных документов и квитанций.

Исаак Гальперин помнил все. В дороге он задумался: с чего это вдруг он так спешно понадобился графине? Давно уже не звали его в Верховню.

Эвелина была в часовне. Склонив колени, сложив руки и касаясь пальцами подбородка, она горячо молилась. Возведенные на спасителя глаза были исполнены мольбы. Лампадка горела тускло. В часовне было холодно и пахло плесенью. Эвелина прошла из часовни во дворец подземным ходом. Марина шла впереди со свечой в вытянутой руке. Графиня появилась в библиотеке неожиданно. Реб Гальперин только успел размечтаться. Он вскочил. Низко поклонился. Ждал. Эвелина села. Он продолжал стоять, ожидая приглашения.

– Я вызвала вас, господин банкир, – она никогда не называла его по фамилии, – по очень важному делу. На днях мсье Бальзак собирается выехать за границу. Надо позаботиться, чтобы все было хорошо.

– Слушаюсь, пани. – Гальперин снова поклонился.

– Садитесь, наконец пригласила Эвелина.

Он осторожно опустился на краешек кресла, готовый в любой момент вскочить вновь.

– Я еще хотела спросить…

Эвелина подняла голову и посмотрела банкиру в глаза. Она не торопилась спрашивать. Гальперин мгновенно догадался, но ни одним движением не обнаружил этого, притворяясь недогадливым.

– Я хотела спросить, – повторила Эвелина жестковато, – правда ли то, что говорят о графе Мнишеке?

– Что имеет в виду ясновельможная пани?

Гальперин встал. Эвелина указала ему на кресло, он подчинился, сел.

– Вся эта история с какой-то корчмаркой. Говорят, все это произошло не без вашего участия.

Нет. Сидеть действительно трудно. Кто же донес обо всем этом графине? Ах! Вероятно, Кароль. Узнает Мнишек, и будет дело! Гальперин разгладил борта сюртука. Он повел речь осторожно, раздельно выговаривая каждое слово, точно взвешивая убедительность его.

Частица правды в этом слухе есть. Но не все. Далеко не все правдоподобно. Он тоже кое-что слышал. И если их светлости угодно, он приложит усилия, чтобы, не теряя времени, разузнать обо всем подробно. Тогда он сможет сказать что-нибудь определенное, а так, кроме сплетен… да, кстати, он совершенно непричастен к этой истории, здесь какое-то недоразумение.

Гальперин умолк. Он ожидал, что скажет в ответ Ганская. Она не торопилась. Что ответить этой хитрой лисе? Подняться с кресла, выгнать его вон одним мановением руки либо приказать Жегмонту взять его на конюшню и отодрать как следует или затравить собаками? Она забавлялась подобными мыслями, и это успокаивало ее. Но через мгновение Эвелина поняла, что ни того, ни другого, ни третьего она не может себе позволить. Вот застыл перед нею он, банкир Гальперин, смиренный и угодливый, но за этой внешней покорностью кроется кое-что, чего обойти и забыть нельзя! И Эвелина, поднимаясь, сухо, сдержанно и спокойно говорит:

– Имейте в виду, мне желательно, чтобы все это прекратилось. Эти слухи, если они даже неправдоподобны, не должны дойти до Ганны, и графу Мнишеку надлежит знать, что мне кое-что известно. Учтите это и примите меры.

Исаак Гальперин тоже стоял. Он внимательно выслушал графиню. Как всегда, он только поклонился. Он соглашался и обещал. А через несколько минут кучер Нечипор, подгоняемый его окриками, хлестал вороных, и просторные сани легко неслись по завьюженной дороге.

С того времени три дня и три ночи тосковали в степи лютые ветры, метель кружилась, как безумная, и жестокий мороз ходил по лесам, невидимыми пальцами бесчисленных рук выводил фантастические узоры на окнах дворца, наглухо затягивал ледяной коркой стекла крестьянских хаток.

Бальзак ночами не спал. Он прислушивался к скрипу деревьев в парке, к стону ветра, к неясному шуршанию в смежных комнатах дворца. Пылали дрова в камине. Свечи устремляли огненные гибкие языки прямо вверх, а на стене колебались длинные тени.

Книги на столе были аккуратно сложены в два ряда. Только сбоку корректура «Кузена Понса», папка с рукописью «Писем из Киева» и раскрытый томик Шатобриана. Это для приличия. Вдруг захочется заглянуть, а впрочем, и это излишне. В комнате было жарко, и приятно было чувствовать тепло, зная, что за окнами крепкий мороз. Непостижимая страна. Суровый, сильный народ. Бальзак улыбнулся. Широко развел руками. Встал, подошел к камину.

– Сфинкс неразгаданный. Глупости.

Вспышки искр забавляли его. Дрова горели с треском, весело, почти насмешливо. Это тоже было приятно.

Огонь таил в себе нечто загадочное. Вспомнил. Ночь в Париже, давно, пожар на пустынной улице. Горит трехэтажный дом. Огонь весело, улыбчиво облизывает окна, стены, врывается в двери, только черные клубы дыма, смрад и крики напоминают о смерти, разрушении, ужасе. Хорошо, что вспомнился пожар. Пригодится. Он торопливо подходит к столу и, не садясь, записывает на чистом листе бумаги: «Пожар всегда вызывает двойственное чувство – захватывает и ужасает. Огонь – это…» Он бросает перо на стол и не продолжает. Это уже о другом.

И снова он стоит у камина. Ждет. Да, сегодня Ева непременно придет. Он верит в это. По привычке потирая руки, он быстрыми шагами меряет комнату из угла в угол, обходя расставленные в беспорядке пуфики. Невольно ловит глазами стопу листов на подоконнике. Это– в Париж. Жаль, что нельзя поставить на них печатку своим перстнем. Где теперь этот перстень? Обменял его на еду слепой мудрец или хранит у себя? Какая судьба постигла этот кусочек золота с сапфиром и монограммой на нем? Интересно! Воображение, быстрое и неудержимое, рисует бескрайнюю степь: метет вьюга, стонет ветер, старик и мальчик, перстень на ладони деда, перстень излучает тепло, он греет старика и мальчика, он освещает обоим путь сквозь темную злую ночь.

Грезы. Грезы. Он снова остановился перед камином. Снова треск огня. А за окнами ночь. Мороз точно ходит по земле, по кустам, по деревьям, и за стенами звучит легкий, но явственно слышный скрип.

Так ползла зима, метельная, снежная, морозная, чарующая. И он прислушивался к ней, присматривался, захлебывался от тяжелого кашля; свистели бронхи, кололо в груди, кофе опротивел, и печаль тяжелой завесой отгораживала его от мира.

Приезжал Мнишек, пробыл два дня, забрал Ганну и уехал с нею обратно в Вишневец.

Кароль Ганский успокоился. Все шло так, как он хотел. Вот только пройдут морозы, и придется господину парижанину собираться в дорогу. Кароль Ганский от удовольствия широко ухмылялся и с еще большим увлечением носился по лесам… А Марина так и не покорилась… Впрочем, другой дороги у нее все равно нет. Не она первая… А заартачится – на конюшню. А Василя, как пройдет зима, – в рекруты. Это решено. Только пусть явится Марина.

Кароль Ганский охотился. Зайцы сами шли на него. Прибитые им к земле, они судорожно сводили ноги и под конец подыхали, исходя последним теплом. И потом, когда он подбирал их, на снегу оставались небольшие проталинки, словно сохранившие тревожное трепыхание подбитых зверюшек. Немного спустя снег заметал эти жалкие следы, как будто ничего и не произошло здесь; как и за день до того, стояли глубоко в снегу спокойные, строгие ели. А управитель несся верхом через село к имению.

Горы снежных сугробов на улице раздражали его. Окоченелые тушки убитых зайцев били коня по крупу. С десяток гончих псов красовались далеко впереди. Над хатами по обеим сторонам улицы поднимались полоски дыма.

Верховня давно уже не видала такой лютой зимы. А впрочем, верховненским крепостным не привыкать к морозам и метелям. Досаждал разве только голод. Из-за проклятой барщины не успели собрать весь хлеб со своих убогих полосок, снег похоронил остатки на полях!

На краю села, у самого выгона, от которого начинается путь в замок, всякий раз попадалась на глаза Каролю Ганскому занесенная снегом, со сбитой набекрень кровлей, хата деда Мусия. Управитель на скаку ловил ее взглядом и улыбался. Василь ежедневно ходил в имение. Работы хватало – и на скотном дворе, и в амбарах, доверху набитых зерном, и в погребах, где перебирали картофель и овощи, и на парниках.

Казалось, кто-то погасил гнев управителя. Откуда бы такая милость? То грозился, что отдаст в солдаты, а теперь ни слова об этом Но догадаться Василь не мог. Марину редко удавалось повидать. Рождество прошло, а он возлагал на него большие надежды. Думал, может, как-нибудь на святки Марина вырвется из дворца. Не вышло. Не повидались. Только уже позднее невзначай встретил за конюшнями, когда шли на парники. Схватил за руки, заглянул в глаза. А они беспокойно метались. Перебегали по его лицу и таили непостижимую грусть.

– Марина, что это с гобой? Почему никогда на селе не появишься? Чужой я тебе, что ли, стал?

Не слова это были, а сама мука. Он застыл в ожидании. Словно из-под земли вырос управитель Кароль. Прошел мимо и – удивительное дело – ничего не сказал, только загадочно улыбнулся. Это еще больше смутило Василя.

– Марина! – он спрашивал и торопил.

– Ничего, Василь! Ничего!

Не то говорила она. Не то. Он понимал: здесь ошибка. Какая? Не знал. Губы у нее дрожали, дрожал голос, и чувствовалось – в горле застрял крик. И она больше ни слова не сказала, пожала руку и, обойдя его, точно он был дерево или камень, пошла своей дорогой.

Василь ушел. Шагал, как в тумане. Мысли были тяжелые, неповоротливые, неясные. Пришел поздно вечером домой. Дед Мусий сидел на лежанке. В миске плавал фитиль, мигал огненный язычок. Дед склонился над скрипкой. Струны жалобно звенели от прикосновений больших заскорузлых пальцев. Василь молча сел на лавку. В темном углу под потолком хмурились лики святых. Молчали дед и внук.

Пела метель. Под кровлей, казалось, кто-то хлопал вальком. Дед слез с лежанки, набрал из ведра воды и припал губами. Василь настороженно следил за ним. Деда словно жажда томила, пустынная, неутолимая жажда.

– Печет, – сказал он, поставив на подоконник кружку и показав рукой на грудь. – Ох, как печет!

Василь потупился. На глиняном полу возились тараканы.

– Горюешь? – спросил дед и снова залез на лежанку. – Зря. Не горюй. Печаль делу не поможет.

Он бережно поднял скрипку, прижал ее подбородком к плечу, взял смычок и тронул струны. Василь опустил голову на руки. Закрыл глаза. Молчал. Слушал. Кто-то осторожно дернул дверь из сеней. Струя холодного воздуха ворвалась в хату. Через порог переступил Левко, а следом за ним – незнакомец, широкоплечий, крепкий, закутанный в большую шубу. Гость прикрыл за собой дверь. Прошел на середину хаты и сразу заполнил все ее небольшое пространство. Дед соскочил с лежанки. Поднялся с лавки Василь, узнал в вошедшем иноземного гостя графини и с удивлением посмотрел на Левка.

Бальзак расстегнул шубу. Он тяжело дышал, обводя кончиком языка пересохшие губы. Помахал рукой деду, чтобы тот не вставал, и улыбнулся Василю. Сел на лавку и толчком посадил его рядом с собой. Рассматривал бедное жилище Мусия. Щурился на божницу в углу, на посеревшие рушники на окнах, заглянул в печь, потянул ноздрями терпкий запах печеного картофеля. Удивление деда было безгранично. У него даже сердце защемило. Левко сел рядом с Василем, шепнул ему на ухо:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю