Текст книги "Ошибка Оноре де Бальзака"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Роман не выходил. Сюжет «Посвященного» был еще вялым и далеким от завершенности. Мысли походили на изморось за окном. Бальзак подбежал к столу, втиснул свое тело в узкое кресло, схватил перо. Оставалось одно– письма. Он писал их торопливо, подгоняя себя, это было подлинное творчество.
…Через несколько дней чиновник особых поручений в Бердичеве, задержав, в силу своих высоких полномочий, оказию на Радзивиллов, перечитывал большие запутанные письма Бальзака, читал внимательно, искал что-то между строк, записывал в свою заветную книжку наиболее важное, а письмо к сестре Лауре переписал Целиком и принялся составлять доклад генералу Бибикову. «Одновременно, – писал Киселев, причмокивая языком от удовольствия, – посылаю Вашему превосходительству копию письма французского писателя Бальзака к своей сестре Лауре в Париж. Поднадзорный Бальзак ведет себя благопристойно. – Киселев подумал, эта оценка показалась ему щедрой, он вычеркнул последнее слово и вместо него четко написал: —…осмотрительно и осторожно. Из-за границы получает письма, копии которых пересылаю при сем в канцелярию Вашего превосходительства».
Киселев переписал все набело и подписался размашисто, но четко, памятуя, что и в подписи должно проявляться почтение к высшему начальству. Бибиков читал письмо к Лауре внимательно, даже слишком внимательно, на белом поле листка делал свои, понятные только ему, пометки.
«Страна эта интересна только тем, – писал Бальзак, – что наряду с подлинной роскошью здесь не хватает самых обычных вещей. Это имение единственное, где есть карсельская лампа и больница. Зеркала в десять футов – и нет шпалер на стенах. А Верховня считается богатейшим поместьем на Украине, которая по величине равна Франции». Бибиков прикусил губу, култышка левой руки (рука была потеряна в кампании 1812 года) дрогнула, читал дальше.
«Несмотря на плодородие земель, обратить продукты в деньги трудно, потому что управители крадут и не хватает рабочих рук для машинной молотьбы хлеба. Это могущество и эти богатства заключены в самой земле, и потому Россия рано или поздно станет хозяином европейского сырьевого рынка». Бибиков подчеркнул последнюю фразу. «Литератор прав, однако это не его дело», – подумал и еще раз подчеркнул.
«Вы не представляете себе, какие огромные богатства сосредоточены в России и не используются из-за отсутствия транспорта. Мы топим здесь печи соломой. За неделю здесь сжигают столько соломы, сколько можно найти на всем рынке св. Лаврентия в Париже. Как-то я пошел на ток, где молотят хлеб машинами, там стояло 20 скирд, каждая высотою в 30 футов, длиною в 50 шагов и шириною в 12 шагов. Но управители крадут, и потери значительно уменьшают прибыли. Мы не представляем себе дома, как здесь живут. В Верховне надо иметь все свое: здесь есть кондитер, мебельщик, портной, сапожник, есть крепостной оркестр. В Верховне есть суконная фабрика и сукно вырабатывают очень хорошее. Мне шьют шубу на сибирских лисах из местного сукна, чтобы я мог прожить здесь зиму, и это сукно стоит французского. Фабрика выпускает десять тысяч штук сукна в год».
Все прочитанное выше показалось генерал-губернатору не столь значительным и важным по сравнению с тем, что он прочел дальше.
«Он заходит слишком далеко в своих намерениях», – подумал Бибиков. Бальзак излагал в письме интересный экономический проект.
«У двух графов Мнишек, – писал он, – есть земля, одна из самых прекрасных в империи, расположенная, на их счастье, на русской границе, в пяти милях от города Броды. В Бродах начинается большая галицийская железная дорога, а линия от Кракова до Парижа будет закончена 15 сего месяца. Теперь Франция, где употребляется огромное количество дубового леса для железнодорожных шпал, почти не имеет дуба. Я знаю, что цена на дубовый лес выросла вдвое… Эти господа, владеющие 20 тысячами арпанов высокого строительного дубового леса, могут продать 60 футов дуба высотою в 10 метров, в среднем 15 дюймов в диаметре у корня и 10 дюймов у того места, где отрубают верхушку. Надо подсчитать, сколько можно предложить владельцам за каждое дерево, принимая во внимание: 1) перевозку из Брод в Краков – 80 миль; 2) стоимость перевозки по железной дороге от Кракова до Парижа, учитывая также переправу через Рейн у Кельна и через Эльбу в Магдебурге, потому что на этих двух реках мостов-виадуков еще нет, и лес придется сплавлять, а сплав 60 000 таких колод – дело нешуточное.
Но если себестоимость, скажем, 10 франков, а фрахт – 20 франков, то колода обойдется в 30 франков, и весь вопрос в том, сколько будет стоить в Париже 60 000 штук дубовых колод. Если это’ дает только 20 франков прибыли, то и тогда это составит 1 200 000 франков. Итак, отвечайте как можно скорее. Пусть Сюрвиль составит точный расчет фрахтов от Кракова до Парижа, стоимость перевозки, пошлину, если она существует во Франции, и т. п. Я узнаю здесь, сколько будет стоить перевозка от Брод до Кракова… Не следует удивляться, что это дело еще не сделано, – такова беззаботность здешних помещиков. Это страна – какие-то ледовые Антильские острова, а помещики – креолы, эксплуатирующие свои земли с помощью мужиков».
Бибиков прочитал письмо вторично. Оно стоило того. Прежде всего, это было удивительно. Литератор Бальзак рассуждал, как экономист. Затем раздражал недопустимый тон в описании России, а что касается сырья – он, конечно, прав, только не ему вывозить арпаны дуба для французских железных дорог…
Цель приезда Бальзака в Россию как будто стала проясняться. Так, по крайней мере, думал Бибиков. Генерал считал этот год неудачным для себя. В самом деле, ему не везло. Писатели, точно нечистая сила, свалились на его голову. Не так давно Шевченко задал ему хлопот, еще и до сих пор жандармы шныряют по селам, вылавливая его бунтовщические стихи.
Конец этому положен, нет больше Шевченко. Ан глянь, черти принесли этого загадочного француза. Правда, с ним легче. Это совсем другое дело, но деликатное и не очень ясное. Конечно, здесь и речи нет о бунте, о каких-то идеях. Но этот роман польской графини и Бальзака не нравился Бибикову. Сухонькое тело генерал-губернатора, в простом черном мундире, потонуло в глубоком кожаном кресле за большим письменным столом. Бибиков погрузился в воспоминания. О Ганской он думал не без приятности. Вспоминались вечера в Петербурге, в Одессе. По правде сказать, она издавна обнаруживала склонность к литераторам. Даже Пушкин был ее добрым знакомым. Впрочем, он, кажется, уделял больше внимания ее сестре Каролине. Ведь это ей он посвятил:
Что в имени тебе моем,
Оно умрет, как шум печальный…
Пушкин – его тоже давно нет, и как будто спокойнее стало в Петербурге, да и в одном ли Петербурге? А Каменка Давыдовых, тот темный грот? Теперь только одно воспоминание, и тогда – реальная угроза порядку.
Копия письма Бальзака лежит перед Бибиковым на столе. Она напоминает о действительности. Что же, намерения француза останутся на бумаге. Ни один арпан леса не будет продан. Нет! Глаза Бибикова наливаются кровью. Неслыханная наглость! Этому не бывать никогда. Никогда! Он вызывает в кабинет начальника канцелярии и отдает приказ: на территории вверенных ему губерний Киевской, Подольской и Волынской запретить продажу леса на сруб без особого разрешения генерал-губернатора. Копия письма Бальзака в запечатанном конверте путешествует дальше, в Петербург. Она попадает в папку с двуглавым орлом на переплете и с надписью: «Его императорского величества собственной канцелярии отделение III», на нем ставят номер и печать, и сбоку появляется пометка: «До сведения его императорского величество доведено».
Глава седьмая. СЕВЕРНАЯ ЗВЕЗДА
В доме на улице Басс, расположенной в тихом парижском квартале Пасси, в просторном, уставленном книжными полками кабинете Бальзака, на его письменном столе Эвелина Ганская видела маленькую статуэтку Наполеона Бонапарта с обнаженной саблей в руке.
Дом писателя на улице Басс выходил на юг, и полуденное солнце посылало свое тепло на просторный письменный стол, согревая небрежно разбросанные листы рукописей и сутулую фигурку Наполеона на бронзовой подставке. У ног императора Бальзак пристроил кусочек брюссельского картона со смелой, но откровенной надписью. Эвелина Ганская была только раз в кабинете Бальзака и только раз прочла эти слова, но надпись настолько изумила, поразила и даже восхитила ее, что запала в память навеки. Влюбленность, которую уже сменило иное, более простое и реальное чувство, воскресала по мере того, как графиня углублялась в содержание слов, написанных на клочке картона. Эти слова всплыли в памяти и теперь, в Верховне, через несколько лет, они и натолкнули на мысль повесить в спальне Бальзака над кроватью миниатюру с изображением Наполеона. Графиня даже отважилась написать своим прямым, несколько похожим на мужской, почерком эту фразу: «То, что он не довершил мечом, я сделаю пером».
Написала, приколола под миниатюрой, а потом, подумав, без колебаний сняла.
Здесь, в Верховне, эти слова не нужны, да и небезопасны. Литератор не может равняться с монархом. Само подобное сравнение есть необыкновенная дерзость. Смешно и подумать, что Бальзак ставил себя не ниже помазанника божьего. Не попусти святая Мария, чтобы кто-нибудь увидел такую надпись в Верховне.
Заповедью ее возлюбленного была слава, и слава была ее целью. Тогда, в Париже, впервые задумавшись над содержанием этой фразы, она словно проникла в тайные намерения его души, увидела– величие и независимость его стремлений, увлеклась, почувствовав в них всемогущую силу. Но поняла все по-своему, соответственно взглядам своего круга, интересы которого были ей дороже всего. И потому смотрела на его плодовитый труд, на тысячи страниц, испещренных печатными буквами, лишь как на средство для достижения цели. Она и не скрывала этих мыслей. И потому «Человеческую комедию» – это гигантское сооружение, вмещавшее в себе эпоху, классы, запутанные страницы истории общества и развитие социальных идей, – Эвелина, со свойственным ей презрением к печатному слову, воспринимала иронически.
С первого взгляда все в ее поведении было как будто ясно и понятно. Но она не могла подарить ему, все же любимому, на закате своих чувств того, в чем не посчастливилось ему и на государственном поприще. А ведь не кто иной, как она, в Невшателе, в этом тихом швейцарском городке, предсказала ему пышные и чарующие своим блеском титулы: полномочный министр и посол, депутат палаты, королевский советник, – и все это можно было соединить с книгами, с литературной славой, и, возможно, тогда эта последняя стала бы даже больше, значительнее.
Клочок картона у ног статуэтки Наполеона на тихой улице Басс приобретал магическое значение. Теперь, когда Эвелина стала свободной, когда на пути к их общему счастью не осталось больше формальных преград, кроме мелочей, преодолеть которые у нее достанет умения и сил, особенно теперь, во весь рост встала в ее сознании мысль о нем, как о человеке, способном принести ей, звезде полуночи, европейскую славу, положение, богатство – последнее в том случае, если возникнет и будет решен негативно вопрос о наследстве, в связи с принятием французского подданства. Если бы ее спросили, может ли она, Эвелина, отказаться окончательно от увлечений другими или может ли она утверждать, что ее сердце замкнуто для других, то, ответив «да», она бы солгала. Разве он, обрушивая на нее столько лет водопад писем, наполненных до краев любовью, разве он был верен ей? И не только до их знакомства, не говоря уже о первой и сильнейшей связи – Лауре Берни, но и потом, после Невшателя, после «союза тела», как называл он невшательскую ночь, разве он не был связан с Зюльмой Карро, какой-го никому не известной Луизой, писательницей Клер Брюн, с которой он путешествовал по Италии, графиней Висконти и сколькими еще?! Она знала всех его любовниц, все его увлечения были известны ей. Прощать она не могла и не собиралась.
Молодость уходила, надо было остановиться на ком-нибудь в своем выборе, надо сказать наконец последнее «да» и на этом покончить.
Слава Иисусу, Ганна нашла себе мужа. Юрий Мнишек богат, благородного происхождения, умен. О Ганне нечего заботиться. Венцеслав уже седьмой год лежит под мраморным надгробием в этой часовне, где она сейчас сидит на холодной гранитной скамье, закутавшись в пелерину, устремив опечаленный взор в темный угол, на образ богоматери, освещенный язычком лампадки.
Дворовые видели, как она шла сюда, это знает Бальзак, это известно Ганне и Юрию. Так лучше. Все должны знать, что значительное место в ее мыслях занимает память о муже, который, кроме состояния, исчисляемого в четырнадцать миллионов, ничего ей не дал. Слишком уж велика была разница возрастов, муж был старше на двадцать три года, а кроме того, это был мезальянс – Эвелина-Констанция, урожденная Ржевусская, наследница древнего воинственного рода, не могла считать себя ровней Ганскому, разбогатевшему на продаже крепостных предводителю дворянства Волынской губернии. Впрочем, она в свои восемнадцать лет проявила достаточно рассудительности и вступила в «добровольный союз сердец и тел», как записал вице-регент житомирского уездного суда Августин Якубовский мая 13 дня 1819 года. В акте было точно обусловлено, что приданое Эвелины-Констанции в сумме двухсот тысяч злотых и сорока тысяч на экипировку Венцеслав Ганский, волынский губернский предводитель дворянства и кавалер орденов св. Анны, св. Владимира и св. Иоанна Иерусалимского, обязуется закрепить судебным порядком, с тем что двести сорок тысяч злотых остаются за Эвелиной-Констанцией Ганской, урожденной графиней Ржевусской, а также что Ганский передает жене свои поместья, как-то: Ключ Пулинский, Волынской губернии, Ключ Верховненский, Киевской губернии, Сквирского уезда, и Ключ Горностайпольский, той же Киевской губернии, Радомысльского уезда, со всем инвентарем, доходами, а также денежные суммы, где таковые имеются, и те, которые еще по воле господней собраны будут, – все это в случае смерти Венцеслава Ганского переходит в вечное пользование и собственность графини Эвелины-Констанции Ржевусской-Ганской.
А в Невшателе, еще при жизни мужа, Эвелина поклялась, что по смерти Венцеслава Ганского соединится навеки с Оноре Бальзаком.
В часовне, отделанной гранитом и мрамором, в родовом могильном склепе Ганских жутко и холодно. В открытую дверь едва проникает солнце, скупое уже и грустное солнце осени. Скамья выбита в стене. Эвелина, одетая в черное, недвижимая и задумчивая, словно высечена из мрамора. Только глаза блуждают по суровому ряду надгробий, да слегка, едва заметно дрожат ресницы.
У самых ног ее на мраморной плите высечены неуклюжие вензеля дворянского герба и даты жизни мужа. Что ж, она может даже погрустить над ним. Она жила с ним, как без него, и, кроме единственной ссоры из-за писем Бальзака, ничто никогда не омрачало их совместной жизни. Он знал ее любовников и даже дружил с ними. И он не мешал ей жить, как ей хотелось, не вмешивался в ее мир. А на людях, на банкетах, в гостях, во время поездок в Петербург, Одессу, Варшаву и за границу они были для посторонних глаз прекрасной парой, добропорядочной и безупречной. Чтобы создать такое впечатление, надо было в совершенстве владеть искусством обмана. Но в этом отношении ни Эвелина, ни Венцеслав Ганские не могли на себя пожаловаться.
Единственный раз стал Ганский на пути ее увлечений: это было в Одессе, когда за нею ухаживал Пушкин. Взволнованный и пылкий поэт на террасе воронцовской дачи держал ее руку, и она запомнила перламутровый блеск зубов и его произнесенные шепотом смелые слова. Сердце ее таяло, как льдинки в весеннем ручье. Пушкин назвал ее Аталой. А по дороге с дачи в город Ганский, как будто между прочим, заговорил о поэте:
– Его вышлют по императорскому повелению. Есть известия, что он связан с тайным союзом, с ним надо держаться осторожно. Воронцов рассказал мне совершенно конфиденциально.
Ганский замолчал. Больше не сказал ни слова, но она поверила сразу, поняв, что такое предостережение не могло быть вызвано только ревностью. Чистоту своей совести перед царем Ганский хранил строже, чем супружескую верность своей жены.
Больше Эвелина не видела Пушкина, хотя желание встретиться с ним не ослабевало; рассудительность подсказывала, что абсурдно только по этой причине замешивать свое имя в переписку департамента Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии. А сестра ее, Каролина Собанская, увлеклась поэтом и показывала Эвелине стихи, написанные ей на память. Эвелина не завидовала и не жалела.
В долгие зимние вечера в Верховне, под аккомпанемент метели, выслушав все жалобы мужа на либералов, на неблагодарных мужиков, на пройдох экономов, Эвелина шла в свои комнаты и там углублялась в книги, отдавая предпочтение французам. В такой зимний вечер она прочла новую книгу Бальзака «Шагреневая кожа». Автор был Эвелине уже знаком. Друзья в Санкт-Петербурге увлекались им, они присылали ей в Верховню все его новые книги. Эвелина читала их старательно, не пропуская ни одной страницы, но не испытывала особенного увлечения. Читал кое-что и Ганский, не большой любитель книг, читал и мыслей своих о прочитанном не высказывал. Но «Шагреневую кожу» Эвелина прочитала дважды. Впечатление было настолько велико, что она решила написать Бальзаку. Графиня не хвалила это произведение. Она осуждала гневно и страстно, и этот гнев и страсть, излитые на бумагу под ее диктовку чужой рукой, привлекли внимание Бальзака.
Эвелина не оправдывала смелости автора, считая ее бесстыдной, не понимала и назвала преступлением против бога любви то, что Бальзак осмелился подчеркнуть зависимость современной жизни только от денег, что герой его Рафаэль занят не только сердцем прекрасной женщины, но и мыслью о том, хватит ли у него денег, чтобы заплатить за карету. Письмо с подписью «Иностранка» дошло до адресата. Так началась переписка, перешедшая в знакомство, затем в любовь. И в ответном письме пришли в Верховню два слова, польстившие Эвелине, возвеличившие ее в собственных глазах, поднявшие ее над степными заснеженными просторами: «Северная Звезда» назвал он ее. Да, она верила, что с далекой Украины в Париж, на улицу Басс, она шлет ему голубой луч. Это была романтика, это была любовь.
У гробницы мужа легко Эвелине вспоминать прошлое. Мысли возникают сами, потому что настоящее переплетается с прошлым, потому что здесь, среди мрамора и холода, в полутьме, под тяжелым черным потолком, обретено истинное одиночество, потому, наконец, что скоро – вечером или утром, за ужином или за завтраком Ганна скажет: «Мама, вы снова ходили в часовню? Зачем вы себя мучаете?!» И этот вопрос, в котором будет подчеркнутое сочувствие, вызовет внимание Бальзака. Впрочем, нужно ли ей это?
Широко раскрыв глаза, она оглядывает часовню. Сколько еще места в склепе! Покойный муж и его предки позаботились и о потомках. Молчаливая суровость склепа раздражает Эвелину. Надежда найти здесь, в одиночестве, ответ на то, что мучило ее уже столько дней, оказалась тщетной.
Эвелина поднялась, набожно перекрестилась и вышла из часовни, заперев за собой дверь на ключ. Осенний парк застыл в дремоте. После дождя наступила тишина. Неподалеку на прудах звонко раздавался утиный крик и плеск. С фольварка долетал веселый и однообразный стук молотилки. Над дорожкой скрестили могучие ветви вековые дубы. Под ногами сухо и резко шуршал песок. Эвелина в задумчивости прошла еще несколько шагов и опустилась на скамью под широким ветвистым дубом.
Вдали, в конце дорожки, виднелся южный фасад дворца. Сквозь строй обнаженных осенью деревьев колонны белели непривычно ярко. И едва только Эвелина села, сбросив с плеч плащ, как перед нею, словно из-под земли, вырос Кароль. Он почтительно поцеловал протянутую руку и сел рядом без приглашения, разрешив себе по-родственному эту фамильярность. Только тут Эвелина заметила, что он навеселе.
Она, отвернувшись, молчала, раздраженная неожиданным и ненужным появлением управителя. Он посматривал на нее искоса, сбоку, словно впервые видел, и не спешил начинать разговор, уверенный, что графиня не встанет со скамьи, не уйдет, а так и будет сидеть, ожидая, пока он не заговорит.
– Я давно хочу сказать вам кое-что, пани Эвелина, – наконец начал Ганский, переводя колючий взгляд на свои высокие охотничьи сапоги, – но вы так заняты последнее время, что я не решаюсь…
– Нет, отчего же, пан Кароль…
Она говорила ласково, чтобы смягчить разговор, который, она чувствовала это, грозил быть неприятным.
– О нет, пани Эвелина, вы в самом деле заняты. – Он настаивал, и Эвелина не возражала более. – Но мне хотелось бы… я считал бы крайне необходимым…
Кароль подыскивал нужные слова, которые словно испарились из головы. А ведь все было продумано заранее, он уже предвидел, каким способом нанесет своему врагу беспощадный удар, и вот на тебе! Управитель волновался; он встал, внимательно посмотрел на аллею, – высокие колонны сиротливо белели, на аллее никого не было, это вернуло ему уверенность, и он снова сел рядом.
– Я хотел бы, Эвелина, чтобы вы знали все, что происходит в наших поместьях, среди наших крестьян.
– В моих поместьях, среди моих крестьян – хотели вы сказать?
– Простите. Не так сказал. Видит бог, верой и правдой служу вам и привык, как к своему, как своим живу, днем и ночью…
Что-то было уже потеряно в разговоре, Управитель понял это и, испугавшись, что Эвелина может вообще подняться и уйти, спешил продолжить, беспомощно крутя пуговицу на своей куцей охотничьей курточке.
– Я слушаю, пан Кароль,
Она торопила, меряя его холодным взглядом.
– Графиня, вы могли бы уделить мне несколько минут, ведь находится же у вас целый час для плута Гальперина из Бердичева, не говоря уже о других…
– Это не ваше дело, пан управитель.
Он пожал плечами.
– Но, пани, горностайпольские мужики не платят податей, в Ключе Пулинском большие убытки, неурожай, а у нас, в Верховне, тоже не все благополучно с податью, – Ганский наклонился к самому уху графини, – есть даже беглые.
– А что же смотрит пан управитель?
Эвелина перешла в наступление. Он ошибся, этот подлый мошенник и пьяница, жалкий последыш Ганских. В это мгновение он был ей ненавистен и отвратителен до исступления. Она повысила голос, сжала кулаки и повторила, уже не спрашивая, а укоряя его:
– Что смотрит пан управитель?!
Кароль Ганский молчал. Эвелина отвечала за него.
– Пан управитель занят охотой, волокитством, пьянством. – Он хотел что-то возразить, но она требовательным движением руки остановила его. – Пан управитель проматывает мои деньги в шинках Бердичева и Сквиры, и ему безразлично, что разрушается хозяйство. О боже! Боже! За что ты меня так караешь? За что?
– Прекратите эту комедию! Бросьте!
Он стоял возле нее, готовый лопнуть от ненависти, кусая длинные рыжие усы, едва сдерживая ярость.
– Довольно! Я вижу, с вами по-хорошему не договоришься. Какое вам дело до того, что я делаю, куда трачу деньги? Чьи деньги, спрашиваю я вас? Ваши? Молчите! – Он расхохотался. – Не ваши. Деньги Венцеслава Ганского, моего брата. Я его наследник. Слышите? Я. Единственный и полноправный. Да, не ужасайтесь. Помолчите. Дайте мне досказать.
Эвелина окаменела на скамье. Побледневшее лицо она склонила на руки. Это было как дурной сон!
– Я не могу больше молчать. Не могу! – Кароль Ганский кричал и топал ногами. – К чему это лицемерие? Плакать в часовне и в то же время держать у себя любовника-француза, заигрывать с зятем, а сколько их было раньше, этих любовников… Вы думаете, я не знаю! Вы думаете, свет не знает? Берегитесь, Эвелина!
Он умолк на минуту. Ожидал возражений. Одно ее слово – и он взбесился бы вновь, громил и кричал. Но Эвелина молчала. Она подождала немного.
– Что вам надо? – спросила она наконец, когда Ганский, выпалив весь запас бранных слов, сел поодаль. – Чего вы хотите?
Он шел напрямик, поняв, что хитрить уже поздно.
– Отправьте ко всем дьяволам этого француза, заведите себе хоть десять, сто, тысячу любовников, но оставьте мысль о замужестве. Этого не будет никогда, слышите! Никогда! Деньги Венцеслава останутся здесь. Только здесь.
– Всё?
Что это? Она откровенно издевается над ним?
– Нет, еще не всё! – Он вскочил, ужаленный ее уничтожающим взглядом. – Нет, погодите. Знайте, за ним следят жандармы, я хорошо знаю, мне говорил бердичевский полицмейстер, сам император приказал, знайте, он подозрительная личность…
Последний козырь был брошен.
– Вы говорите глупости, – произнесла Эвелина спокойно, потирая пальцами высокий лоб, точно отгоняя какую-то навязчивую мысль. – Повторяю – глупости. И вы не имели права так говорить со мной. Вы забыли, что перед вами хозяйка, владелица всего этого, – Эвелина встала и обвела вокруг себя рукою, – перед вами, шляхтич Ганский, урожденная Ржевусская, наследница славного и великого рода, в котором не было экономов, стряпчих и писцов, в нашем роду – министры, короли, гетманы, славные воеводы, и моя тетка Розалия Любомирская, подруга королевы Марии-Антуанетты, погибла на эшафоте. Вы забыли об этом. А следовало помнить. Это хорошо и всегда помнил ваш родственник и мой муж Венцеслав Ганский.
Эвелина говорила тихо, едва заметная дрожь в голосе выдавала волнение.
– Как же вы осмелились? Я вас спрашиваю? Мне стоит только пошевельнуть пальцем, и вас не будет в Верховне. Я могу обречь вас на нищенство, знаете ли вы это? Вы бесстыдно обкрадываете меня, пользуетесь моим добросердечием…
– Ваш Жегмонт ползает за мной по пятам, шпионит, – только и нашел что сказать в свое оправдание растерявшийся управитель.
Она не обратила внимания на его слова.
– Помните, последний раз слушала я от вас эти безумные речи. Последний раз!
Она даже не взглянула в его сторону. Пошла по аллее, величественная и неприступная; а он остался, униженный, сбитый с толку; только забытая на скамье белая перчатка напоминала о ней. Кароль дрожащей рукой схватил перчатку, обрадовался, точно она могла его спасти, догнал Эвелину.
– Пани Эвелина, ваша перчатка.
Взяла и не поблагодарила.
– Пся крев, с вашими Ржевусскими, – выругался он и добавил еще несколько слов, но осторожно, удостоверяем что она их не услышит.
…Разъяренный Кароль вскочил на коня. Змеиным изгибом арапника ожег круп жеребца. Грузно подпрыгивал в седле. Скрипела кожа седла, конь бешено бил копытами, на шенкелях взбивалась густая пена. Ганский влетел на двор фольварка, сбил с ног стоявшего там деда Мусия; конь рванулся в сторону, натянул уздечку, но Кароль заставил его ступить старику на грудь и на руку. Дед затих на земле, разметав руки. По седой бороде, по усам тоненькими красными дорожками потекла кровь. Управитель сдержал коня перед самой дверью конюшни. Прошел мимо толпы притихших крепостных.
На весь ток оглушительно тарахтела молотилка.
Деда Мусия подняли и положили на солому. Прибежал Василь. В глазах вспыхнул гнев. Паренек упал на колени возле деда. Вытирал грязной, запыленной рукой кровь на бороде.
– Дедушка! Дедушка!
Старик молчал, закрыв глаза…
Ганский стоял спиной к толпе, пронизывая глазами баб, суетившихся подле молотилки. Под скирдами сена, среди тряпья и посуды, кричали ребятишки. Кароль резко повернулся к мужикам, стоявшим вокруг деда. Зашагал к ним, сжимая нагайку.
– Разойдись, сукины дети, лодыри, бродяги! За работу! Слышите, быдло несчастное!
Он кричал, перекрывая грязными словами стук машины, топал ногами, свистел арапником. Мужики стояли полукругом. Смотрели в степь, поверх его головы. В их молчании была властная угроза, и Ганский опустил нагайку. Потом круто повернулся на каблуках и пошел в контору.
Деда Мусия внесли в конюшню. Положили на холстину. Стянули сорочку. Грудь обрызгали водой. И все это делали молча, не произнося ни слова. Покачали головами и разошлись. Василь подбежал к приказчику Евмену. Тот стоял у молотилки, словно ничего не замечая. Василь попросился побыть с дедом. Приказчик не захотел связываться с управителем.
– Черт с ним. Иди!
А Василь через огород, через степь, вдоль яра бежал к панскому дворцу, повторяя про себя трогательные слова жалобы на Ганского. Запыхавшись, вбежал в кухню. Навстречу вышел дворецкий Жегмонт. Зашикал, замахал руками.
– Какой тебя черт принес? Чего надо?
Василь стоял перед дворецким, едва переводя дух, прижимал руки к груди, словно хотел сдержать бешеные перебои сердца. Жегмонт выслушал. Покачал головой.
– Нет, к пани сейчас нельзя. Что ты плетешь? Ну, побил, выживет дед Мусий, он живучий, его покойный пан Венцеслав, царство ему небесное, не так когда-то… а выжил, еще и на бандуре славно играет. Не убивайся. Иди! – Он вытолкнул парня за дверь, и Василь слышал, как звякнула задвижка.
Что делать? Руки опустились. Василь стоял обессиленный, печальный. К Марине пойти, – может, она пособит? И словно сам бог смилостивился. По ту сторону железной ограды, мимо огромных газонов, шла графиня с каким-то человеком. Уже подойдя к самой ограде, узнал Василь того барина, с которым встретились в степи. Боязливо приоткрыл калитку и, точно ступая босиком по стеклу, несмело приблизился к графине. Эвелина недовольно прищурилась. Что еще за новости? Бальзак сразу узнал юношу. Без шапки, в рубахе с расстегнутым воротом, в широких полотняных штанах, глядя прямо в глаза, стоял перед Ганской Василь.
Трижды поклонился, подумав: так лучше будет.
Дрожащим голосом заговорил:
– Заступитесь! – И, боясь, что графиня не дослушает, Василь торопливо рассказал обо всем, что случилось на току. – Может, теперь уж и нет деда Мусия, – вы же знаете деда, он так славно на бандуре играл. – А сам подумал: «Откуда пани всех знать, у нее мужиков много. Может, хоть по этой примете догадается, кто такой дед Мусий».
Бальзак стоял в стороне, удивленный.
– Ева, о чем он просит?
Эвелина объяснила не сразу. А Василь, услышав голос Бальзака, подошел к нему. Хотелось верить, что этот барин поможет, поймет его горе. Но как рассказать, какими словами?
– О чем он просит, Ева? – повторил Бальзак.
– Мой управитель Кароль обидел его деда, – только и ответила Ганская, – вот и все. – И, уже обращаясь к Василю, сказала – Иди, я скажу ему. А дед Мусий, как выздоровеет, пусть придет ко мне.
Затем повернулась к Василю спиной и подала руку Бальзаку.
Василь пошел к калитке, как ослепший, ловя руками воздух перед собой. Он прошел через черный двор, очутился снова в яру и сел под кустами терновника. Положив голову на колени, он долго думал нескончаемую горькую думу, кусал горькую, как эта дума, травинку, слушал, как тоскливо журчит под поросшими мхом камнями ручеек.