Текст книги "Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты"
Автор книги: Наталья Рубанова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
5
Чаще всего он подходит, конечно, к её снимкам: как хороша, бог мой, как душиста! (Пусть, пусть штамп: ему ф и о л е т о в о). Кажется, запах кожи просвечивает сквозь тонкое стекло – да-да, просвечивает: да вот же они, те самые резковатые – «вечерние» – духи, въевшиеся в память страшно сказать, сколько лет назад… Щёлк! Ирма Р. в накидке из блестящего искусственного меха, в маленькой чёрной шляпке, обнимающей непослушные волосы («непослушные волосы – штамп», механически). Трёхпрудный з а м е т а е т, чёрный вечер, белый снег… Щёлк! Кузнецкий: Ирма Р. в красном пальто и тонких лайковых перчатках, в руках – жёлтые хризантемы… Щёлк! Ирма Р. с собакой – Дик, милый Дик… Щёлк! Щёлк! Ирма Р. на лошади, Ирма Р. за фортепьяно… Щёлк! Щёлк! Щёлк! Ирма Р. в театре, щёлк, в машине, щёлк, в креслах, щёлк, в креслах, щёлк, щёлк, в креслах, щёлк, Ирма в креслах, щёлк, Ирма в креслах, щёлк, щёлк, Ирма в креслах, в креслах, в креслах, щёлк, stop.
Ирма в креслах. Этот кадр нравится ему, пожалуй, больше других – не из-за нарочитой, несколько даже вызывающей, эротичности (Ирма Р. с розой во рту, в одних чулках и туфлях на шпильках – левая направлена в сторону объектива; глаза… – о, её глаза, качает головой он, её рысьи глаза, её искристые айсберги, и тут же, впрочем, осекается, ведь самое пошлое, он знает, он ещё в своём уме, писать о красивых глазах, пусть даже «рысьих» или выполненных Господином Б. из такого необычного м а т е р и а л а, как айсберг… – итак, «её глаза», как строчат дешёвые романистки, «полны неги и истомы»).
Он с замиранием сердца («с замиранием сердца» – штамп) разглядывает её родинку у ключицы, проводит указательным по линии груди, касается мизинцем коленки… Позволить себе ещё одно воспоминание, или?.. Обесточить процесс искусственно вызванного отчуждения, обескровить его? Порвать нить, разделяющую экспонат и экскурсанта? Послать к чёрту гида?..
«…неужто и во сне не подаришься неужто отнимешь последней радости лишишь надежды последней что с того что мои книги х о р о ш о п р о д а ю т с я кому от этого хорошо я ничего ничего ничего не чувствую не могу больше права не имею связывать слова в предложения слово-то какое с в я з ы в а т ь чёрт бы их подрал буквы эти а если попросят о б м е н я т ь дар на ирму р. совершу «сделку» тотчас семьдесят четыре я сед зануден издатель говорит за спиной гадости какая впрочем разница я же помню помню тот вечер она выпила дикие безлюдные переулки она хохотала дерзко вызывающе она танцевала в лужах крутила зонтом у виска читала стихи дурацкие стихи требовала шампанского мы пили его на патриках была весна ирма р. сама была весной яркой цветущей не ведающей стыда она смеялась когда я оглядывался не идёт ли кто она расстёгивала молнию она сама молния циркачка наездница колдунья снови́дящая из матки принцесса инь нон-стоп стоп стоп-машина…» – он стекает на пол восковой каплей, он тает, он превращается в свечку, он плачет, да, он плачет: оказывается, нашёптывают ему, «за любовь нужно бороться» – а он-то, он-то, старый пентюх, он-то, видите-ли, в ы б р а л л и т е р а т у р у! «вот и получай, получай! дрочи на её ф о т к у! так тебе! на! добиваем, ребята?..»
Удаляет абзац. Засыпает.
Астральный двойник, выходящий каждую ночь из его оболочки, улетает к Ирме Р. – он не может ничего объяснить, так как почти не помнит «снов» – однако тайное знание, дарованное ему, вселяет надежду: Ирма Р., снови́дящая из матки, помнит о нём, принимает его, он знает – как знает и то, что когда время и пространство сворачиваются в одну воронку, вибрация прекращается – это, собственно, и есть нирвана.
Сегодня Ирма Р. приснилась ему – сегодня, да, сегодня под утро, о чудо. Он очнулся в каком-то беспамятстве (пот тёк градом, дыхание участилось) и с трудом, по крупицам, принялся восстанавливать в и д е н и е – как всегда, с помощью букв, так проще.
«Глухой темнохвойный лес. Под вывернутыми корнями упавшего дерева – логово рыси: вот она, сама грация, длинноногая, процарапывает на пне отметину. Чёрные кисточки на её заострённых ушах сканируют меня, выведывая, смогу ли я предложить ей расселину скалы или хотя бы какое-нибудь приличное дупло. Felis lynx[124]124
Рысь.
[Закрыть], Felis lynx, ты ли это?..
Она прыгает с высоченной сосны на землю; бесшумно ступая, подкрадывается ко мне сзади и кладёт лапы на грудь. «Когда ты вернёшься?» – нахожу в себе силы не задавать лишних. Женщина-рысь никогда не назовёт вам точной даты – женщина-рысь скорее лишится языка, нежели скажет что-либо определённое. Итак, «Когда ты вернёшься?» – упорно молчу я, а она, Ирма, снимает с себя шкуру – это смертельный трюк: снимать с себя шкуру, да, смертельный, если кто-то не знает.
Без меха – голокожая – Ирма кажется совершенной: так оно и есть. Я долго рассматриваю её тело: мне хочется срастись с ним, войти в него, остаться – да что там! Мне хочется стать этим телом.
Я не сразу замечаю, что с ней темноволосая красотка и какая-то рыжая (или рыжий?..) Ирма смотрит на плед, прикрывающий камень – грязно-коричневый, неприятный: она чувствует – должно произойти что-то очень дурное, душепротивное. Красотка пьёт виски, рыжее же существо, зевая, приобнимает Ирму: она не сопротивляется, даже как будто радуется – но в радости этой много наигранности. Зрачки рыси впиваются в мои. Больше всего на свете я хочу прикоснуться к кисточкам на ушах палево-дымчатого зверя».
6
Его новый роман недурён: возможно, опять войдёт в какие-нибудь Т-short’ы, как пренебрежительно называет он шорт-листы («футболки из бутика – качество обычного шопа по завышенным ценам»). Роман, однако, романом, но вот что он, чёрт дери, делает ясным летним днём на старом немецком кладбище? Неужто примеряет? О!..
Кладбищенские дорожки – идеальное пространство для додумывания некоторых мыслей до конца: вот он и пытается обозначить, если угодно, онтои филогенез распада «лучшего в мире чувства» – от самого момента оплодотворения яйцеклетки и образования зиготы до смерти. Кладбище – он уверен, да, уверен – поможет осознать причины «разгерметизации чуда»: оно одно, и только.
Он останавливается у мавзолея Эрлангеров: ну да, Шехтель, Петров-Водкин… Год тысяча девятьсот четырнадцатый… Красиво, действительно, – и совсем, совсем ведь не страшно здесь, совсем не грустно ему… не больно… не одиноко даже… никак. (Щёлк! Могила Джона Филда). Кажется, он и впрямь смирился. С другой стороны, смерть – самый большой обман на свете, великая низость «духовных отцов» – он знает, о чём говорит, да, знает, и не спорьте, не спорьте с человеком, стоящим одной ногой в могиле. «Одной ногой в могиле» – штамп, машинально замечает он, углубляясь всё дальше: негоже, конечно, как сказала бы Ирма Р., снови́дящая из матки, «некрополем-то подпитываться», однако что делать, если живую материю – по-настоящему живую, живую для него — найти уже невозможно? (Щёлк! Могила Васнецова). Что, впрочем, для него «живая материя»? И смогла бы, интересно, Ирма Р. его, глиняного, оживить? (Щёлк! Щёлк! Могила Софьи Парнок, захоронение французских солдат… щёлк, щёлк, в креслах, щёлк, в креслах, щёлк, щёлк, в креслах, щёлк, Ирма в креслах, щёлк, Ирма в креслах, щёлк, щёлк, Ирма в креслах, в креслах, в креслах, щелк, stop: Ирма в креслах).
Когда именно, в каком году придумал он Ирму Р.? Ирму Р., переродившуюся в конце концов в прелюдию Дебюсси? Неужто в тот первый злополучный – почему, кстати, «злополучный»? хорошо-то им как было, легко как! – февраль? (в скобках, для дам: разнузданный март, унылый июнь, томный август, искромётный ноябрь; «Девушка с волосами цвета льна», скобку закрыть).
Тот факт, что далёкая возлюбленная (ха!), будучи им же самим выдуманная, имеет крайне мало общего с реальным человеком, через какое-то время перестал быть достоянием лишь бессознательного. История типична – впрочем, до чужой «типичности» ему нет ровным счётом никакого дела: он пытается вспомнить важный день — день, когда Ирма Р. обратилась, что и требовалось доказать, в nature morte (still life, Stillleben, natura morta, naturaleza muerta). День, когда её смеющиеся глаза стали спелым тёрном, нежные щёки – ломтиками дыни, рот – чёрной вишней, а волосы – самой обыкновенной белой смородиной… Теперь Ирму Р. можно было: а – трогать, b – жевать, c – глотать, d – выплёвывать.
«Кем они были друг для друга все эти годы – годы, проведённые с другими, совсем другими (тоже придуманными?) людьми? Только ли для того не терялись, чтобы спастись от отчаянных семейных ужинов или скоротать время? Только ли для того, чтобы небытовое – над-, трансбытовое – пространство позволило сохранить им, ха, свежесть отношений?» – он снимает очки и долго, до слёз, трёт глаза. Вся эта писанина никуда не годится. Дурацкий, дурацкий сюжет! Зачем нужно было за него браться? Зачем? Как он собирается писать о любви, если давным-давно ничего не чувствует?.. Да и пишут ли в семьдесят четыре – о любви? Может, пора и честь знать – писать о смерти? Однако смерти нет, смерть – обман, обман, самая чудовищная на свете ложь! Есть только любовь, одна голая любовь… «Приехали!»
Он, увы, повторяется: а ведь самое неприятное – поймать «мышь» за хвост самоповторов. Можно, конечно, обозначить их как лейтмотивы, лейттемы – только зачем врать себе? Да, он исписался, да: случается с каждым, не все признаются – ничего качественно н о в о г о уже не придумать, клишировать свои же приёмы скучно и бессмысленно; а если кто-то спросит, огорчает ли его сей факт, он рассмеётся.
Файл. Удалить. Ок, ок. Вот это коленце!.. Полгода непрерывной работы. Та-ак. Оч-чень хорошо. Теперь бы очистить корзину. Тоже мне, второй том «Мёртвых душ»! Вы действительно хотите удалить все файлы?.. – рука застывает в воздухе, парализованная.
Как он писал раньше? С помощью каких кровей монтировал тексты? Что это был за раствор? Каким образом добивался эффективной «раскадровки» и безупречной «озвучки»?
Первый вменяемый текст «постучался» в девятнадцать: он помнит посасывание под ложечкой, головную боль, скрип пера — тогда писали перьевыми – по плотной желтоватой бумаге, пахнущей горьковато-сладким лекарством (быть может, от того, что буквы служили тем самым пропуском, р е ц е п т о м, в обмен на который пишущий и получал наркотический препарат под названием Oblegchenie? Возможно, запах был явлен неслучайно). Рассказ назывался неудачно – «Синий город» – и походил, скорее, на эссе: тем не менее началось всё именно с него. Потом были, конечно, поиски, «книжные запои», выписки цитат да общение с такими же, как и он, городскими сумасшедшими, складывающими слова в предложения. Последнее его, кстати, утомляло – так он ни с кем и не сошёлся близко, а потому его частная жизнь не стала достоянием пу́блички: ревизия воспоминаний, впрочем, равно как и их эксгумация, бесплодны, пора б заткнуться. Как тридцать третья буква, я…
Он накрывает портрет Бродского шарфом и отворачивается к стенке.
Да, он работал много, продуктивно – и без особой устали. Работал до тех самых пор, пока какой-то внутренний механизм не дал сбой. Фиксировать же то, что вколачивали в тексты ремесленники («Их разбудил запах кофе, доносившийся с кухни…», «На свадьбу Танечке с Лёшей подарили холодильник», «Инна Петровна сломала ногу…», «Генка запил…» и пр. и пр.) – не мог / не желал / не считал возможным: «Литературрро, вас тут не стояло!» – пытался иронизировать он, успевая в секунду, впрочем, обжечься, даже невинным «ир»: вспомнишь как мамочку, имечко сложится — добавленное «ма» не отпускало, сердце всё больше заходилось, ладони, как водится, становились мокрыми – и вот это уже не штамп, не штамп, нет. Однако речь шла, кажется, о внутреннем механизме…
Итак, сбой программы. Отсутствие потребности в записях – и – одновременно – потребность п е р е в о д и т ь б у м а г у: треклятая чесотка букв, точечные ранки на кончиках пальцев (как и глаза, он знает, основные излучатели человека), которые, того и гляди, с о с к о ч а т – и тут же прикончат тебя… А может, он не хочет писать «лишь» потому, что тогда, давным-давно, превратил Ирму Р. в статуэтку? Сдался? Перестал бороться?
Но ведь она была – если, конечно, б ы л а когда-то, в чём он уже сомневается – ветряной (водяной?) мельницей… Надо ли с такой б о р о т ь с я? Возможно ли?.. О нет, он не донкихот, равно как не донжуан и, по счастью, не Казанова. Он не хочет, не хочет думать об этом. О том. Ему, в конце концов, семьдесят четыре. Он похоронил собаку, родителей, друзей, жену. Все его книги написаны и изданы. Банковский счёт – спасибо издателю, хоть тот и перемывает ему косточки (а кому, черт, не перемывает?), он знает, – позволяет не только не сдавать подобранные бутылки, но и не рыться на помойках в поисках селёдочных хвостов и прочих деликатесов, отодвигающих «на потом» неминуемый процесс захоронения отработанного материала: биомашины, записывает по привычке он, которая не в состоянии производить необходимое эгрегору государства («государство – это Я!» – «нет, я!» – «нет, я! я! йа-а!..») количество энергии.
Душещипательнейшую сцену, кстати сказать, наблюдал он не далее как вчера. Две интеллигентные (он всегда спотыкается об это словечко) старушенции – его соседки Клавдия Ивановна и Клавдия Петровна – не поделили склизкий качан, выуженный из грязно-зелёного контейнера с надписью КОРМ (белой краской, с подтёками), и сцепились – да так, что добрым людя́м пришлось вызывать участкового. Когда их разняли, Клавдия Ивановна заголосила: «Я, милок, до пенсии-то не дотяну, а там хоть покормят – не голодной же смертью… побираться не могу, стыдно… посадил бы ты меня хоть на пятнадцать суток, а, милок? Три тыщи в месяц на всё про всё, сын пьёт, хоть в гроб ложись…» – страшно далека ты от народа, velikaja strana! Он захлопнул окно и пробурчал себе под нос («себе под нос» – штамп) любимый уайльдовский афоризм. Канавы и звёзды[125]125
О. Уайльд: «Все мы сидим в сточной канаве, но некоторые при этом смотрят на звёзды».
[Закрыть], да, сэр, а как вы хотели!..
Кстати, об этом: в феврале 19**, в Питере, он впервые показал Ирме Р. Бетельгейзе в Орионе, и добавил: «А ты – Полярная, ты почти не меняешь положения относительно горизонта» – «Смотря что считать горизонтом», – покачала головой Ирма Р.; он же в очередной раз убедился в том, что – да, уязвим, чертовски уязвим, и потому перевёл «стрелки» на музыку, что было, на его взгляд, безопаснее, но только на его: «В филармонии Дюфаи, Перотин и Гийом де Машо…» – однако Ирма Р. чувствует все его «подводные течения», Ирма Р. улыбается, Ирма Р. треплет его по щеке: «Ты – свой собственный узурпатор, ты же не любишь старинную музыку, я пойду одна» – ни слова о любви, и я о ней ни слова[126]126
Б. Ахмадулина: «Ни слова о любви, и я о ней ни слова…»
[Закрыть].
К чему эти воспоминания? Ирмы Р. не будет, не будет, н и к о г д а больше не будет – странно, смириться с этим до сих пор нет никакой возможности, асчастьебылотаквозможнотакблизко.
7
А на лёдной поляне – Дом, Дом Лёдный, а в Доме – дверь, дверь лёдная, а за дверью – прялка, прялка лёдная, а за прялкой – Дева, Дева Лёдная: Дева Лёдная в нитях лёдных, что к солнечному его сплетению тянутся: полипы!
Каждое движение прялки вмораживает его в наст, опутывая снежной паутиной. И вот он уж в коконе, в коконе, спелёнутый! – и вот уж Лёдная Дева подходит к нему и, обнажая клычки, впивается в горло… Лёдный дом (под козырьком табличка «Интернеткафе») плывёт перед глазами. Ирма Р., ты ли?.. – он пытается крикнуть, но наждачный язык – сухо-сухо во рту – не ворочается. Голова кружится, он резко оседает, уменьшаясь в размерах: молоко с кровью – вот тебе и черешня, мужик… Он снова просыпается в холодном поту. Неужто и впрямь стоило д о б и в а т ь с я? Но чего именно? Р у к и Ирмы Р.? Нет-нет… Не им под одной крышей-то («под одной крышей» – штамп), не им.
Он просыпается окончательно, кряхтит, пытается потянуться: артрит – жестокая штука! С недавнего времени ещё вот запоры… слабительное, конечно, в ы р у ч а е т, однако до чего ж тошно… И, самое главное – он, разумеется, знает, – дальше будет только хуже (доза «положенных» мучений обсуждается наверху), а там не за горами и плановая (очередная; соблюдайте, товарищи) смерть – смерть, которая всегда «как бы первая» – сколь ни умирай, не привыкнешь, а жаль, жаль – всё было б не так мерзко.
Он кружит, кружит по старому немецкому кладбищу, он знает – чтоб умертвить любовное знание, необходимо бывать здесь как можно чаще: убийственная подпитка из «нижних миров» и пр. и пр. У мавзолея Эрлангеров его внезапно ранят звуки: бог мой, Stabat Mater, откуда же? Stabat Mater… Stabat Mater dolorosa Перголези… – невыносимо, невыносимо!.. Четыре камеры его сердца, в которых замурованы отражения Ирминых иллюзий, разбиваются на пары – дважды два, дважды два… Смотрите-ка, какие странные танцы, какие к о л е н ц а, кто б мог подумать! Сердцесердце, не томи, сердце-сердце, отболи… где этот чёртов нитро-… нитро-… нитроглицерин чёртов… Как же щемит-то, а… и как д о ж и т ь теперь… как дожить сухой остаток дней («остаток дней» – штамп) после такой музыки, а? Как дожить без неё? Ирма Р. – с тобой или без тебя – едино – как дожить?..
Он возвращается домой. В почтовом ящике – горы нео-штурм-унд-дра́нкнутых (его словотворчество) экскрементов. Он брезгливо перетряхивает это хозяйство – первым вылетает счёт за телефон. Ловя его, выпорхнувший из пованивающего глянцем разворота, он успевает прочесть: «Проблема Номер Один Вселенского Масштаба: я и моя сумка Chanel» – а перед тем, как швырнуть э т о в стоящую на полу картонную коробку, замечает: «…не та отстрочка», «…серебряная отделка вместо золотой, как жить дальше?» – и смеётся.
8
«…летишь, летишь себе над асфальтом, не думая даже – бессмысленно! как звук, как краска, как фонема – уворачиваться от залихватских потоков воды, обрушивающихся аккурат на темечко: но в том-то всё и дело, что головы нет, голова не нужна, голова вообще не имеет значения… ливень тем временем припускает; вода доходит до щиколоток, до колен, дао смыло — пожалуй, теперь лишь вплавь, вплавь, смотрите-ка, как романтично, особенно на фоне грозы, пронзающей обложенное нёбо неба…» – Ирма Р. откидывается на спинку вертящегося стула, зажмуривается: имеет ли хоть что-то значение? А? Не слышна-а! – «…и вишен спелых сладостный агат», ну да, ну да.
Да разве забудет Ирма ливень?.. Разве забудет – его? Его, н а с т о я щ е г о и ни на кого не похожего? Его, не добившегося – да потому что не просившего, никогда ничего не просившего – её руки? А ведь она готова, уже готова была, как пишут авторы женского рода-племени, в с ё о т д а т ь (слишком поздно?) – он же, привычно выстраивая элегантную защиту из букв (не пробиться, никогда не пробиться за этот его забор – выше неба! впрочем, она особо и не пыталась: эгоизм, маятник настроений, капкан для собственных чувств: ловушка нетерпеливого сердца!), выбрал роман с литературой. Ущемлённое самолюбие (Ирма слишком долго не разводилась – он же жил со своей истеричкой словно б «в отместку»), гордыня, раздутое писательское эго – и, как всегда, треклятое русское «кто виноват» и «что делать» (штамп, сказал бы он, штамп – уж Ирма-то знает!)…
По привычке она покупает его книги. Ей нравится смотреть, как красиво стареет он на фотографиях. Нравится читать его интервью. Представлять, что было бы, если б, точка: аплодисменты, Ирма Р., бурные продолжительные аплодисменты!
Какой расточительной, какой сумбурной оказаласьвся твоя жизнь! (Смех в зале). Тебе семьдесят пять… Семьдесят пять, ну и что? Что такое семьдесят пять? сопротивляется она. Просто число, фикция! Вставные зубы, очки и «мерцалка» – тоже фикция? Зачем, для чего? Почему нас так мучают? Сколько можно? Всё давно – давным-давно! – ясно!.. Что ещё хотят д о н е с т и до агонизирующей анимы смекалистые занебесные ремесленнички? Каких о з а р е н и й, какого ещё р а з в и т и я ждут от простых смертных, загнанных на бойню в безвоздушье трёхмерки?.. Неудачная метафора, сказал бы он, крайне неудачная.
Неужто она, неужто она одна во всём виновата? Но чего ждала Ирма «всю жизнь и ещё пять минут» – каких таких лун, «люблей», откровений? Как вообще случилось, что они – п о т е р я л и сь? Возможно ли такое? Возможно ли, Ирма кричит, такое, чтоб два человека, созданных друг для друга, потерялись лишь из-за того, что кто-то не сделал банальный первый шаг?.. Не сделал первый шаг — она прокусывает нижнюю губу до крови (как это красиво, сказал бы он, как чувственно, «как ты прекрасна, о, возлюбленная моя…» – чёрт, чёрт! Не думать, не позволять! И – не жалеть, только вот ни о чём не жалеть, иначе крышка, крышка: Ирме ль не знать, что такое к р ы ш к а?) – не сделал первый шаг из-за страха, глупого подросткового страха быть отвергнутым? О, лучше не сделать, чем жить с ледяным «нет», которое размозжит однажды твоё, и так чуть живое, сердце в лепёшку – да что там в лепёшку! И места-то мокрого не оставит – так ты превратишься, что и требовалось доказать, в овощ: ни-че-го не захочешь, ни-ко-го, ни-ког-да… Ирма понимает, да, понимает: он просто боялся – последствия подобной катастрофы непредсказуемы: так, после очередного анекдота, над которым только что л е ж а л весь дом, человек выходит в сени и вешается – а ведь неизвестно, что он сделал бы с собой, о т к а ж и ему Ирма (а она – она́ что сделала б?..) Как глупо, бог мой, думает Ирма, как глупо! Они могли, они просто обязаны были быть счастливы! (его ирония: о б я з а н ы?..) К чему все эти ранящие короткие встречи, все эти «тайные поездки», ложь, наконец?.. «Стоп! Хватит! Я умоляю вас! Я не могу! Действительно не могу больше!! Кончайте свою историю, кончайте же скорей!! Если вы думаете, будто можете издеваться над персонажем сколько хотите, то ошибаетесь – персонаж может и отказать вам! Да-да, отказать в столе, если угодно! Вам не о чем будет писать, слышите? Не о чем!» – …щёлк, в креслах, щёлк, в креслах, щёлк, щёлк, в креслах, щёлк, Ирма в креслах, щёлк, Ирма в креслах, щёлк, щёлк, Ирма в креслах, в креслах, в креслах, щёлк, stop: Ирма в креслах.
Она хватается за сердце – перед глазами плывёт: какое-то там мая, гром, гроза, он — в белых брюках, в чёрной шёлковой рубашке – мчится к ней с корзиной черешни (фантом?), перемешанной с крупными градинами. Однако он (этого не было в первой версии сценария) падает: грудное молоко с жертвенной кровью рыси, прошедшей сквозь игольное ушко, растекается по асфальту.




























