Текст книги "Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты"
Автор книги: Наталья Рубанова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
альтерированная субдоминанта
[ОДУШЕВЛЁННЫЙ ПРЕДМЕТ ПЕРВОЙ НЕОБХОДИМОСТИ]
Живу два раза в неделю по две столовые ложки. Чайные съёжились. На сморщенные климаксом шеи похожи стали. Десертных нет: нет самого десерта. Приходится пользоваться тем, что имеется. Избегать длинных предложений. Говорить с паузами. С точками. И снова: юзать, что есть.
– Эй, ЧТО есть? Э-эй! Э-ге-гей!
Чок-молчок. Ноль целых ноль десятых… Чтобы жить два раза в неделю по две столовые ложки, нужно, чтобы чайные непременно съёжились. Тогда не будет выбора. Тогда исчезнут лишние знаки. Если те, конечно, бывают лишними. Если те, конечно, вообще бывают.
Как-то пошла на рынок. За чем-то Второй необходимости. Потому что Первой никогда не было. Или почти никогда. А на самом-то деле хотелось именно Первой. Что вам ещё?
Так вот. Хожу между рядами, хожу, прицениваюсь, выспрашиваю: «А сколько этот предмет? А у него необходимость какая? Ах, Вторая? Нет, не нужно!» – «А этот почём? А необходимость какая? Третья?! Что, я так похожа на идиотку?»
Ничего не нравилось мне, да и Первой необходимости опять не оказалось на всём рынке. Я, конечно, приказала себе не расстраиваться, а чтобы занять руки, купила малосольных огурцов, да и пошла домой. И только картину эту представила – ну, как сижу на полу да огурцы-то ем, – тут и окликнули:
– Стой, Моя Покупательница! – и что-то словно побежало за мной. Но как будто это что-то — подталкивали, как будто оно шло ко мне насильно, против воли. Что ж! Я обернулась и не поверила глазам. Напротив меня стоял он, долгожданный – Одушевлённый Предмет Первой Необходимости: долговязый, прозрачный, рыльце в пушку. С его шеи свисал длинный пёстрый шарф из тонкой шерсти.
Потрогав Предмет, я улыбнулась. Да, всё было именно так, правильно: широкополая шляпа над невидимым лицом, перчатки на невидимых руках, ботинки на невидимых ногах. Чтобы лишний раз убедиться в том, что Предмет н а с т о я щ и й, я сняла с него перчатку и дотронулась до пальцев. Предмет неуверенно пожал мою руку, а потом достал из нагрудного кармана карточку «09-775-НЗ» и показал код.
– Сколько я должна заплатить и почему ты не продавался раньше? Я столько раз хотела тебя!
– Очень нестабильная рыночная ситуация, Моя Покупательница! Но разве стоит говорить об этом? Я хочу поскорее сделать то, что должен сделать. Плати вон тому типу скорее, и…
Не дослушав, я направилась к толстому дядьке с оттопыренными ушами, у которого покупала похожий предмет в прошлый раз.
– Отменный экземпляр! – сказал он, пересчитывая деньги.
– Сколько продержится? Надеюсь, не как тогда – две недели?
– Побойся чёртушку! В уме ли? Да на нём пахать можно!
– Не для пахоты́ беру… – сказала я и, подцепив Предмет за невидимый, но реально существующий локоть, пошла жить дальше – а что оставалось делать после того, как меня выродили?
Зайдя в мой дом, Предмет тут же направился в кухню и уселся на пол.
– Ты живёшь одна, Моя Покупательница? – грустно спросил он.
– Когда как, – вяло ответила я. – Во всяком случае, мне не бывает одиноко.
– Сколько предметов здесь перебывало? – он задавал слишком много вопросов, но тогда это почему-то не раздражало меня.
– Здесь бывали даже предметные пары! – рассмеялась я. – Но тебя это не должно касаться. Всё, что ты должен делать, это…
– Я знаю, – Мой Предмет опустил невидимую голову. – Я знаю, что это должно произойти, Моя Покупательница! Надеюсь, это случится в момент моего…
– Не бойся, – я дотронулась до его плеча. – Так будет лучше.
Он не спросил кому, но со странною, почти блаженной улыбкой, начавшей проявляться на лице, прошептал аmen.
…я долго гладила Предмет по голове. Он действительно был одушевлённым: у него имелось н у т р о, впрочем, как бы отдельно от него самого, если можно так выразиться. И он читал Батая и Брега Эллиса, а не только Мураками с Эко, хотя Мураками с Эко не виноваты в том, что их все знают. «А Батай с Эллисом виноваты в том, что их знают не все?» – спросил он стену, и потихоньку начал испускать дух: ведь чем нежнее гладила я Предмет, тем меньше духа у него оставалось.
Мы сидели так долго-долго – в кухне-пустыне, на полу. Мой Предмет продолжал испускать дух, я же наполнялась жизнью. Лишь одно тревожило – раньше процедура эта не вызывала столько эмоций. Сейчас же ряженые прыгали перед глазами и строили рожи. Показывали языки. Издевались. Я потёрла глаза: ряженые исчезли. Эмоции – топ-топ – ушли. Но не Предмет, по-прежнему испускавший дух. На моих руках. Мне в руки (правая подача!..) С моей же лёгкой руки. А что ему оставалось после того, как его выродили?
Я пыталась забалтывать Предмет, чтобы его не тошнило на пол: если вовремя заболтать, не стошнит. Я подумала, что самыми оптимальными будут разговоры о финале. Начав с героических финалов бетховенских симфоний, плавно перешла к Второму закону термодинамики. «Был такой учёный, Клаудис, – сказала я. – Он говорил, с течением времени наша Вселенная придёт к состоянию с максимумом энтропии, то есть наступит…» – «Тепловая смерть», – перебил меня мой Предмет, став почти невесомым. Во всяком случае, я не ощущала его прикосновений. «Но другой человек, Больцман, в качестве контраргумента придумал другое», – жарко зашептала я, вбирая в себя всё больше его нутра. «Какой?» – еле слышно спросил Предмет невидимыми губами, и мне на секунду стало его жаль. Я с трудом взяла себя в руки: «Он говорил, будто в этом процессе будут существовать отклонения от основного состояния, флуктуации», – и всё же, забалтывая Предмет, мучилась я необычайно. – «А что, если перекинуть Второй закон термодинамики и все его флуктуации на нас? – из последних сил выдавил мой Предмет. – Что ты скажешь по поводу отклонений от маршрута?» – «Т-с-с!» – замахала руками я и выпила из него всё нутро – тихо-тихо.
На цыпочках.
Сквозь игольное ушко прошла.
Наутро тошнило. Я думала, тепловая смерть, завещанная учёным-преучёным Клаудисом, – не столь отдалённая штука. Внутри будто поселились тысячи солнц – они-то и жгли плоть.
Было чертовски обидно. Ей-ей! Заплатить кучу денег, забалтывать Предмет весь вечер, провести ужасную, кошмарнейшую ночь, чтобы проснуться утром и обнаружить, что новый ливер нутра не прижился? И кому жаловаться? Торговцу? Он имеет несколько сотен предметов в неделю, поэтому не даёт никакой гарантии… Ведь только месяц назад я взяла предмет, и что же? Его нутряного ливера хватило на семнадцать дней! Тогда как я рассчитывала минимум на полгода! Конечно, покупая на нутряном рынке предмет, выращенный в искусственных условиях, не получаешь абсолютной гарантии качества – лишь нюх, чутьё избавляют от «подводных камней». До последнего момента везло. И вдруг… второй раз подряд т а к о е!
Я спустилась в подвал, волоча за собой бездыханную чурку – то, что ещё вчера было Одушевлённым Предметом Первой Необходимости, обратилось в мёртвого Буратинку, чей нос больно колол мой бок. Узкое платье затрещало, бесстыдно выпятив перед деревянной мертвечиной кусок полуживой человечины. Сморщив нос (в подвале пованивали сотни буратинок, накопившиеся за годы), я доковыляла до ближайшего угла и швырнула Предмет. Он шлёпнулся на трупики бывших в употреблении других предметов, больно шлёпнулся, как мне показалось, и затих. Я не могла объяснить, почему предмету было больно. Да и что я могла объяснить после того, как меня выродили?
– Нет, я не понимаю! – Чего, чего ты не понимаешь? Что тут не понять? Приехала из своего Кукуева, так и молчи! – Я не понимаю, каким образом нутро… – Не грузи. Скоро и это придёт в провинцию. Это пока всё кажется нереальным, но здесь, в Адегра́де… – В Адеграде и так бешеные цены! А теперь ещё и нутро продают! И сколько стоит сменить старый ливер нутра на новый? – Ты не поняла про ливер. И про нутро тоже. Как же вы в своём Фи́гово живёте? – Расскажи. – Понимаешь, у каждой анимы свой ливер. Как и у тела. Но ливер анимы особый. – Особый? Ливер анимы? Ты в своём уме? Никогда не слышала такого! – Да, в своём. Да, особый. Потому что в ней, в аниме, есть «центр», «ядро», понимаешь? Оно вечно. А есть ещё оболочка – то, в чём это «ядро» содержится. Как драгоценный камень в оправе. Но оболочка анимы – или нутра, как угодно, – изнашивается, в результате чего и начинается распад тела. Чтобы предотвратить его, нужно новое нутро. Нутро души. Ну, что-то вроде пломбы в зуб, хотя зуб и не вечен. – Так ты вот о чём… – А когда у нутра появляется новый ливер, или оболочка, заменяющая старую ещё при её существовании, распада тела не происходит и человек не стареет. Понимаешь? – Не стареет? – Не стареет. – Но получается… – Да. Получается. Человек, заменяя ливер нутра на новый, может жить в одном теле: ему нет нужды умирать, чтобы выжатая, как лимон, за одну жизньку прежняя оболочка вырядилась в новую. Нет! Теперь, исключительно благодаря имплантатам, реально всё! – Но как же сами… сами имплантаты? – Не грузи, сестрица. Скоро и это придёт в провинцию. Это нормально для Адеграда. Ты понимаешь? Нор-маль-но.
Кажется, она всё-таки не поверила мне. «Диффузия с душко́м», – только и сказала, на что лишь оставалось пожать плечами.
Она приехала в Адеград, потому как в Фигово работка ей не светила. Нормальная работка. Впрочем, нормальная работка не светила ей и в Адеграде, но здесь была я. Скрепя сердце, я кинулась помогать младшей сестрице, смотревшей на меня с восхищённым осуждением – особенно после разговора о том, что ещё не дошло до провинции. Через несколько дней после приезда я устроила сестрицу в Муниципальный центр эвтаназии – санитаркой, по великому блату. Эвтаназию делали всем желающим, боявшимся заменить старый ливер нутра на новый (чтобы всегда быть в отличной форме и не менять тело). Сестрице не приходилось делать самой ничего такого, что обожгло бы её, так скажем, не рожавшую душу. Я обещала сестрице найти место получше – как только, так сразу. В любом случае она должна была быть довольна – ведь в Фигово она получала раз в пять меньше.
Я же чувствовала себя плохо. То ли ливер последнего Предмета не подошёл мне по группе риска, то ли вероятность приживания оболочки души оказалась слишком низкой за счёт повышенной чувствительности этого экземпляра… Чёрт его знает: меня плющило, а ещё я старела. Сестрица смотрела с сожалением и укоризной: «Зачем купила его? Зачем взяла грех на аниму? Думаешь, всё продаётся?» – «Да, девочка моя, всё продаётся», – не уступала я, продолжая стареть. – «Если б в Адеграде не было нутряных рынков, ты бы…» – «Если б в Адеграде не было нутряных рынков, не было бы Адеграда, а ты получала бы в Фигово ровно столько, сколько стоят в месяц коммунальные платежи за твою халупу» – «Но ведь живут же…» – «Они везде живут. Но ты ведь не хочешь как они?» – «Не хочу», – сестрица плакала, разглядывая мои морщины и уродливые пигментные пятна. Действительно, субстанция нутра Того Предмета – Моего Предмета Первой Необходимости – никак не хотела приживаться. И вот он, результат: ещё недавно мне было тридцать, а потом – сразу – гусиные лапки, лёгкая седина; а потом – сразу – седина, гусиные лапки; кожа, волосы, зубы; бессонница, глаза, мигрень; ноги, шея, спина… В девяносто два, скрюченная колесом, я напоминала хиппующую бабу-ягиню. Сестрица всё плакала и просила меня покаяться, но я не могла каяться, к тому же, б о ж к и у нас были разные.
Продолжая работать в Центре эвтаназии, сестрица тем не менее искренне не понимала, как можно продавать нутро. Наконец, не выдержав, она сказала мне – беззубой, почти оглохшей и ослепшей: «Пойду в подвал. Я знаю, что делать». Могла ли я, карга, её удержать? Я знала только то, что знала: имплантат не прижился. Один процент из ста: бывает. Ничего удивительного, что это произошло именно со мной. У меня ведь очень больное нутро, очень. А какое оно могло быть после того, как меня выродили?
Я слышала, как скрипнула подвальная дверь и как сестрица споткнулась о полено. И ещё. Ещё. Я заткнула уши. Мне не хотелось… И ещё. «Божок-божок, мне купи пирожок, пойдём мы на лужок…» – вспомнилось детская считалочка: глупый, глупый, глупый ум!
Как ни странно, она притащила наружу именно то самое дерево. Разумеется, мой Буратинка, мой неудачный имплантат, мой Одушевлённый Предмет Первой Необходимости, дурно пах. Пах так, что пришлось зажать нос. Это не помогло делу: пересилив отвращение, я подошла к тому, что продавалось когда-то на нутряном рынке толстым торговцем с оттопыренными ушами.
– Э-эй! – позвала я Предмет. – Э-эй-эй! – он отозвался не сразу: сначала слабым скрипом, потом негромким всхлипом, затем гулким воплем, прорезавшимся из того самого нутра, которое я когда-то из него вынула.
«Привет, старуха!» – «Привет, труп!» – превозмогая отвращение, я подошла к бывшему Предмету совсем близко. Я знала: если отдам ему назад то, что забрала недавно, всё будет тип-топ – так, по крайней мере, сказал торговец… Но захочет ли это полено снова становиться имплантатом? И как убедить? Как убедить в том, что дерево станет человеком, а не донором для ливера чужих душ?
Пока я думала и дряхлела, сестрица уже подошла к полену и обняла его. Кажется, она не чувствовала вони. Кажется, она не чувствовала вони. «Что ты делаешь? – крикнула я. – Зачем тебе это?»
Она ответила совершеннейшей пошлостью: «Люблю» – «Кого, сумасшедшая? Это разложившееся дерево?» – «Ты не видишь, – повысила голос сестрица. – Да ты просто ничего не видишь!» – «Чёрт дери! – заорала я. – Чёрт дери! Да неужели ты не понимаешь, что это просто о в о щ ь! Биомасса в виде полена, созданная для поддержания бесконечного существования того, что называется «анима»! Есть доноры, а есть тот, кому вливают кровь! Неужели ты не понимаешь, что его нельзя любить?» Сестрица покачала головой и произнесла на полтона ниже: «Это ты не понимаешь. Тебе сто два года, а до тебя так ничего и не дошло». – «Что до меня должно дойти, блаженная? Я знаю: я должна вернуть ему обратно то, что взяла – нутро, но и только. И только! Тогда я сдохну не сразу. Во всяком случае, не сейчас». Сестрица снова покачала головой: «Не только», – и, взвалив на себя тушку, вышла. «А что делать с ними? Что?» – крикнула я вслед, кивая на подвал, где догнивали самые разные Предметы самых разных Необходимостей. «Ничего. Их уже не спасти», – отозвалась сестрица, а я уснула: что ещё оставалось больной старухе?
…Проснувшись и подойдя к зеркалу, я удивилась: мне снова было не больше, чем в день, когда я купила свой последний Одушевлённый Предмет Первой Необходимости. Я пила кофе, вспоминая случившееся, как дурной сон. Я не могла понять, что же произошло на самом деле и куда исчезло из памяти то время, которое… «Может, ретроградная амнезия, – думала я, – когда полжизни не помнишь из-за травмы или потрясения? Но какая у меня была травма? И какое потрясение?» Я ничего не понимала.
Из ступора вывел звонок. Почтальон протянул телеграммку: сестрица приглашала на свадьбу. Я не помнила, был ли у сестрицы кто-то, подходящий на роль потенциального хасбанта. Ехать же из Адеграда в Фигово, куда вернулась сестрица, не выдержав работки в Центре эвтаназии, мне не хотелось, однако повода для отказа я не находила.
…Итак, свадебка! На сестрице был жёсткий белый накрахмаленный халат и красная шёлковая косынка. Сама же сестрица выглядела до неприличия счастливой. Несмотря на то, что приглашённых было не много, ни одного лица я так и не разглядела: только костюмы да платья, платья да костюмы, и – какая-то прозрачность везде и во всём, во всём и везде… Ну и дышалось легко очень – такого в Адеграде не бывает, просто не может быть.
Когда же я посмотрела на жениха, то поняла, что где-то его видела, только вот снова никак не могла вспомнить, где именно. Прозрачный! А между ног – здоровенный лингам из красного дерева.
– Ритуальная имитация? – спросила я.
В тот момент жених сестрицы ударил меня этой самой «ритуальной имитацией» по голове так, что мама не горюй. Сестрица же захлопала в ладоши и, взяв шприц, стала набирать в него что-то, притоптывая: «Это из эвтаназийного центра, милая! Ничего теперь не бойся, кроме сумерек! Один страшый суд в проёме пыльных окровавленных гардин! – напевала она. – Всё будет хо-ро-шо! Аффирмация!»
…И действительно – стало хорошо. Не нужно было больше жить по две столовые ложки в день ни в Адеграде, ни где бы то ни было, и ходить на нутряной рынок к толстому ушастому торговцу за предметами, с которых можно «скачать» оболочку для своей грёбаной бессмертной души.
баллада
[ЧИСТОЕ ИСКУССТВО / NATURALEZA MUERTA]
1
«Этот ливень… Забудешь ли ливень-то? И это забудешь, ну а пока…» – он потёр виски; господи, когда ж это было, да и было ли? Какое-то там мая, гром, гроза, и он, в белых брюках, в шёлковой чёрной рубашке (странно, от сих до сих – помнит), спешит, разумеется, к Ирме Р.: ч у ж о е имя, такое же ч у ж о е – Теодоровна – и отчество: что немцу хорошо – то русскому смерть, смерть, ей-ей: освободившись, он знает наверняка, и нечего о том, не-че-го!
«…летишь, летишь себе над асфальтом, не думая даже – бессмысленно! как звук, как краска, как фонема – уворачиваться от залихватских потоков воды, обрушивающихся аккурат на темечко: но в том-то всё и дело, что головы нет, голова не нужна, голова вообще не имеет значения… ливень тем временем припускает; вода доходит до щиколоток, до колен, дао смыло — пожалуй, теперь лишь вплавь, вплавь, смотрите-ка, как романтично, особенно на фоне грозы, пронзающей обложенное нёбо неба…» – он откинулся на спинку вертящегося стула, зажмурился: имеет ли хоть что-то значение? А? Не слышна-а! «…и вишен спелых сладостный агат»[122]122
М. Кузьмин.
[Закрыть], ну да, ну да… Он-то нёс Ирме – всего ничего – корзинку черешни. Больше всего ему нравилось наблюдать за тем, как избавляется она от косточек: отстранённо, будто те не имеют к ней никакого отношения, будто они стали тем, что есть, без её, Ирминых, надкусываний мякоти, их обнимающей – без её то есть, Ирминых, аритмичных всасываний алой полоскою рта розово-красной плоти плода: бешено, бешено эротично – эротично именно потому, что та́к вот, на первый взгляд, да и на второй тоже, «сухо»; но он-то знает…
Ягоды, смешавшиеся с громадными градинами (и ими же, разумеется, «убитые»), превратились в престранное месиво, походящее, вероятно, на молоко с кровью, кабы автор его когда-нибудь видел – можно, впрочем, п р е д с т а в и т ь; да всё что угодно можно представить – вот он и п р е д с т а в л я е т. Сцеженное грудное молоко с жертвенной кровью самой красивой девушки майя – пожалуй, лишь подобная фантазия и могла выбросить его в те края: другой конец географии, город-синкопа в городе-государстве – и вот уж жрица Того Самого Храма привычно заносит над свингующим сердцем его тесак (штучная работа, эксклюзив, материал – верхушка айсберга). «Этот ливень… Забудешь ли ливень-то?..» – самоцитата: сам написал – сам себя и цитируй. Да энергичней, энергичней! Искусство – в массы.
Твоя страна – Те о д о р и я, сказал он ей однажды. Почему не Ирмия? Она смеялась, эмаль её зубов отливала голубым светом; он помнит, где это у него записано – с некоторых пор он ведёт виртуальную «книгу учёта»: во сне, во сне.
Ирма же, колдунья, знает он точно, снови́дит из матки.
«Возможно, этот самый ливень и размыл окончательно и без того еле видимую тропинку его тайного, еле теплящегося уже, впрочем, желания – желания обладания Теодорией. Её границы были хорошо, очень хорошо укреплены, у каждой бойницы сидел лучник, а ворота замка если ненадолго и открывались, то затем лишь, чтобы хозяйку не упрекнули в подозрительном затворничестве…» – странно, странно, думал он, перечитывая написанное, и всё было, конечно же, «не так»; сами буквы, как ему казалось, решили укоротить – кастрировать? а можно ли душу-то? л е г к о, Брут! – его пыл (пыл, горько усмехнулся он, п ы л!!).
Он посмотрел в потолок (нельзя же только в стену) – ну да, ну да, всё та же трещина, да и куда б ей деться? а вы что изволили-с, господин райтер, не севрюжины ль с хреном, а то, может, и ананасов с шампанским?.. Не далее как вчера, кстати (почему «кстати», когда некстати?..), старый литературный приятель обвинил его в в о р о в с т в е, оно же «заимствование», чужих слов и идей, ну не смешно ли? Тридцать три буквы, все возможные комбинации которых «заточены» кем-то другим задолго до его рождения, на самом деле в и т а ю т в в о з д у х е: он голову даёт на отсечение, го-ло-ву – ведь они, комбинации эти, коды которых научился шифровать он не сказать чтоб очень давно, представляют собой самый обыкновенный sale, 2×2: ну да, распродажу, кто не успел – тот опоздал, и нечего, нечего ему говорить, будто «эгретка» появилось в его тексте сразу же после прочтения текста ***; a i g r e t t e, бог мой, а ведь Ирме Р. она пошла бы…
И вот он уж видит её, с торчащим на шляпке «султаном» – с и р е н е в у ю, с фиолетовыми глазами, Ирму, одетую во что-то невероятно узкое (как она дышит? корсет – дьявольское изобретение!), всю в аметистах, с шёлковым веером на сандаловой ручке, инкрустированной костью и серебром. «Счастлив вас видеть!» – «Джордж, бесценный Джордж!..» (почему Джордж?) – экипаж увозит, у-во-зит, у в о з и т их от постылого местечка, называемого блаженными «семейным очагом»: его wife (Frau, femme, moglie, esposa…) – амбициозная истеричка, её husband (Gatte, mari, marito, marido) – импотент и зануда. «Осторожней при входе в чужую матрицу, следующая станция – “Горизонт”» – надпись на небе, белым по чёрному: клавиши, клавиши, кругом одни клавиши! «Ирма, что Вы сегодня исполните?» – Ирма кладёт веер на круглый, предназначенный для спиритических сеансов, столик, снимает шляпку, затем освобождается от узкого, мешающего дышать – да так, в чулках и подвязках, садится к роялю. «А что Вы хотели бы услышать, бесценный Джордж? Что бы Вы хотели?..» (почему Джордж?) – её плечи трясутся… она, кажется, плачет – или всё-таки смеётся?.. Успокаивать себе дороже, впрочем – разве можно понять, что на уме у дамы? «Пусть будет “Девушка с волосами цвета льна”», – говорит он.
Дебюсси, Дебюсси: считать Ирму Р., сновидящую из матки, просто прелюдией Дебюсси.
2
Нет-нет, ворованный воздух — это совсем не то, о чём «принято» говорить в тех самых кругах… (далее неразборч.); ворованный воздух – это гордый теодорийский замок (ударение по вкусу), перед воротами которого – ров с ядовитыми змеями, а за воротами – розы, розы, самые настоящие, королевские: бордовые и чёрные, алые и белые, розовые и жёлтые – с запахом и без, с шипами и беззащитные, говорящие и немые: Ирма Р. не считает их, к счастью, «банальными». У Ирмы Р. вообще неладно со счётом, она сбилась.
«Когда они ещё встречались – ну то есть когда всё было не как нынче, то есть когда он ещё “оборачивался” (в прямом смысле становился оборотнем — нужны ли кавычки? – то есть мальчишкой), когда мчался на свидания…» – он закурил и, перечитав, удалил едва начавший дышать абзац. Слишком много «когда» – плохо; оборотень, может, и сойдёт, но в целом это что-то чуждое – он-то, на самом деле, ни о каком оборотничестве и не помышлял, а то, что мчался на свидания… (нет-нет, штамп, расхожий штамп: «мчался на свидания», эк, куда его на старости-то лет занесло… «на старости лет» тоже, впрочем, расхожий штамп). Да не мчался он особо-то, шёл да шёл себе… Ирма Р. никогда не приходила вовремя, он тоже – так и ждали друг друга по очереди, редко, но метко: чудо навылет… – интересно, может ли он без зазрения совести («без зазрения совести» – штамп) использовать в романе это вот «чудо навылет», его ли это фраза – или приобретённая на сэйле ворованного воздуха? Он не помнит, ей-богу, не помнит. Он оставляет, просто оставляет. Он так чувствует.
Итак, чудо навылет. Итак, cor, его полый мышечный орган, нагнетающий кровь в артерии и принимающий кровь венозную, действительно, как он вскоре почуял, находится в грудной полости, и вся четырёхкамерность этого самого cor’a (не от треклятых ли четырёх стен, чтоб каждую камеру обскура сердешного-то – к стенке?..), разделённая на две части, все его «рабочие моменты» – систола-диастола и пр. и пр. – созданы для того лишь, чтоб довести до гильотинного блеска тот самый невидимый («О, невидимые миру слёзы!») автоматизм, который всё ещё ворует тебя у снов, хотя, казалось бы, л и б р е т т о давно прочитано… Сделай кардиограмму, сказала Ирма Р., сновидящая из матки, да-да, и хватит, хватит меня мучить, в конце концов, я ничего никому не обещала, ни-че-го… И тут же: прости, я не нарочно.
Сейчас он вспоминает это с усмешкой, да, с усмешкой. Теперь он просто ничего не хочет: даже заканчивать вполне сносный роман – да и сколько можно? зачем? кому? Для себя уже неинтересно, для других – тем более; детей у него нет, подруги, так скажем, пошли на естественную убыль (возраст, о котором лучше молчать), а Ирма Р. – …ну да б-г с ней. Он всерьёз подумывает о переводах – впрочем, его французский… «Пардон за мой француссский, каанешна… Но вот ты… ты чё, а-а? ты чё пишешь, я те грю? Сцука учёная, ты чё, в натуре, падла, пишешь? Ты пшы, как я Маньку драл да как Манька моя орала – а то, чмо, чё пишешь-та? ты чё, бля? о. уел?!..»
3
«Её смуглая, с почти непристойным, если б такой существовал, ровным загаром, матовая кожа, – то, до чего раньше было страшно дотронуться – в миллиметре: мы курим кальян (на молоке; табак с ароматом вишни), курим и молчим… Я разглядываю хозяйку роскошного сего п о к р ы т и я как разглядывают какой-нибудь ценный экспонат или археологические раскопки. Я избавлен, впрочем, от того, что называется идеализацией объекта — умение это, признаться, дорогого стоит: дорого заплатил за него когда-то и я, зато теперь… теперь я смотрел на Ирму Р. всего лишь как на произведение искусства, маленький шедевр работы неизвестного автора, уникальную статуэтку, которую просто нельзя («не влезай – убьёт!») снимать с каминной полки… Так наслаждаются картинами и скульптурами, отгороженными в музеях от простых смертных самой обычной ниткой. Толстая смотрительница (видите, видите?..) с укоризной взирает на вас, застывшего перед какой-нибудь неприличной, с её точки зрения, дивой: ну, скажем, «Спящей Юноной» Брюллова, «Натурщицей» Дейнеки, «Обнажённой» Румянцевой или… или перед этой вот «Моделью» Никифорова, датированной девятьсот третьим.
«Модель» помню с детства: я долго не мог оторвать взгляд от её спины, от едва заметной, нежной, как шёлк – я знал наверняка: шёлк, мне было четырнадцать – груди. Потряс же меня тогда пучок. Да, вот так неромантично: он, пучок этот, словно бы жил отдельной, абсолютно автономной от модели, жизнью; такой же был и у Ирмы Р., только цвет…» – перечитывает и удаляет.
«Этот ливень… Забудешь ли ливень-то? И это забудешь, ну а пока… летишь, летишь себе над асфальтом, не думая даже – бессмысленно! как звук, как краска, как фонема – уворачиваться от залихватских потоков воды, обрушивающихся аккурат на темечко: но в том-то всё и дело, что головы нет, голова не нужна, голова вообще не имеет значения…
Возможно, этот самый ливень и «размыл» окончательно и без того еле видимую тропинку его тайного желания – желания обладания Теодорией. Её границы были хорошо, очень хорошо укреплены, у каждой бойницы сидел лучник, а ворота замка если ненадолго и открывались, то затем лишь, чтоб хозяйку не упрекнули в затворничестве… Когда они с Ирмой Р. ещё встречались — ну то есть когда всё было не как нынче, то есть когда он ещё «оборачивался» (становился оборотнем — нужны ли кавычки? – то есть мальчишкой), когда бегал на свидания…» – и это он писал двадцать минут? Несколько строчек? Да что с ним? Что за фантомные боли на старости лет? («на старости лет» – расхожий штамп). Интересно, узнал бы он Ирму Р., встретив на улице? Неужто не?.. Неужто правда – никогда больше?..
В какой-то миг он понял: чтобы дышать (поставим знак равенства между этим занятием и писанием романа), ему необходима «сладчайшая боль»: боль, которую давным-давно, в прошлой ещё жизни, впаяли в живое его сердце умелые небесные ремесленники.
Однако сладчайшей боли — «всё к лучшему»?.. – нет.
Нет.
Нет, нет и нет!!
«Прощай, Теодория» – он откладывает рукопись и идёт куда ноги несут: на старое немецкое кладбище.
4
Безличные предложения, констатирует тот, кого Ирма Р. называла когда-то Джорджем (почему – Джорджем?!): «Госпитальный вал безлюден», «Кирпичная стена холодна». А за стеной: тишина, птицы, благода-ать! Красивое место, правильное – вот здесь он, пожалуй, и лёг бы — да кто ж положит? Увезут поди чёрте куда, потом ищи свищи… (отмечает: «чёрте куда» и «ищи свищи» – штампы). Хотя ему-то, ему-то какая разница? Родных не осталось, друзья тоже умерли – один за другим, один за другим, топ-топ… лестница в небо! Что потопали, святой Пётр, то и полопали! А ты встречай, встречай новопреставившихся рабоff, работкай…
Оплакивать отмучившихся — не только низость по отношению к себе (гнусно, гнусно жалеть себя), но и немалое свинство по отношению к ним, ушедшим, помнит он; к тому же, если исходить из восточных премудростей (а он на старости лет – «на старости лет»: опять тот же штамп – пристрастился к эзотерике), то душа с неутомимой пунктуальностью меняет телесный костюмчик раз эдак… эдак…
Он кашляет. Ему семьдесят четыре, семьдесят четыре, да. Семьдесят четыре, да – и что? Что он хочет сказать? Почему не до конца формулирует?.. Уверен ли, что к нему на похороны явится кто-нибудь, кроме газетчиков да литагента?.. И те – газетчики да литагент то бишь – окажутся, разумеется, «при исполнении»?.. Вот она, про́клятая часть, г-н Батай, вот она, во-от она где!! Герметичная капсула solitude[123]123
Одиночество (англ.)
[Закрыть]: концентрат, абсолют, суперультрамегаtotal, как выразились бы эти… как их… б л о г г е р ы… вечно он забывает… или путает… столько новых слов… скучных, никчёмных, общеупотребительных — да разве кому расскажешь? Он – «лицо публичное» (значительное лицо, хм, «сейчас вылетит птичка…», потом его стошнит), а потому его частная жизнь давно, слава б-г, засемьюпечатана. Но иногда хочется просто поговорить – да, просто поговорить с кем-нибудь; возможно использование волапюка. Разумеется, в безличное «кто-нибудь» не входят студенты, а также те, кто учит высоколобых гордячек и худосочных genieff «писательскому ремеслу» – нет-нет, с бумагомарателями ему давно не по пути, он – одиночка, волк-одиночка, старый зубр, гордый скиф, сталкер, которого если и не ненавидят, то, во всяком случае, не любят. Снайперские «яблочки» его книг не дают покоя как всё ещё неумершим «коллегам по цеху», так и более молодым иудушкам по проф. разуму – зависть, зависть, куда б от неё, змеи, – ан нет: по-родственному… Он-то всего лишь писал, честно писал всю жизнь («всю жизнь и ещё пять минут», сказала когда-то Ирма Р.) – и вот… разбитое корыто сердечной машины, артрит, мигрени, зубы, правда, почти целы, свечи на каноне да «ретро»-, как теперь говорят, фотографии – Past Indefinite, отвоевавшее у Present Tense четыре стены, ни одну из которых не расшибить лбом.




























