Текст книги "Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты"
Автор книги: Наталья Рубанова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
Эля любила вспоминать годы учёбы, ностальгировать по «чудесным подругам» и «милым друзьям» – не без намёков на лав-стори. Она часто повторялась, путала порой события и страшно обижалась, когда я говорил: «Детка, это мы уже проходили…» Эле казалось, будто нескончаемые дубли (дубли, дубли, дубли!), вытянутые из её прошлой жизни, не напрягают чужое ухо – ок, ок, ради треклятого «сохранения отношений» я готов был выслушивать её байки и два, и даже три раза, и всё же… Пятая, седьмая вариация на тему «а однажды мы…» вызывала не просто раздражение, а ярость: Эля видела мой – сначала скучающий, затем удручённый, а потом уже откровенно злой – взгляд, ходящие желваки и, осекаясь, выпускала коготки: «Ты никогда не любил – если любят, не смотрят на часы, а ты постоянно хочешь меня дозировать… мечтаешь заткнуть… тебе не интересно то, как я жила раньше…» – «Эля, я слышал о вашей поездке на озеро как минимум раз пять!» – «Да какая разница? Ведь это говорю я, я! Ты думаешь, будто сам никогда не повторяешься? Ещё как! Но только я, в отличие от тебя, имею такт, и никогда, никогда не позволяю себе…» – «Эля, первый час, мне давно пора работать, а вместо этого я должен выслушивать…» – «Я иду за коньяком» – «За каким коньяком, Эля?» – «Я не могу так больше! Ты совсем, совсем не понимаешь меня, мне больно и плохо, я несчастна, я очень несчастна с тобой… Ты эгоист, ты просто банальный эгоист, живущий по часам… а я – другая… я не могу дозировать себя, и если отдаюсь, то отдаюсь целиком, без остатка… тебе же не нужно ничего, ничего не нужно…» – «Эля, успокойся» – «Я иду в магазин» – «Нет, Эля!» – «Не трогай меня!» – «Эля, прошу, останься… Ты не права…» – «Убери руки! Убери руки, кому сказала! Я у тебя всегда не права! Убери руки, чёрт возьми…» – «Эля, хватит пить…» – «Не твоё дело, убери руки! Да убери ты руки, блин!» – чаще всего мне не удавалось её остановить и она, порой заплаканная, шла за очередной бутылкой какого-нибудь «Старого Кёнигсберга»: в последние полгода ей достаточно было и двухсот пятидесяти, чтобы оказаться если не в стельку, то очень хорошо подшофе – я ещё не знал, что это за стадия.
Поначалу я пытался её уговорить, однако уговоры оказывались столь же бесполезными, сколь мучительными. Часами – из года в год (часами, из года в год) – просиживали мы на кухне, часами – из года в год – любимая некогда женщина вливала в мои уши отраву, часами – из года в год, из года в год – обвиняла, обвиняла, обвиняла… Испорченные выходные и отпуска казались цветочками: мощный безостановочный извод, извод ежедневный, приблизил нас к черте, переступать за которую недопустимо. Но, видит б-г, я так и не понял, что именно Эля хотела с к а з а т ь мне, до чего стремилась достучаться, в сотый раз доставая очередную коллекционную пластинку: «Ты эгоист! Тебе ничего не нужно, кроме компьютера! Мне надоело видеть твою спину – неужели для этого я выходила замуж? Тебе всё равно, где жить – совершенно всё равно! Посмотри на эти стены – неужели нельзя сделать ремонт? Хотя бы купить новые шторы? По-моему, ты согласишься спать на раскладушке, только бы не ехать в магазин! А я не могу всё делать одна, я выдохлась! Мне нужен уют, мне-е-е-е…» – что я мог ответить на её слезы, чем утешить? Я был вынужден много, очень много работать, на магазин сил не оставалось; к тому же новая должность съела и те часы, которые раньше считались личными – всё чаще я засиживался в дизайн-бюро допоздна, да и, что там говорить, домой (если это слово уместно) не торопился.
А Эля спивалась. Методично, целенаправленно, но, надо сказать, не без доли изящества. Спивалась со вкусом. Наблюдать за этим вменялось мне в обязанности – оставлять её одну было порой небезопасно: несколько раз она не ночевала дома («Я заблудилась!» – моя первая и совершенно бесполезная для неё в таком состоянии пощёчина), частенько обрывала мобильный, умоляя забрать её о т т у д а, но адреса о т т уд а не знала, и я, хватаясь за голову, сам уже готов был напиться – не знаю, что бы я сделал, случись с ней что-то… А как-то она, сев не в ту маршрутку, заехала в Химки – я обнаружил её спустя три часа, хрупкую, замёрзшую, жмущуюся к стене гипермаркета: «Что ты тут делаешь?» – «Стою…» Её руки сжимали «Старый Кёнигсберг», уголки губ болезненно подёргивались, а полустеклянные глаза чему-то улыбались – возможно, подумал я, именно такие глаза и были у андерсеновской Девочки со спичками, мечтающей о рождественской ёлке?.. Я с трудом усадил тогда Элю в машину; когда же мы подъезжали к дому, она заявила, что хочет пива (не дать денег было равносильно бессонной ночи, а я давно забыл, когда спал последний раз по-человечески). Что ж! Я ждал её у супермаркета пятнадцать, двадцать пять, тридцать минут… Потом, не выдержав, зашёл в винный отдел: Эли не было. Я заглянул в молочный, в кондитерский (уже смешно: Эля покупает ночью йогурты и печенье!) – результат тот же. Обежав весь магазин, но так и не обнаружив её, я вышел на улицу и закурил. Куда она делась? Вдруг что-то случилось? Сколько можно всё это терпеть? Что вообще делать-то?.. После детального, почти профессионального прочёсывания ближайших подворотен («её местечки» были мне более чем знакомы) я обречённо направился к дому. Лифт не работал: я медленно, очень осторожно поднимался по ступенькам, словно от каждого шага зависела Элина жизнь. Оказавшись наконец на седьмом, я замер, увидев беглянку: она спала, спала стоя, прислонившись лбом к нашей двери. Ненависть – слишком сильное чувство… о ненависти речь не шла – я презирал и одновременно жалел собственную жену, и это-то было хуже всего.
Кажется, саморазрушение, подкреплённое бессознательным желанием отомстить мне, стало целью Эли – я ведь оставался собой, а этого не прощают. Вечерами я всё чаще заставал её, свернувшуюся калачиком, на кухонном диване: с коньяком или перцовкой, реже – с вином или мартини. Но, собственно, для получения нужного результата требовалось довольно много мартини, а её сбережения таяли (я перестал оставлять дома деньги, покупал лишь еду и сигареты), да и новых гонораров по причине запоев у неё не предполагалось (Эля всё ещё каким-то чудом фрила́нсила, кропала статейки – и о здоровом образе жизни в том числе). «Жгучий перчик» же – дёшево и сердито – успешно справлялся с делом: требовалось не более двух 0.5 в сутки, этого вполне хватало для отключки. Поначалу я ещё пытался переносить Элю на кровать – потом же, после того, как она расцарапала мне лицо, пыл поубавился, и когда она уснула на коврике в прихожей, уже не подошёл. Я знал, что и завтрашнее, и послезавтрашнее, и следующее за ними утро начнутся с пива, что потом, возможно, в обед, она позвонит мне и, потягивая коньяк, снова начнёт – профессионально, со знанием дела – изводить меня, и изведёт буквально минут за пять до такой степени, что какое-то время я не смогу работать. Скорее всего, я выйду за сигаретами, хотя в столе будет целая пачка; скорее всего, решу пройтись – пятнадцать минут жизни без мыслей о женском алкоголизме. Просто пройтись. Кайф.
Но просто пройтись чаще всего не получалось. Включался тот самый внутренний монолог, который отравляет существование любого двуногого бесконтрольным пережёвыванием чего бы то ни было – воспоминаний, планов, событий как важных, так и ничтожных. Преимущественно, увы, ничтожных. Иногда мне удавалось его онемечить, но ненадолго: обычно же перед глазами частоколом вставали испорченные уикенды и отпуска, заслоняя даже иллюзорную картинку так называемой объективной реальности, – безнадёжно испорченные, заразные к а н и к ул ы. Вообще, сама мысль о том, что с женщиной можно о т д ы х а т ь, порядком забавляла. Почти все наши с Элей поездки, за исключением, быть может, двух-трёх, ранних, были тем самым распоротым равновесием, когда вроде бы ещё не падаешь, но уже и не стоишь – то есть, как говорил когда-то наш ротный, «ты уже не ещё, но ещё не уже»: в промежутке, в каком-то чуждом межклетнике. Самое страшное, когда не знаешь, сколько это продлится. Конечно, можно пересчитать дни до отлёта, однако цифры не изменят неизбежности падения, оглушения, инерции возвращения – ночного кошмара, испарины, полной окурков пепельницы.
Закатив в Паттайе (как когда-то в Шарме, Суссе, etc.) очередной концерт, она просыпалась и, как ни в чём не бывало, спокойно – деловито даже – шла на пляж, будто на работу. Все мои запреты на алкоголь и её обещания («Завтра ни капли, увидишь!») летели к чёрту – даже если Эля не пила при мне, она легко умудрялась надраться в одиночестве или в компании каких-нибудь русиш (впрочем, не обязательно – годились и дойч, и инглиш) туристо. Иногда я думал, сколько ещё выдержит её печень и что делать, если в той обнаружатся д ы р ы? Эля отмахивалась, Эля предлагала выпить и заняться сексом, однако чаще всего до секса не доходило – ополовинив очередную бутылку, она засыпала. В один из таких вечеров я и попробовал тайский. Девушку звали Сейпин, ей было, кажется, девятнадцать – я приходил в салон почти ежедневно, до тех самых пор, пока Эля не выболтала мне кое-что о чудесных пальчиках массажистки: что ж, укол ревности – это просто укол ревности… Потом были Мальта, Майорка – и не только. Эля нуждалась лишь в воде и солнце – она не хотела в Европу, которую я так любил, «с её каменными улицами и лицами», нет-нет: отель, пальмы, all inclusive… Я соглашался: я думал, будто море излечит её, однако лечили не её – меня! – самые обыкновенные грабли. Наступая на них в очередной раз, я в конце концов понял, что если долго бить по одному месту, оно теряет чувствительность – однако понял и кое-что ещё: чувствительность теряется в любом случае. И если когда-то я испытывал, скажем, нестерпимый стыд за Элю, с трудом держащуюся на ногах (а дело было в Большой Ялте, куда мы поехали, чтобы сэкономить) – местные продавщицы, вышедшие покурить, скаля коронки, смеялись и показывали на неё пальцем, – то теперь, видит б-г, я просто бы этого не заметил.
Иногда, будучи «под мухой», Эля признавалась мне в том самом чувстве, обозначить которое словом у меня не хватит духу. Алкоголь будоражил определённые эмоции, она ностальгировала, чаще всего вспоминая наш первый Таиланд, когда всё было действительно настолько хорошо, что дух захватывало – кажется, мы оба не верили в реальность происходящего. В волшебном «здесь и сейчас», которое теперь, увы, прошлое, мы не учли лишь одного – неизбежности приближения «там и потом», как-то: замызганную любовную лодку, довольно скоро навернувшуюся – как по нотам – о быт, рутину, болезненную бессмысленность взаимных уколов, тщетные попытки объяснить вроде бы очевидные – однако совершенно невероятные для другого – вещи… Тихая семейная жизнь медленно, но верно разъедавшая даже тайные комнатки души, приобретала оттенки кошмара. «Ноги моей не будет больше на женщине!» – спошли́л я как-то в сердцах, а Эля рассмеялась: «Моей тоже!..» – уточнять я не стал – в сущности, мне совершенно всё равно, с кем она спит (если спит) по пьяни, хоть с кошкой. В тот вечер она перебралась в маленькую комнатку, предоставив в моё распоряжение «залу» (её словечко). Собственно, мы давно не хотели друг друга, ну а то, что иногда зачем-то происходило, оставляло не самое приятное послевкусие. Да, её тело ещё вызывало интерес, да, она была всё ещё хороша, да, мы, разумеется, «идеальная пара» – однако вот поцелуи уже невозможны, нет, невозможны: вот если с р а з у, вот если глаза закрыть… чёрт, чёрт, чёрт.
Периодически она устраивала погромы: «Я никого не просила меня рожать!» – дом наш походил в те моменты на заброшенный сквот, захваченный не иначе как беглыми пациентами психбольницы. Иной раз мне и правда хотелось упечь Элю в больничку, но жалость брала верх, и я опять откладывал принятие решения до другого раза, хотя житья совсем не стало. Альтернативой же алкогольным психозам стала логорея. Безостановочная, плохо структурированная речь, наведённая на мой мозг, будто курок пистолета, вышибала из колеи пусть не сразу, зато чётко и мощно. Я поражался, какая сила сосредоточена в этой хрупкой женщине, а может, просто в самой обыкновенной вампирше – кажется, тогда я уже не сомневался в их существовании… Эля со знанием дела, высокопрофессионально, качественно выжимала из меня все соки – тогда я ещё не умел защищаться, не ставил блоки, думая, будто моя человечность что-то изменит. Я ошибался, причём ошибался жестоко: человечность оказалась классической потугой жертвы оправдать палача и, как ни горько в этом признаться, кастинг на роль жертвы прошёл именно я… Эля, требуя повышенного внимания, говорила утром, говорила днём, говорила вечером, говорила ночью… да что там «говорила»! Кричала, бубнила, жестикулировала, повторяла десятки – да что там десятки! сотни! тысячи раз! – одно и то же. Одно и то же. Одно и то же. Она либо причитала и рыдала, либо кружилась по комнатам, истерично смеясь – алкогольная эйфория, впрочем, довольно быстро сходила на нет, и всё начиналось сначала: слёзы, сопли – причём сопли реальные, размазанные по щеками и давно не мытым волосам (следить за собой Эля почти перестала – смотреть на её грязный свитер и залитые вином джинсы было невыносимо; все эти чудеса «полировались», разумеется, перегаром – едва ли она чистила зубы, а если б даже и чистила, заглушить амбре условным «Колгейтом» не удалось бы). Несколько раз я не сдержался: оказывается, бить иных женщин не только не вредно, но и полезно – главное лишь вовремя остановиться и убрать острые и тяжёлые предметы. Удар отрезвил её, но ненадолго, к тому же вызвал ярость: Эля пошла на меня с креслом — так мы лишились одного из зеркал; так я привязал её к кровати и заткнул рот полотенцем, а потом долго-долго сидел на кухне и, не помню уж, то ли плакал от бессильной злобы изменить что-либо, то ли смеялся… всё когда-нибудь случается в первый раз. В том числе и «скорая», которую пришлось вызвать: мою благоверную рвало желчью. «Мадам, вам совсем, совсем нельзя пить алкоголь, вы себя убьёте, – качал головой пожилой доктор, ставя ей капельницу. – Сколько вам? Тридцать пять? Моей дочери столько же… так она, знаете, в спортзал ходит… адреналин вышибаю, говорит…» Элю на этих словах стошнило – и тошнило весь день: я исправно менял тазики, поил её чаем и какой-то отравой наподобие полифепана – жизнь была прекрасна и удивительна. Серо-зелёная, с трясущимися руками, Эля почти не смотрела на меня – она, разумеется, понимала, что виновата, однако в тот момент готова была скорей отрубить себе руку, нежели согласиться со мной: максимализм принимал формы патологии.
Итак, надо было куда-то деваться – то есть, конечно, я мог бы ночевать иногда в гостинице, но что толку? Требовалось хирургическое вмешательство, да и бессонные ночи порядком измотали – как-то я чуть не заснул за рулём. К тому же маячил этот их человечий happy new year, а у Эли была идея-фикс (идея-пре́фикс, как она говорила) отметить его «как в детстве, по-домашнему». Меня же не очень-то волновала смена последней цифры в четырехзначном числе – я хотел банального покоя и в глубине души надеялся на чудо: да, на чудо. Волшебство на Рождество. Но чудес не бывает. К тому же Эля начала потихоньку воровать – однажды я обнаружил тысячу, бережно запакованную в мешок для мусора, под помойным ведром, пятьсот – под раковиной, полторы – в ящике со щётками для обуви… Лишившись последней халтуры, она «чистила» теперь мои карманы: нельзя сказать, будто меня это очень огорчило или удивило – я предполагал: именно так и будет. Повертев в руках Элины клады, я подошёл к дивану. Возможно, я еще пытался зацепиться, нащупать некую лазейку в прошлое, в котором, кроме алкоголя, существовали когда-то «мы». Однако увидев, как выпросталась из-под пледа её нога в рваном зелёном носке, я застыла: меня передёрнуло. Смешно, но в этот самый носок и у́хнуло тогда всё, словно в унитаз – вся моя нежность, боль и отчаяние, все тщетные попытки что-то объяснить… В тот же день, дождавшись, когда Эля проспится, я сообщил ей своём решении: разумеется, я не мог выгнать человека, которому некуда идти – с родителями она давно не ладила. Снять что-то приличное в праздники казалось делом безнадёжным, но одна квартирка всё-таки подвернулась: Кропоткинская, центр мира, немалая часть моей зарплаты: выбора не было – да и в чужой «спальник» не хотелось.
Каждый, переживший подобное крещение свободой, поймёт без слов, как наслаждался я одиночеством. В этом, пожалуй, был даже некий стиль – а может, так казалось «с голодухи по уединению»: не знаю, по-русски ли это?.. Я ведь приходил в дом, где н и к о г о не было. В дом, где н и к т о не кричал. И даже не говорил… Не шептал… В дом, где не было не только пьяной женщины, но и – вот оно, с ч а с т ь е – женщины вообще. Я мог делать всё, что угодно – и никто, н и к т о – ничего не мог сказать мне. Впервые за пять с половиной лет.
Вечерами я заваривал улун да заводил старика Армстронга: «Go Down Moses», «What A Wonderful World», «Kiss of Fire» (под них и встретил их человечий happy new year) возвращали к жизни пусть не сразу, пусть частями – медленно, зато верно. Ещё была великая Элла и ни на кого не похожая Эби Линкольн: я слушал их долго, очень долго – музыка вытягивала, отсасывая гной через трубочку, вставленную, наверное, в душу: а куда ещё вставляют подобные т р у б о ч к и? Я садился за компьютер – и никто, никто, никто не смел сказать мне про спину; никто – ничего – ни звука… Я работал обычно часов до двух, реже – трёх, читал на ночь Буковски и Миллера, а потом курил в постели, разглядывая лепнину на высоченном потолке, и засыпал: мне нравилась эта квартира, мне безумно нравилась эта квартира, да что там! – мне безумно нравилось то, что я один – один, о д и н – в этой огромной квартире: кажется, я готов был платить за неё ещё больше… Институт брака, размышлял я, придуман не иначе как самим чёртом – объяснить даже самому себе столь длительные отношения, превратившиеся в непрерывный, бесперебойный кошмар, было невозможно.
Поначалу не хотелось никуда выходить: попусту тратить время, появившееся впервые за много лет, представлялось чем-то кощунственным. К тому же, как оказалось, силы всё-таки имеют предел – да, я банально устал, устал дико, устал неимоверно. Всё, чего я хотел, так это покоя. Иногда, конечно, мы созванивались с Элей – её голос если и вызывал опасения, то вялые – впрочем, даже если она и пила, мне было уже почти всё равно. После разговоров этих я тупо лежал в кресле-качалке, курил и думал лишь о том, что уж теперь-то точно «ноги моей не будет на женщине». Я намеревался сменить сферу деятельности – если быть точнее, поменять образ жизни: роскошное выражение! Наёмный раб, пусть и называющийся арт-директором, в любом случае остаётся наёмным рабом – мне же давно хотелось иного. И дело не только в независимости, в том числе и финансовой. Я давно понял, что когда-нибудь, возможно, скоро, просто не смогу терпеть над собой кого-либо «сверху» – я-то знал, с в е р х у лишь Бог, и никого больше. Бог – и никого больше: это много или мало?.. Обычно понимание такого рода вещей, простых вещей, происходит, конечно же, в результате «ножевых ран, нанесённых аниме», как однажды выразилась Эля. Не сказать, будто я никогда не увлекался эзотерикой – нет, ровно наоборот, однако это было сухое расстрельное знание: мне же хотелось ощутить его, впустить внутрь. Я утомлённо перечитывал Кастанеду – с третьего тома… «А я от дедушки ушёл, а я от бабушки ушёл!» – катился по мостовой Колобок, не замечая крадущейся Лисы.
Я собирался встретить Рождество один. Собственно, «встретить» – не совсем то слово. Я пошёл за кагором, скорее, просто так, от нечего делать – спать не хотелось, от компьютера и чтения уже подташнивало, DVD остался у Эли, с друзьями, соберись я в гости, пришлось бы разговаривать (о чём? я судорожно начал перебирать темы, но тут же бросил), а Прекрасной Дамы, что и требовалось доказать, не существовало в природе.
Часы показывали одиннадцать. Я окинул взглядом квартиру и уже собрался было уходить, как с полки вдруг что-то упало. Подойдя поближе, я увидел зачитанные «Вечера на хуторе…» Полистав книгу, я, будто в детстве, загадал строку и страницу – кто его знает, зачем, а потом прочитал: «…поглядите на меня, как я плавно выступаю; у меня сорочка шита красным шёлком. А какие ленты на голове! Вам век не увидать богаче галуна!» Красавица Оксана, красавица Оксана… опять баба! Я плюнул, захлопнул книжку и, подняв воротник, вышел на улицу.
Было очень холодно, мела метель, а фонари почему-то не светили, что для этого района редкость. Я шёл, насвистывая что-то из Армстронга – я давно не чувствовал себя таким спокойным: нет-нет, жить с кем-то – это не по моей части, увольте… грезящих «гнёздышком» просьба не беспокоить. Правда, с головой творилась какая-то беда: казалось, будто красотка Оксана с дружком-кузнецом вот-вот покажутся на Остоженке, а то и сам Чёрт с украденным месяцем под мышкой свернёт в Первый Зачатьевский. «Ничего, ничего. Просто переутомление. Немудрено после Эльки-то… Прорвёмся, старче, не впервой» – так успокаивал я себя до тех пор, пока не услышал – громко и отчётливо: «…поглядите на меня, как я плавно выступаю; у меня сорочка шита красным шёлком. А какие ленты на голове! Вам век не увидать богаче галуна!» – «Чудная девка!» – нет-нет, я не ослышался. Потерев же глаза, увидел и Вакулу с Оксаной, и – да-да! – самого Чёрта. Он был скорее симпатичен, нежели уродлив, и вызывал улыбку – хотелось гладить его, будто собаку. Впрочем, проходившая мимо дама с верёвкой на шее и молотком в руках, чьё лицо показалось мне знакомым, покачала головой: «Да, чёрт мой лопнул, не оставив от себя ни стекла, ни спирту» – и, как-то нехорошо рассмеявшись, вбила первый гвоздь в морозный воздух, сотрясаемый криками странных деток. «Коляди́н, коляди́н, я у батьки один, по колена кожушок, дайте, дядька, пирожок!» – галдели они у перекрёстка: детки второй свежести, детки с истекшим сроком годности. Просроченные детки! – я точно знал, их кости сгнили лет двести назад… У того же перекрёстка стояла бывшая в употреблении девица и, набирая снег в передник, жалобно подвывала: «Полю, полю белый снег на собачий след, где собачка взлает, там мой суженый живет…» – дурёха! Я отчего-то перекрестился; по счастью, магазин был поблизости… впрочем, «был» не означает «есть». Подойдя поближе, я увидел довольно странное заведение, напоминающее трактир, из которого доносились звуки бетховенской сонаты.
– Ничего не знаю лучше, чем «Apassionata», готов слушать её каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть, наивной, думаю: вот какие чудеса могут делать люди! – прокартавил низкорослый мужичок в кепке, подошедший ко мне со спины, и добавил: – Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы… А вы, молодой человек, что ж в лавку-то не заходите? Разжились бы чем к праздничку… Рождество Христово! Али в Бога не веруете? – он нахмурился; за спиной показались люди в шинелях.
– Отчего ж, – ответил я ему, не совсем понимая, впрочем, снится ли мне всё это или нет: однако ощущение, что где-то всё это я уже видел, не отпускало, нет: очередное дежавю. – Отчего ж не верить!
– Мы, знаете ли, молодой человек, в идеале-то, против всякого насилия над людьми. Однако порой приходится, да. Совсем от рук отбились! Как вот эта дамочка, например. Сняла, видите ли, шлюху, предназначенную Значительному Лицу, да и удавила, – потёр руки мужичок.
– То есть… как? – всё уже было, мама, всё уже было, было… но почему всё-таки это ужасный Ленин? И почему л а в к а? И когда уже доиграют треклятую «Апассионату»?
– А так: лёгким движением руки-с, – усмехнулся Ильич.
– Но зачем? Что она ей сделала? – я чувствовал себя (стоит ли уточнять?) полным идиотом.
– Да вы ещё, видно, пороху не нюхали! – неприятно захихикал он. – Новенький, понятное дело… Шлюха – это, молодой человек, жизнь (жизнька, жизнёнка – у кого как): извините, конечно, за общую лексику. Одушевлённая, хм, абстракция. Вот дамочка её и удавила: хочет другую жизнь прожить в том же теле, а не положено.
– А что будет… что будет с той женщиной? – сглотнул я.
– Вилами заколят, – равнодушно ответил Ленин и нюхнул табачку.
– Как это… вилами? – присвистнул я.
– Как, как… Легко. Вилами на воде и заколют: вон лёд щас каменные бабы растопят, и…
– Господи… Но это как-то… совсем уж… неэстетично… Неужто… – я долго подбирал слово, – неужто пристрелить нельзя? Чтоб не мучилась?
– Нет, за удавление шлюхи у нас вилы. А мучиться она всё одно будет: душа-то неспокойна.
– Простите, Владимир Ильич, а где это «у нас»?
– Чему вы в школе учились, товарищ арт-директор? У нас – это у нас, в «нехорошей квартире»! Садовая, 302-бис, нумер пятидесятый… Классику читать надо! – достав из-за пазухи карманное издание «Мастера и Маргариты», Ленин подмигнул мне и скрылся в лавке.
– Директор, директор, да пошёл ты в жопу, директор! – пробежавшая мимо Масяня толкнула меня в бок и засмеялась.
Тут-то и началось: Пречистенка, Гагаринский, Большой Афанасьевский, Сивцев Вражек, Арбат… Не знаю, что за сила гнала меня туда с такой страшной скоростью – быть может, я ехал на самой панночке, кто знает! Понимая, что рождественская бутылочка, за которой понесло Остапа, обходится слишком дорого, я костерил себя на чём свет стоит: «И не сиделось же дураку дома! Нет бы выпить улун и на бок, так нет же – подавай ему кагор! Пей теперь вот горилку в шинке – потому как ни Пречистенки, ни Гагаринского, ни Большого Афанасьевского с Сивцевым Вражком и Арбатом не существует, а если на карте они ещё значатся, то отсюда всё равно до них не добраться!» Правда, откуда – отсюда, я точно не знал.
Часы показывали без четверти двенадцать, а вилами на воде проткнуть должны были дамочку аккурат в полночь. Не сказать, чтоб альтруизм сидел у меня в крови. Однако тут что-то меня понесло. Возможно, это было бессознательной попыткой защитить чужое право выбора (ну да, ну да, свободу воли): ведь если дамочка удавила шлюху, а шлюхой этой была, как сказал гнида-Ленин, жизнь (она же жизнька, она же жизнёнка), которую ей хотелось сменить, находясь в прежнем теле… что в этом, сущности, криминального? Абсолютно нормальное желание! Вполне человеческое… Я огляделся: тени т о й Остоженки, её неявные мерцающие отражения просвечивали сквозь новый для меня пейзаж. Ориентируясь, скорее, по нюху, я побежал к лавке, за которой каменные бабы уже топили лёд.
Дробь, казалось, врезалась не только в уши, но и в мозг, и в самое сердце – Ленин, жонглирующий барабанными палочками, улыбался, а дети каменных баб тянули к нему свои грязные потные ладошки: «Иль-ич! Иль-ич!» – скандировали они, по очереди прикладываясь к его руке. Он же, поглаживая бородёнку, благодушно кивал, поглядывая то на них, то на танцующую толстуху Сарагину – восемь с половиной часов назад завлит Жирного Журнала вырезал её из золотого фонда Феллини.
Вскоре привели дамочку: я невольно содрогнулся. Да, это была Она, Она, рыжеволосая бестия из моего сегодняшнего сна – бывает же такое… Я готов был биться об заклад, что знаю если не всё, то очень многое о её жизни: и про мать, и про мытьё полов в цирюльне, и про детей с нянькой Оллей, и даже про шлюху… В одной рубашке, босая, она буквально расплющивала меня глазами – видит бог, я не встречал таких ни «до», ни «после»: впрочем, о том лучше молчать. Мы и молчали, «считывая» зрачки друг друга до тех самых пор, пока Ленин не каркнул:
– Проткнуть! Проткнуть её вилами на воде! – тогда каменные бабы и потащили Её к купальне.
Представив, что сейчас Её не станет, что синие глаза Её навсегда (страшное, действительно страшное слово) закроются, причём закроются в муках, я заорал что есть силы:
– Стойте! Стойте! – на меня посмотрели, как на сумасшедшего – впрочем, может, так оно уже и было, не знаю. – Вы этого не сделаете!
– Почему, позвольте полюбопытствовать? – неприятно прищурился Ленин.
– Да потому что она – живая, а вы – мёртвые! – отгадал я загадку сфинкса не без помощи Алисы Лидделл, помахавшей прямо у меня перед носом колодой карт: в тот же миг купальня взлетела в воздух, а мы оказались на Кропоткинской, у Храма Христа Спасителя.
…часы показывали без пяти двенадцать. Рыжеволосая смеялась и отказывалась назвать имя. Я ничего не понимал – а возможно, не хотел понимать: слишком необычна, слишком неправдоподобна оказывалась эта женщина – психоделический сон, дымка, оранжевая мечта. «Не вздумай втюхаться, кретин! Она же – ведьма, колдунья… или её вообще нет…» – проснувшись, я обнаружил на подушке длинный волос цвета огня и схватился за голову.
Вещдок прожигал пальцы: что это? Откуда? Значит, это был не сон? Волшебство на Рождество? Откуда я Её знаю? Живая ли Она? Женщина или… Саламандра? Увижу ли я Её ещё раз? Что я знаю о Ней? Что помню? Как Она выглядит? «Нет-нет, это не “любовь с первого”, – включился скучный мозг, – а тот самый интерес, который и провоцирует зарождение подобного чувства: любопытство, желание, неизвестность, а также…» – я быстро онемечил его и начал восстанавливать детали. Я, конечно же, понимал, что с подобными подробностями (Ленин, просроченные детки, кузнец Вакула и К) мне, пожалуй, легко предложат койку в больничке, где лечат от души. Что ж! И будут, возможно, правы… Сделав глоток виски, я решил пройтись, хотя мне было не по себе. Опасения, впрочем, оказались напрасными: снежинки Остоженки, укутывающие балеринными своими телами дома и деревья, успокаивали монотонной ритмичностью медитативного кружения – они то вальсировали, то переходили на менуэт, то снова вальсировали… Всматриваясь в затейливые фигуры, складывающиеся из комбинаций их перемещений, я вдруг заметил среди всего этого переливающегося великолепия крошечную ярко-оранжевую ящерку и остановился. О, она была настолько явной, что вопрос о галлюцинации отпал сам собой – нет-нет, она, конечно, живая; возможно, даже живее меня самого… да что там, живее Ленина! Я попытался дотронуться до неё, однако ящерка тут же свернулась в кольцо и, заискрившись бенгальским огнём, вмиг сгорела. Я протёр глаза и потянулся за сигаретой. Да, странности преследовали меня с того самого вещего сна, а уж что творилось прошлой ночью, одному Богу известно! Чтобы отвлечься, я заглянул в книжный: ноги сами понесли к полке с Плинием. Я открыл томик, как обычно, наугад и, ткнув пальцем в первую попавшуюся строку, прочёл: «Саламандра столь холодна, что ежели хоть прикоснётся к пламени, оно тотчас погаснет, словно бы в него положили кусок льда»[89]89
Плиний Старший, «Естественная история» (книга X).
[Закрыть].




























