Текст книги "Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты"
Автор книги: Наталья Рубанова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Тело, те-ло – здесь и сейчас: тёплое и манящее, зовущее и жгучее, тело алчное, ненасытное, бесстыдное: Анна Ф. плывёт по его коридорам, струится по карнизам, теряется в ложбинках и впадинках – и не суть, назовут ли гармонию плоти «прелюбодеянием» или «грехом», потому как нет, знает она, ни прелюбодеяния, ни греха: один лишь АУМ, вибрирующий в каждой её клетке, в матке её и в сердце, в ключицах, щиколотках, ушах… – Гофман? Горовиц? Гилельс? Корто? Микеланджели? Аррау? Гизекинг? Чьё туше? – давно забытые ощущения, лёгкое покалывание в кончиках пальцев, тяжесть внизу живота, девочка-девочка, где же твой перламутр? «Эта штука strap называется…» – дастиш фантастиш: нет-нет, да-да, в Москве солнечно, до семнадцати мороза.
… … …
«vchera, poka ehali s diving’a, tancevali na korable: life tut super… bez problem… veselo… kazhdii den’ prazdnic. priatnih snov tebe! how are you? Celuju, nado idti na tusu…»
… … …
Анне Ф. нужны новые слова, новые «штрих-коды». Если их нет, можно и выдумать – просто выдумать свои коды для обозначения чувств, потому как все их milaja, dorogaja и (брр) kiska – не более чем символы, принятые в той среде (она никогда не отождествляла себя «с этими») для обозначения желания и утверждения пресловутого основного инстинкта – хотелось чего-то большего, нежели translit как прямой (скажем, vot etot), так и опосредованный (когда слова, даже самые важные, не более чем сигаретный дымок: скажем, von tot). В той среде, как казалось Анне Ф., обжегшейся на коньяке и дующей теперь на ледяной чай, ни «милой», ни «дорогой» попросту не существовало, и даже в банальной «киске» не было никакой мягкости, а одна лишь – полоски воска? станки Gilette? – фальшь. Что же касается словечка sex, то с однополыми не так страшно – однополые не нарубят детей, amen.
… … …
«zverskaja peremena planov – vstretimsja v nashei rashe, kogda potepleet. chto-to po vsem frontam zaval – nu da ladno. inogda ja dumaju, chto wizn’ xronicheski skuchna. balujus’ vot ‘dudkami’: sigari, ot nix zasipaew’ luche. bednaja moja golova!»
… … …
И всё-таки kinder т а м, Анна Ф. чувствует – там, в пугающей праглубине сна… Странно: когда твой мозг «простукивают» два сердца, ты тщетно пытаешься выдать за абсурд – ужас, но в какой-то момент мысли, разбиваясь о тишину и наполненность, рассеиваются, а значит никакой отделённости не существует, а значит «одиночество» – миф, фикция, транслит… Счастье, переодетое солнечным зайцем, танцует в ладонях Анны Ф.: она проснулась, она чувствует себя обманутой – у неё по-прежнему одно, только одно сердце, а значит – ни тишины, ни наполненности, ни глубины, одна клятая отделённость, а значит – одна, «опять и снова», что, впрочем, давно не пугает, но лишь изредка печалит: понарошку, на цыпочках, едва-едва… Куда больше кровит то самое место, где все её devochki лопаются, будто мыльные пузыри; честней, она сама их – вот те рок, вот те курок — с п у с к а е т (пфу-у, пфу-у…), ну а вместо пенной жидкости в ход идёт, разумеется, сердечная стружка: при ближайшем рассмотрении та, если подойти к делу рационально, на что только ни сгодится. На мыло её!
… … …
«ti sprosila, ne snaiper li ja… net-net, nichego kriminal’nogo) prosto shutka. igra v ‘krutuju devchonky’. kogda-nibud’ rasskawy. a ti pravda prikol’naja, da, i vigljadish’ ne ponosheno sovsem… zamorochennaja, konechno, no dolwni we bit’ u tebja nedostatki, dorogaja, pravda?..»
… … …
Анне Ф. кажется, будто она нащупала наконец-то невидимую грань, разделяющую слова на живые и мёртвые: идущие из нутра, и «ники» – решётки, отгораживающие одну душу от другой, community-коды, суррогаты, симулякры, фальсификации. И если раньше она произносила или писала «девочка», и так оно и было (слово шло из живота), то теперь произносила или писала «devochka» (транслит – невидимый, но ощутимо выпуклый), и слово тут же скрючивалось, скукоживалось, иссыхало, а вместе с ним и какая-нибудь «ona» (Её всё не было), чьи – из папье-маше – мальвинные глазки легко проявлялись на лакмусовой бумажке Анниных чувств, которые она научилась – довольно странным для себя образом – использовать. Забаррикадировавшись мёртвыми словами, спрятавшись в них, она будто бежала чуда, ступавшего за ней по пятам, и кабы не страх оказаться покинутой, как случилось однажды, но чего, увы, хватило с лихвой лет эдак на… впрочем (стоп-кадр), кто старое помянет, milaja… opustoshenie, govorish’?.. «Мне страшно, я боюсь, что меня разрушат… да что там – разможжат, уничтожат, а коли так…» В общем, всё на шарике этом крутилось будто б по-прежнему: руки – обнимали, губы – целовали, но если ещё недавно объятия эти с поцелуями казались живыми, то теперь их словно бы обескровили, и раз уж с каждой потерей вырастаешь на голову, думала Анна Ф., то, в таком случае, однажды я просто не смогу войти в собственное пространство… в прошлое… да его, к счастью, и нет!
… … …
«vot ja nakonec v moskve. chto-to ti mne tak i ne otvetila na sms. ja dawe dumaju… chto ti, mowet, xm… mowet, chego ne tak ponjala?..»
… … …
Анна Фёдоровна – так велено было величать студенткам синеглазую ифишницу, имя которой мы, косясь на сестру таланта, ук[о]ротим сначала до Анны Ф., а то и до А., – за годы преподавания в колледже к отчеству так и не привыкшая, украсила, едва подавив зевок, небрежным своим росчерком зачётку рыженькой Т., а когда ощутила – кожей: а чем ещё? – что осталась одна в кабинетике (том самом, где на обоях, аккурат под портретом Баха, имелся некий дефект, напоминающий след от пули), с облегчением выдохнула.
мантра на святки
[ЙОГА FOREVER]
Я, точно Феникс, яростным объят
Огнём, и в нём, сгорая, возрождаюсь,
И в силе мужеской его я убеждаюсь,
Что он отец, родивший многих чад,
И саламандры пресловутой хлад
Его не гасит, честью в том ручаюсь.
Жар сердца моего, в котором маюсь,
Ей нипочём, хоть мне он сущий ад.
Франсиско Кеведо-и-Вильегас
Я сняла шлюху, с шестого на седьмое – гулять так гулять: январь зубами скрежетал, кулаками грозил, в лицо метель пускал: «Не положено!» – а я хохотала, а в сумке болтался известно какой томик Н. В. Казалось, вот-вот, и кузнец Вакула с красавицей Оксаной покажутся на Остоженке, а то и сам Чёрт с украденным месяцем под мышкой свернёт в Первый Зачатьевский, только его и видели! «…поглядите на меня, как я плавно выступаю; у меня сорочка шита красным шёлком. А какие ленты на голове! Вам век не увидать богаче галуна!» – «Чудная девка!» – услышала вдруг я, а потом увидела – и Вакулу с Оксаной, и – да-да! – самого Чёрта. Он был скорее симпатичен, нежели уродлив, и вызывал улыбку – хотелось гладить его, будто собаку: впрочем, проходившая мимо дама с верёвкой на шее и молотком в руках, чьё лицо показалось мне знакомым, покачала головой: «Да, чёрт мой лопнул, не оставив от себя ни стекла, ни спирту» – и, как-то нехорошо рассмеявшись, вбила первый гвоздь в морозный воздух, сотрясаемый криками странненьких деток. «Коляди́н, коляди́н, я у батьки один, по колена кожушок, дайте, дядька, пирожок!» – галдели они у перекрёстка: детки второй свежести, детки с истекшим сроком годности. Просроченные детки! – я точно знала, их кости сгнили лет двести назад… У того же перекрёстка стояла бывшая в употреблении девица и, набирая снег в передник, жалобно подвывала: «Полю, полю белый снег на собачий след, где собачка взлает, там мой суженый живёт…» – после второго развода слово «суженый», как и прочие ряженые синонимы, провоцирует у меня мигрень, но это к слову.
Пахло палёной кожей, содранной с того самого места, которое иные персонажи – «Привет, персонаж!.. Не слышит…» – называют душой. Однако не к каждому Рождеству покупаешь такое. Вот, скажем, Словарь Ушакова толкует «девочку» как «ребёнка женского пола, малолетнюю девушку», и только вторым пунктом идёт «женщина лёгкого поведения, проститутка»; морфемно-орфографический же, как всегда, сухо расчленяет – «де/в/очк/а», и ничего не толкует, а потому…
– Потолкуем? – я кладу руку ей на плечо: даже сквозь шубку оно кажется жёстким. – Сколько? – спрашивает шлюха, косясь на мой массивный браслет, напоминающий кастет. – А сколько ты сегодня стоишь? – Она называет «праздничную» цену. Я морщусь: – Ок. – Только без садо, – предупреждает она, и я чувствую, что больше всего на свете хочу дать ей в зубы. До крови, до крови, до самой последней капельки крови, похожей на подкрашенную воду… «Мама, ты обещала сказку!»
«Там, где Небо сходится с Землёй, в сверкающем ледяном дворце, жила-поживала Жёсткая Девочка. Целыми днями писала она алмазным стержнем стихи, слушала механических птиц, живших в серебряных клетках, да оттачивала асаны. Стихи её были столь же красивы, сколь холодны. Иногда она сама мёрзла от собственных слов, но – что поделать? – с природой таланта не поспоришь.
Каждый, кому выпало увидеть её хоть раз, тут же терял покой – одно слово, красавица! Волосы – что заря утренняя, глаза – что волна морская бирюзовая… А на лютне играет как – заслушаешься! Только вот незадача – никто ей не нужен, ничего не хочет: всем женихам отказывает, а женихи один одного лучше: уезжают в растерянности, дары обратно увозят… Не берёт Жёсткая Девочка ни шёлка, ни злата, любовь старую позабыть не может. А любовь-то лютая, лютая! Скелетом в шкафу притаилась, прошлогодним снегом прикинулась, листом сухим, змеем бумажным: сколько слёз пролила она, того никто не узнает – и ни к чему…»
Улыбаюсь: дорого, круглосуточно. Мне нужно купить подарки и отвезти из пункта А в пункт В, детёнышам и гувернантке: да, сегодня, да, не рассчитала время. «Пристегнись!» – говорю, захлопывая дверцу машины. «А ничё у тя тачка!» – шлюха закуривает. Мы едем-едем-едем: голова кру́гом – кажется, будто тот самый Чёрт с месяцем под мышкой подмигивает мне с Гоголевского бульвара. «Выпить купи…» – просит вдруг она. Задрипанный продуктовый в Дегтярном переулке, пластиковый пакет, продавщицы без следов интеллекта на лице – ладно, ладно, какая разница? Шлюха пьёт мартини из горлышка: ей, впрочем, идёт – чем-то она похожа на цыганку… «Эй, тёть, ты чо? живая?» – тормошит, лучше б молчала. – «Что? – поднимаю брови. – Никаких т ё т ь, усвоила?» – «Ты ж минут десять в одну точку глядишь… Может, прям щас? Не тянуть чтоб…» – мы едем-едем-едем. Мысль о том, что к ней придётся прикоснуться, вводит меня в ступор. «Улыбайтесь! Это всех раздражает!»
Олля – необъятных размеров женщина, как называет её младший, пытаясь скрестить Олю с Оле Лукойе – открывает дверь: когда очень нужны деньги, можно посидеть и с чужими отпрысками. Кто-то находит, что лучше мыть сортиры – это, разумеется, личное дело каждого. Свобода воли и право выбора: «Я не знаю, как быть, у меня два решения» – вытирать сопли или драить унитазы, если третьего не дано. В среднем каждый человек проводит в WC три года жизни; если же заняться другими подсчётами, станет и вовсе тошно. «Мама, мамочка, я соскучилась! – кричит старшая, и я тут же выключаюсь. – Что ты нам принесла сегодня?» Я ставлю на пол коробки и говорю, что распаковывать их можно лишь после моего ухода, иначе они растают, и, целуя детёнышей, исчезаю. Я, возможно, «не очень мама». С другой стороны, детёныши ни в чём не нуждаются. Этот пункт из графы «совесть» можно вычеркнуть. Хотя бы этот. Оба чувствуют, впрочем, моё тепло. Но вот действительно ли я люблю их – или это встроенное в мозг чувство долга, инстинктивный «автомат» самки?.. Самки, у которой есть шанс стать через энное количество лет в их глазах «отработанным материалом»?.. «Муки ада» – не только блистательный рассказ Акутагавы: м у к и а д а есть безостановочное подтверждение осознания того, что ты не можешь выдать необходимую (всегда кому-то, не тебе) порцию чувств. «Олля, с Рождеством!» – она всегда берёт конверты с таким лицом, будто не знает, что в них. «А дальше, мама, что дальше?..»
«Как-то, прогуливаясь по своему ледяному саду, Жёсткая Девочка вдруг остановилась, услышав за спиной летящие шаги. «Кто здесь?» – спросила она, не надеясь, впрочем, на ответ, однако ей ответили: сначала каким-то необычным пением (так, наверное, поют в лесах дриады), потом – запахом (так благоухает жасмин, влюбившийся в бабочку), а вскоре увидела самую настоящую Фею – в руках её была изящная волшебная палочка, а за спиной – прозрачные крылья. Лицо лучилось, глаза сияли: «Я пришла, чтобы согреть тебя», – улыбнулась Фея и, подойдя к Жёсткой Девочке, поцеловала в лоб. «Согреть?! – отстранилась она. – Меня?.. Но я ведь ничего, ничего, ничего не хочу – и даже чуда… Зачем ты пришла? Неужто волшебницы до сих пор не научились читать мысли?» – Фея покачала головой: «Я пришла, чтобы ты окончательно не заледенела. Твоя душа должна оттаять, и когда это произойдёт…» – «Нет. Я не нуждаюсь в поблажках, к тому же… не верю тебе», – сказала она расстроенной Фее, которую уже уносил на могучих плечах Юго-Западный Ветер. «Ни один покой не стоит любви, глупышка!..» – шептал разбуженный волшебными слезами Феи Дождь, но Жёсткая Девочка его не понимала, и потому не слышала».
Внутренняя истерика – это всего лишь внутренняя истерика: не больше, но и не меньше. Иногда я кажусь себе Каем, собирающим тщетно треклятую «вечность», однако Герды не будет, не будет: Герды с л у ч а ю т с я лишь в сказках. Когда-то девчонка возненавидела их лишь потому, что единственно желанную книжку с великолепными картинками ей так и не купили. Ханс Кристиан Андерсен, «Сказки и истории».
«Что не угробит, то укрепит», – успокаивала меня бабка, она же простой советский патологоанатом, она же бабзоя – Змея Особо Ядовитая, и добавляла: «Мёртвых бояться не надо. Бояться надо живых!» Фразы эти повторялись регулярно за столом и, вероятно, не слишком благотворно действовали на детскую психику. «Нас ебут, а мы крепчаем!» – крякал дед из угла, подмахивая водочку: он, впрочем, был специалистом по немёртвым (прилагательное, слитно) телам – работал в виварии. Когда я узнала, чем на самом деле он занимается на работе и что скрывается за фразой «прошло дерматологический контроль», сбежала из дома: мне едва исполнилось тринадцать. Обнаружили беглянку, чудом не распотрошённую, через двое суток на Казанском вокзале. Бабка с криком вцепилась мне в волосы, дед выругался так, что, кажется, даже серым крысам в форме стало неловко, а mama… mama была на гастролях и ни о чём не подозревала. Мне ли винить Её? Её, одинокую и талантливую, всю жизнь разрывавшуюся между музыкой, мужчинами и саднящим псевдодолгом? Но мужчины уходили и приходили, псевдодолг давил, а музыка оставалась. Так Инструмент стал Её единственным Возлюбленным – и это было священно, это не обсуждалось. Иногда, впрочем, в мою наивную душу закрадывались сомнения: так ли необходима mame эта музыка? Насколько я помешаю maminoi интерпретации le grand Couperin? Разве не может mama заниматься при мне? Разве нет в Её квартире пространства, которое могло бы вместить и меня? Я сидела бы тихо, как мышь… Я не смутила б Её ни словом, ни взглядом – я впитывала бы в себя Её волшебные звуки, представляя, как скользят царственные руки по клавишам… ей-богу, я отдала бы за это много лет жизни… тогда, не теперь. «А потом, мама, что потом?..»
«Больше всего на свете Жёсткая Девочка любила смотреть на айсберг, который был виден из её башенки: часами простаивала она у окна, наблюдая за тем, как солнце целует ледяную макушку – ему ведь всё равно, кого целовать, солнцу, – и представляла себя одиноким обломком глыбы, затерявшейся в океане. Что именно, впрочем, с ней произошло, Жёсткая Девочка забыла – лишь одно воспоминание не отпускало, лишь оно одно не давало полностью насладиться покоем и безмятежностью ослепительно белых чертогов… А чтобы избавиться хотя бы на какое-то время от непрошенных мыслей, Жёсткая Девочка открывала сияющий ларчик и со слезами на глазах доставала оттуда волшебные иглы. Стоило вставить одну под ноготь – и сердечная боль отпускала: главное – вводить иглу в центр и ни о чём не думать».
Я прожила в холодном – ледяном? мёртвом? – доме деда с бабкой на Преображенке около пятнадцати лет: когда mama сделала окончательный выбор между мной и клавесином, когда я поняла, что Инструмент значит для Неё гораздо больше какой-то девчонки, я закрылась окончательно – долгие годы никто не мог выманить меня из раковины так называемой внутренней эмиграции (да, собственно, никто особо и не стремился), явившейся на тот момент единственным спасением от нелюбви. Иногда mama, впрочем, напоминала о Себе – афишами, редкими пригласительными, звонками в четыре утра под шофе: «Крысик, не спишь?» Она называла меня К р ы с и к, да. Чаще всего на концертах звучал, разумеется, Её обожаемый le grand Couperin — я наизусть выучила тогда «Тростники» и «Бабочек», «Сборщиц винограда» и «Испанку»… Она была очень артистична, mama, и очень элегантна – всегда, даже в периоды депрессий, не устававшая повторять: «Чем мне хуже, тем лучше я должна выглядеть» – не потому ли, казалось мне, маска приросла к Её лицу, а сердце совсем онемело? (Лишь позже я пойму, что только так и можно, только так!..) Её концертные платья по сей день остаются для меня образцом стиля, верхом совершенства – или насчёт совершенства всё-таки тогда казалось? Не знаю, не знаю… помню лишь полные залы, скучные (всегда не мои. чужие! мне же не на что!!) цветы и треклятые аплодисменты… Она часто снилась мне после этих выступлений, одетая по французской моде семнадцатого века – о, корсет, о, пышные юбки, о, широкий распашной роб, о, парчовые туфельки на долгом изогнутом каблуке!.. Или: высокий стоячий воротник на каркасе, буфированные рукава, башмачки с заострённым носом из цветной кожи… Или… Или… Тогда-то я и начала рисовать: на любом клочке моментально появлялись платья, носить которые полагалось лишь избранным… так история костюма, вошедшая через врата боли в моё четырёхкамерное, стала делом жизни – много позже я выучилась на модельера… да что там, я даже успела преподнести mame платье: такого не было у самой Снежной королевы! За это я полгода мыла полы в одной цирюльне: есть ли что-нибудь красивей муара, парчи и кружев?..
«От боли можно было легко потерять сознание, но что оставалось делать? Нужно забыть, просто забыть и м я, повторяла Жёсткая Девочка. Иглы входили под ногти если не легко, то, по крайней мере, уже без особых усилий – и даже обмороки случались всё реже. Ничего не было – да ничего и не могло быть: чудо любви уснуло: а может, и умерло, кто знает!»
Я всегда немного терялась, перед тем как нажать на кнопку – пальцы жгло! – звонка. Её звонка. Ведь Ей, mame, всегда было некогда – Она либо спешила на репетицию, либо «только вернулась». «…мелодика итальянского стиля соединяется с французской манерой, вот и всё! – открыв дверь, Она кивнула мне, продолжая говорить в трубку. – А “Les Ordres” 1717-го ставлю в ближайшую программу…»
Я не знала, как вести себя с Ней – рыжеволосой колдуньей с фиолетовыми (линзы) глазами, по ошибке, возможно, назвавшейся mamoi; быть может, думала я порой, это действительно сбой программы и где-то живёт настоящая мама? Отец меня как-то не занимал – я его, собственно, тоже. По словам бабки, не привыкшей церемониться, он относился к категории приматов, рассматривающих самку исключительно как приспособление для слития спермы, и лишь животный страх mami избавил Её uterus от кюретки для выскабливания – так, собственно, родилась я.
«А знаешь, – mama резко кладёт трубку и тем же самым тоном, очень ровным и сдержанным, произносит, – когда я училась в консерватории, мы со скрипачкой решили гадать на Святки: суженый-ряженый, вся эта чушь… А январь под Рождество… ух! Лёд один. Пальцы к перчаткам чуть не примёрзли, пока до Малой Грузинской добрались: иногородние-то из общежития по домам разъехались, скрипачка одна в комнате осталась: ей до Ямала её дорого лететь очень было… Ну вот, всё как надо – и даже ключ с зеркальцем под подушкой для сна-то вещего… заговор какой-то специальный в полночь, чтоб суженый проявился, прочитали… Бред, конечно – а кто в двадцать лет хоть раз не бредил? Свечи в зеркальном коридоре, в который смотреть надо, не отрываясь, отражаются… Как вчера! «Гадай, гадай, девица, в коей руке былица, – она на миг запнулась, – …былица достанется, жизнь пойдёт, покатится, попригожей срядится, молодцу достанешься, выживешь, состаришься…» – из учебника по народному творчеству, кстати, да… И что-то мне тогда так тоскливо стало! Мало того, тоскливо – страшно, тошно, ужас! В такие моменты и ноты забудешь, и имя… А за окном вьюга, каждый шорох за нечисть принимаешь… а потом она, нечисть эта, так в зеркало и лезет! Правда. Смотрю – глазам не верю: вместо суженого-ряженого, чёрт бы его подрал, одни рыла свиные мерещатся… ясные такие, отчётливые. Живые… Я как закричу! А потом как зареву… А ведь, как ни крути… – mama смотрела сквозь меня, – так всё и вышло. Ни одного лица за всю жизнь. Рожи одни. Рыла свиные. Это только кажется: люди. Если б не музыка…» – я ненавидела Её Станок. Французских клавесинистов. Le grand Couperin. Едва ли это приходило Ей в голову. Я простила, конечно, простила… «Мама, почему ты молчишь?»
«Снежная королева хохотала: ни одной фейке с крылышками не устоять против её вечной мерзлоты! А то, что мальчишка сбежал… так когда это было! К тому же сказочника давно нет, да и какая, в сущности, разница? Сердце девчонки превратилось в иней – ничего, ещё немного, каких-нибудь несколько зим, и из неё, пожалуй, выйдет ценный экземпляр!»
– Давай-ка, пошевеливайся, – приказала я шлюхе, и та, проворно выскользнув из лифта, вошла в квартиру. Я включила свет и начала разглядывать её: крупные пухлые губы, тёмные миндалевидные глаза, смуглая кожа… Она привычно – и, увы, абсолютно неэстетично – начала раздеваться, а я, достав с полки «Камасутру», прочла: «При посещении мужчин гетеры получают наслаждение и, согласно обычаю, средства существования». Интересно, получают ли «гетеры» наслаждение при посещении женщин?..
Закурив трубку, я села в кресло и стала наблюдать за её квазиподростковыми (масочка) движениями: это было, в общем, абсолютно неэротично, хотя, так скажем, и несколько непривычно для меня. Шлюха же, кажется, не догадывалась, зачем я позвала её, и ближе к полуночи, когда я расставляла зеркала и свечи, заскулила:
– Чего тебе надо? Чего хочешь? Трахнуть? Трахай! В душу только не лезь, – но мне-то как раз нужна была душа, м а т е р и а л, глина: вагина – своего рода моветон.
– Приготовься к допросу, – сказала я.
– Чего? К какому допросу? – взвизгнула шлюха.
– Ты прекрасно понимаешь, о чём я. Вычислить тебя не составило особого труда. Гадай, гадай, девица…
…она как-то скисла, скрючилась: мне даже стало жаль её на миг – но лишь на миг, я понимала: от шлюхи можно ожидать чего угодно.
– Но я не виновата! Не виновата ни в чём! И вообще…
– А кто рыла свиные в зеркальном коридоре показывал? Не ты? Как ты могла лишить человека – любви? Как допустила, что женщина, по сути, долгое время даже ребёнка не считала своим? Музыка, мужчины, мужчины, музыка – вот и всё, что ты сделала «для неё», но зачем? Ни один «возлюбленный» не смог – да и не стремился – дать ей то, чего она жаждала, без чего задыхалась… Ни один концерт, пусть и блистательный, не сделал её счастливой… Странно разве, когда потом произошло именно то, что произошло? А помнишь, как она села в машинку? Помнишь тойотку цвета кофе с молоком? Работающий двигатель, закрытые окна… Ты можешь назвать это окисью углерода, а можешь – угарным газом; можешь даже уточнить концентрацию карбоксигемоглобина в крови и отметить розовато-красную окраску трупных пятен… С шестого на седьмое.
Шлюха попятилась. «Что ты делаешь, мама? Чем кончится сказка?..»
«Раз в столетие Снежная королева устраивает представление – дёргает замёрзших кукол за серебряные нити, а тролль «снимает» их отражения в очередном кривом зеркале. Когда зеркало разбивается и осколок попадает в человека, он начинает думать лишь о себе, и ни о ком больше (точь-в-точь, как у Андерсена), а потом окончательно замерзает. Тогда-то он и становится по-настоящему королевской игрушкой: сквозь его фарфоровую кожу просвечивает сердце… видно, как бежит по венам и артериям кровь… Раз в сто лет Снежная королева дозволяет себе подобные шалости».
Резкое сдавливание привело, как водится, к переломам рожков подъязычной кости и щитовидного хряща. Она успокоилась, перестав дёргаться, ровно через четыре минуты: следы, оставшиеся на шее (в основном слева), представляли собой небольшие ссадины так называемой полулунной формы. Моя бабка наверняка знала: если их разрезать, будут видны кровоизлияния. Она отметила бы также повреждения в затылочной области, кровоподтёки и, конечно, перелом ребра – кажется, я слишком сильно прижала шлюху к полу.
«Мама! Мамочка!..» – тут и сказке абзац.
… … …
Я открыл глаза: солнце, чересчур яркое для зимы, хотело выманить меня из кровати, пытаясь пробиться сквозь жалюзи. «Меня нет дома, солнце», – с вами говорит автоответчик… Какой непонятный, однако, сон… Я зажмурился, пытаясь восстановить наиболее интересные эпизоды. Странная женщина, очень странная! И – ощущение, будто я знаю её. Будто она и я – что-то слипшееся, сросшееся: не слишком приятное ощущение, надо сказать. Бесовщина! Как будто эта женщина – я, вот оно что… А мог бы я, как она, убить шлюху? Удавить голыми руками? На Рождество? Да что там убить – хотя бы «снять»? Снять шлюху на Рождество, а потом… Какая тема! Сюжетец. К счастью, я не литератор. Эта публичка в большинстве своём, дабы не совершить ничего подобного, только и делает, что гробит персонажей. Взять того же Бунина: за каждый углом, кустом, поцелуем – смерть! А невротик Фёдор Михалыч? А граф Т.? А?.. Представляю, скольких бы они укокошили, если б таким вот образом не самовыразились! Интересно, что Она думает об этом? Думает ли Она об этом? Кто – Она?.. То, что эта женщина существует, сомнений, впрочем, не вызывало. Более того: я знал, шкурой чуял, Она — близко.
По Остоженке сновали люди в предвкушении свободных (если э т о можно, конечно, назвать свободой) дней. Напрасно, впрочем, им жаловали столько пустоты – мы не Европа: ни одного трезвого на улице. Мне, разумеется, нет до этого никакого дела. За скобками: есть ли мне до чего-то дело?.. Я недавно переехал в этот район (дом рядом с метро «Кропоткинская», предмет социальной зависти – уж и определеньице сварганили – пролов): слишком долго не решался оставить Элю, слишком долго боялся, что она натворит дел, расхлёбывать которые придётся, опять же, мне: а кому ещё? Наш брак – именно то словечко – давным-давно загнулся: семь лет – не шутки. Как пишут романисты, «их совместная жизнь стала совершенно невыносимой» – только, возможно, не каждый из них в состоянии отличить (и тем более описать) «действительно невыносимое» от «по-настоящему страшного». И дело даже не в алкоголе – если б Эля пила, по крайней мере, тихо… если б не истерила… не истерила до пены у рта… если б не била посуду, не швыряла с балкона книги (мои книги!)… если б не требовала, скажем, смотреть на пару телевизор («это сближает») – пусть не так часто, но всё же… да мало ли! Всё в прошлом. Тело – не панацея. Нам, возможно, следовало разбежаться после первой же стычки: с момента знакомства не прошло тогда и пары недель… Но чуда не произошло – она переехала ко мне. Так я, ослеплённый, – а кто не ослеплялся хоть раз? не путал интерес, привязанность и влечение с тем, что называют тем самым словом, которое теперь, спустя годы, я даже не решаюсь произнести? – забыл о главном.
Она раскрывалась постепенно – и часто не с лучшей стороны: нюанс за нюансом раздевали её, обнажая изрядно преувеличенную иллюзорность так называемой женской силы. С Элей было сложно, невероятно сложно, однако я не мог, не хотел, не готов был расстаться – как и она. Стоило ей обнять меня, стоило лишь извиниться, как я «отходил», причём достаточно быстро – по крайней мере, первые года два: тогда мы ещё мирились в постели… что не мешало ей, впрочем, наутро собирать вещи. Поначалу я останавливал. Приводил доводы. Произносил то самое слово, которого не существует больше на карте мира, унавоженного духовными испражнениями двуногих приматов. Эля действительно была дорога мне, но… в том-то всё и дело, что одиночество вдвоём — не просто избитая фраза. Одиночество вдвоём есть прежде всего страх полного, тотального одиночества, страх подтверждения собственного краха и несостоятельности, концентрированная ущербность – оно-то и заставляет людей терпеть друг друга годами. Привычка вторична и отчасти иллюзорна: вы привыкли жить с кем-то – привыкнете и без него, вопрос времени… Возможно, в д в о ё м комфортнее, возможно, вы даже неплохо ладите и кое в чём совпадаете. По всей вероятности, вы нередко смотрите одни и те же фильмы, слушаете одну и ту же музыку… но только ли общие интересы (вот он, целлофанированный хлебец глянца!) держат вас? Только ли секс, который с годами уже и не секс даже, а что-то тривиальное, вроде чистки зубов? Только ли дети, которые никогда – ни-ког-да – не оценят «жертвы предков», не дают вам расстаться?
Как выяснилось, у нас с Элей фактически не было общих интересов – не было, к счастью, и общих детей: всё изначально держалось на совершенно особом тепле; именно оно склеивало любые трещины, латало пробоины, затягивало нарывы. Но и тепло не всесильно: когда я, полностью осознав разрушительную силу союза, окончательно замкнулся в себе, она начала пить. Сначала невинно, даже несколько игриво, потом – со знанием дела, тонко, по-умному, потом… «Муки ада» – не только блистательный рассказ Акутагавы. Муки ада – знаю точно – это когда ваша жена уходит в запой (уходит прямо с утра), длящийся несколько недель или месяцев, а вы ничего, н и ч е г о не можете с этим поделать, потому как стоите на треклятых принципах свободы воли и неприкосновенности частной жизни, hats off!
Пила ли она раньше? Да. И, судя по её обмолвкам, довольно лихо, в студенчестве – впрочем, не до фанатизма: просто весёлый журфак, просто квартирники, просто svoboda транслитом. Ну а потом – диплом, вереница «приветов с личным», тщетные попытки выбраться из замкнутого круга, работка в дрянной газетёнке и таком же поганом журнальчике, опустошение: кажется, глянец действительно выпил тогда из неё всё живое. Так, лет через пять, от невозможности изменить что-либо Эля кинулась в спасительные (спасительные только на первый взгляд) волны фриланса – что ж, первая слабая, но похвальная попытка освободиться хотя бы от офисного рабства. Гламурные статьи для гламурных барышень (полное, как она говорила, присутствие стиля именно в силу его отсутствия): за них сносно платили, но и только. Эле было смертельно скучно, однако сменить жанр она не решалась. Гонорары «за культуру и искусство», в которых она хоть что-то смыслила, оказывались смехотворными, социально-политические же темы её мало трогали. Я проститутка, бумажная проститутка. Даже не бумажная, нет… Электронная шлюха! – заводилась она, оторвав голову от ноутбука: в глазах читалось отвращение, смешанное с отчаянием. – Если б ты знал, если б ты только знал, как мне всё это осточертело, все их кремы от морщин… Они идиоты, просто кретины – нет, хуже, хуже… и мне некуда, совершенно некуда деться… мне банально нужны деньги… все проблемы у людей из-за денег… Вот скажи: если б тебе не надо было работать, ты был бы счастлив? Был бы?..»




























