Текст книги "Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты"
Автор книги: Наталья Рубанова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Лё-РА. Чудесное имя, не правда ли? Солнце. Моего. Ббббога.
Ты называешь её «моя киска»: ничего более чудовищного я не слышал.
Вы хохочете. Наверное, кто-то назовёт меня «ограниченным гомофобом»: пусть.
Я – ограниченный гомофоб или неограниченный графоман?
Гомофоб или графоман?
Каждый ли графоман – гомофоб и каждый ли гомофоб – графоман?
Однако нельзя не сказать, будто я вам не завидовал, де-вач-ки.
Я пытался остудить голову и посмотреть на это другими глазами.
Тогда-то и увидел.
Двух элегантных – кого? нимф? Одна, с серыми глазами, казалась чуть старше. Это была ты, Лё.
Разнузданная откровенность привносила в действо шарм, неведомый мне. Вы смаковали «любовь», если это, конечно, была она.
«Гомофобия (греч. homós – одинаковый, phobos – страх) – собирательное определение для различных форм негативной реакции на проявления гомосексуальности, а также на связанные с ней общественные явления». Переписал из словаря в ежедневник.
Мне бросили мне вызов.
Вы понимаете, что делаете, нет? Ты, вот именно ты, Лё, понимаешь?
Кажется, сегодня я совсем не сержусь… Я ушёл незамеченным, а потом долго бродил по старому парку. Замечательная погода!
Купил два кекса и тут же съел. Всегда записывать в ежедневник такие вещи[113]113
«Переход на печатные буквы».
[Закрыть].
Да, ты права – я, наверное, смешон. Смешон и консервативен. Я люблю нормальных женщин. Или даже баб: есть такая порода. Они не играют на губных гармошках. Не курят траву. Не рисуют зеркала из глины. Обожают свои герани и фикусы. Воскресные обеды. Не страдают от переизбытка людей. Вообще от людей не страдают! Им не требуется, как воздух, одиночество для этого проклятого творчества!
Они почти не читают. Смотрят сериалы. Между делом и как-то легко — даже если и в муках – рожают. Сплетничают. Вяжут: у них самые разные спицы, какой угодно толщины! Они спят только с мужчинами, Лё, даже если и изменяют.
Я всё время оглядываюсь – а что ты скажешь на то, на это? Спасает только работа: высококвалифицированное рабство от сих до сих. А ты отмахиваешься: «Слётов, уймись, а?» – и мне ничего не остаётся, как ждать, когда ты, Лё, соизволишь снизойти до меня, простейшего.
Я – одноклеточый.
Одноклеточный гомофоб? Или графоман?
Все ли графоманы одноклеточные?
Кекс – отличная вещь: как-то успокаивает. В детстве я выковыривал из кексов изюм и ел. Мать ругалась.
Мы, наверное, слишком разные: не понимаю, что мне теперь-то от тебя нужно? Душа? Тело? Родинка?
Милая Лё, пойми, я должен!
Видишь, как сверкает серебром гильотина?…
Ты превращаешь жизнь в ад, в томительный кошмар, от которого не убежать, не скрыться… Никогда никуда не скрыться.
Откуда ты взялась, Лё? Можешь объяснить, нет?… Откуда глазищи? Откуда волосы цвета пыльного асфальта? Да вся твоя жизнь, в сущности, пыль… Кажется, ты и не заметишь, когда уйдёшь из неё. Зачем ты живёшь, Лё? Чтобы изводить меня?
Нет, уже нет… Даже не осуждаю… Что ты, девочка… Ты же всегда фонтанировала… Играла… Почему нет… Подруги: отлично. Чёрта-с-два догадаешься. Просто подруги.
Как и Ло, ты тоже, Лё, играла в теннис. Ловкость. Грация. Капельки пота на лбу. Год назад вы встречались на корте с какой-то шатенкой.
…просто капельки пота на лбу.
Значит, ты изменяла мне уже давно. Но чем я не устраивал тебя, чем? Чем?! Нормальностью? Обычностью? Полом? Чем?!
Я идиот. Я знаю наверняка. Но не сумасшедший.
Нет. Нет-нет[114]114
«Относительно малые заглавные буквы».
[Закрыть].
Вы накурились травки: всё чаще я находил анашу в «Огоньке».
Ты виновата в том, что случилось, ты сама! Лёра… Бааажественное создание. «Художница.
Интеллектуалка. Извращенка» – вот слова, которые я мечтал высечь на твоём сером (а каком ещё!) надгробии. Я любил и ненавидел… Ты же не испытывала ко мне ни того, ни другого, и это-то и было самым ужасным, самым унизительным.
Ты резала на кухне салат, а рядом сидела «подруга». Вы то и дело целовались. Лёра, я чувствовал, что зверею… Я ведь постоянно следил за вами… Поверь: видеть, как кто-то вместо меня лезет тебе под юбку…
И как вы только меня не замечали! Как хорошо я прятался!
Кекс – отличное болеутоляющее.
Лё, Лё! Я хотел тебя так сильно, что, казалось, вотвот лопнут штаны! Ты знаешь, ка́к это, когда кажется, что вот-вот лопнут штаны, а?![115]115
«В мелком почерке появляются заглавные буквы, которые непропорционально велики по сравнению со строчными».
[Закрыть]
Элла… Неприятное имя. Непристойное. Последнее время мне неприятны все имена, кроме твоего, Лё-РА.
Чёрное солнце. Чёрное солнце моего бога.
Меня мучил единственный вопрос. Почему ты, Лё, так сильно не меня любишь? А то, что ты любишь не меня, а её… О, в этом не оставалось и тени сомнения: я изучил все твои взгляды, смешки, движения… Но не менее поразительным оказывалось и то, что девка, эта Элла, тоже… Тоже! О, если б ваши выкрутасы вылились в чистую физиологию, я бы простил. Простил бы всё…
…но уже сверкала серебром гильотина, ведь вы не знали, что я глядел… а я за вами глядел…
Вчерашние кексы в магазине. Устроил скандал. Продавщицы – мерзкие сучки.
Потом глядеть вошло в привычку, а вскоре понравилось – я день за днём откладывал час расплаты. За боль. Причинённую. Мне. Так. Бездарно.
Откладывал час… Я – Личный Палач Её Величества Лё – РА Прекрасной![116]116
«Зигзаги».
[Закрыть]
… … …
Позволю себе вспомнить тот вечер, Лё. Я сидел и ждал, как зверь, в засаде. Кажется, у меня напрочь пропало чувство жалости: ничего не осталось, кроме желания отомстить.
Моя девочка, наконец-то ты здесь! Узкое серое платье. Тонкие чулки со стрелками. Пепельные волосы. Сегодня ты как никогда нормальна. Но вот эта девка с пошлыми розами… А ты ведь, Лё-РА, ждала её. Только очень уж нервничала – о, редко подводящая интуиция!
Отличные сегодня кексы в нашем магазине: это очень важно. Именно сегодня.
Впервые за несколько лет я увидел тебя плачущей: «Этот Слётов… Что-то с ним не так… Я не могу рисовать… Всё валится из рук… Уедем завтра же… сменим обстановку… Куда угодно!» – а я ехидно думал, что поменяю тебе сегодня обстановочку, Лё!
Выковыриваю изюм.
Твоя черноглазка была чересчур нежна, что меня страшно разозлило. Она как-то небрежно, и в то же время бережно, будто боясь разбить, касалась тебя. Признаюсь, один раз шевельнулись во мне что-то, так скажем, человеческое – слишком душераздирающей показалась поначалу эта ваша «любовь» для того, чтобы… И слишком естественной – твоя, Лё – ненасытность (о, твоя вечная – всем – ненасытность!). Моя киска: чушь какая, бред собачий!
Продолжаю выковыривать изюм. Как в детстве.
Сучки меня не видят.
И тут я окончательно понял, что лишился твоей любви, Лё. Впрочем, едва ли ты была способна раствориться «в мужчине вообще».
Но что такое мужчина вообще? Что такое вообще – мужчина? Нужно ли растворяться?
Ре т а р д а ц и я (записать слово в ежедневник).
Как-то ты начиталась Кобо Абэ и выдала что-то типа того, будто на земле совсем нет нормальных людей. Ну совершенно, судите сами: «По одному проценту алкоголиков, маньяков, убийц, воров, садистов, наркоманов, уродов…» – так до ста и дошла. И вот, прячась за твоей любимой японской ширмой, я вдруг оказался причисленным к одному из этих самых «процентов», и не ужаснулся тому: в сущности, ты, Лё, тоже была одной из… Да и как определить степень нормальности человека? Видит бог, я не знал.
Доел кекс.
Я смотрел на ваши действительно красивые тела. Наблюдал, как они, хитросплетённые, судорожно допивают последний любовный напиток.
Д о н и ц е т т и: записать в ежедневник.
Звучит музыка Гаэтано Доницетти: комическая опера «Любовный напиток». Так сказал диктор.
А ты, Лё, была всё же невесела: признаться, мне хотелось увести, спрятать тебя… Спрятать куда угодно от себя самого… Сделать так, чтоб ни один волосок не упал с твоей головы… Но – ничего не поделаешь! – мне обязательно следовало наказать тебя: только так я мог спасти собственную душу, ведь я – Личный Палач Её Величества![117]117
«Переход тонких штрихов в жирную черту» (финальная ремарка графолога, прим. авт.).
[Закрыть]
Итак, ваша история не станет достоянием общественности, мои дорогие девочки… Никогда при жизни: не так уж плохо, не правда ли?
… … …
обойдёмся без запятых они душат слова мешают им развиваться забивают как все правила впрочем графоман или гомофоб вот в чём вопрос
твоя девка вскрикнула увидев сначала меня потом блеснувший чем не кино нож она пыталась закрыть тебя Лё своим ещё влажным от напитка телом
кухонный нож которым ты Лё нарезала салат
очень удобный нож
и чего же она добилась сначала я кончил её вы о голые наяды сладкие нимфы бегали от меня по комнате пытаясь выбить оружие много чего пытались но ничего-то у вас не вышло сначала Лё я убил твою девку а потом тебя я вонзил остриё прямо в животик и ты бедная моя девочка долго корчилась от боли я же колол и колол тебя что есть силы в общем тебе едва ли можно было позавидовать моя малышка до сих пор слёзы наворачиваются на глаза едва вспомню твой крик кажется он навсегда застыл в ушах
или в ухах
у меня жужжит в обоих ухах откуда это
запятые во всём виноваты одни запятые
дайте же мне кекс что вы приносите зачем вы связываете меня зачем зачем что я вам сделал отпустите прошу вас не надо
я пишу едва приходя в себя записки на туалетной бумаге слава РА она плотная и всё стерпит голоса намекают будто меня ждёт электрический стул кажется эту казнь отменили
мне кажется помогите
страшно очень страшно всё время
виновата во всём лишь ты
девки не должны думать иначе их зарежут
РА! РА! РА!
прости де лё РАааааа больше не стану тебя казнить нельзя помиловать
до встречи на том свете целую слётов
…отдайте же кекс!
концерт
[БАЛЕРИНА]
В общем, со мной такое нечасто: признаться, второй раз в жизни я знакомился в метро. Первый случился (именно это слово) в незабвенном студенчестве – сладкий кошмарик начала девяностых, – когда я на спор пристал к какой-то блонде. Её волосы напоминали шерсть болонки, а глаза… совсем кукольные были глаза! Синее такое стекло декоративной бутылки. Для сухих цветов.
«Извините… Может быть, это и некорректно с моей стороны… Но… на самом деле… я подумал… что если вы…» – я нёс чушь и заливался краской под усмехающимся Женькиным взглядом (Женька – жук: стиляга, донжуан, ценитель хороших сигар, переводчик. Дамы от него без ума… впрочем, не только дамы). Краснеть долго не пришлось: болонка оказалась профессионалкой и через минуту назвала цену – зачем терять время? Я сказал «спасибо», на Сухаревке она вышла, а Женька щёлкнул пальцами и вмиг содрал этикетку с пивной бутылки. В тот момент мне показалось, будто с меня сняли скальп: я, романтичный вьюноша, страдал открытой формой неразделённой любви, видите ли… что-то наподобие ментального псориаза – всё в язвах, но для других не заразно.
До сих пор не могу произносить её имя, бывает же такое! Несмотря на попытку разрядиться, к встрече с профи оказался не готов – природная брезгливость восторжествовала. Женька тогда хлопнул меня по плечу, и мы пошли к поэту Тарасову. Само это вот, «поэт Тарасов», звучало жутко смешно и непоэтично – для усугубления (0,5 «Армянского»): мне ведь нельзя, невозможно оказывалось больше так тосковать по ней!.. Все меня вытягивали. Все. Кроме неё. Но нужна была только она, и «все» оказывались не у дел. Она знала всё, и потому как можно реже появлялась в институте. Собственно, её жизнь…
В общем, дело прошлое. Кто не любил в начале девяностых, а? Только младенец или старик. Сам воздух был пропитан тогда любовью. Ожиданием чуда. Самим чудом. И деньгами. Которые можно было… откуда-нибудь взять. Открыть какое-нибудь ООО. Ограничить ответственность. Прорулить много чего, забыв о дипломе Литинститута, который, впрочем, не мешал. Что я и сделал: сначала одна, а потом несколько точек с надписью «Обмен валюты» красовались в лучшем на свете городе из шести букв. Так я попал в точку: золотое время! Сейчас это было бы уже невозможно. Во всяком случае, для меня.
Да, люблю Москву. И аканье местных не раздражает. Хотя родился в районе Мойки: так получилось. Ленинград слишком часто навевал тоску – я не ценитель депрессивных городов. Даже очень красивых. А Ленинград моего детства очень красив. Но весь этот «Петербург Достоевского» – сущий кошмар. Для меня. Потому и уехал в столицу: пошловатую, яркую, зато без всего того, что так раздражало меня в городе, где шемякинские сфинксы подглядывают за тобой, куда б ты ни шёл. И поступил. Сам. С первого раза и без блата. Даже не ходил на подкурсы. Просто много читал… и с малых лет выдумывал всяческие истории. Мне долго не верили. Что сам. Часто ведь там по-другому, в Лите.
Я люблю Москву. Очень. Так же, как любил когда-то – её. Она и сама была из Москвы. Однокоренная такая – в смысле, с Москвой одного корня. Ей нравилось моё определение, она смеялась. Длинноногая. Джинсово-клетчато-дымная. С длинным таким чёрным шарфом и глазами Франсуазы Саган: я действительно поразился сходству. Говорят, это штамп – «глаза Франсуазы Саган». Наплевать!
«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!.. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе! Запертый сад – сестра моя, невеста, заключённый колодезь, запечатанный источник…»
Мы вместе посещали по вторникам семинары небезызвестного Драматурга, учившего нас умуразуму, а также тому, чему научить невозможно: связыванию самых разных слов в пьесы, на которые публика повалит. «Увлекательность – вежливость литератора, – цитировал он. – Но если говорить о более серьёзных вещах… Этимологически мейнстрим есть «основное течение». Наиболее распространённый в определённую эпоху тип письма. Тогда нужно причислять к этому направлению, например… – он поморщился, вспомнив несколько звезданутых имён. – Сегодня, обсуждая на семинаре новую пьесу… – а потом произнёс её прекрасную фамилию, – мне хочется назвать мейнстримом, точнее, мейнстримом в лучшем смысле этого слова, именно этот текст. Который вы, надеюсь, прочли. Прочли же? Все? – он обвёл аудиторию строгим взглядом: народ притих. – Мейнстрим, если копнуть глубже, не является чем-то массовым и, на самом деле, не определяет пресловутое «основное течение». Хорошего много не бывает, зарубите на носу. Поэтому, если перейти к прозе, то Нарбикову, например, читает теперь довольно узкий круг. И Натали Саррот. Или Гостеву… Эти авторы, не удивляйтесь, одного корня, да-да, хотя и очень разные. И по времени тоже. К их работам, несмотря на другой жанр, я хочу причислить и…» – Драматург снова назвал её прекрасную фамилию. Он редко хвалил наши письмена: сдержанное «неплохо» считалось большим подарком.
Она была единственной девушкой, к которой Драматург не относился снисходительно: у неё случались классные работы. Именно случались. Потому как писала она от случая к случаю. Хаотично. И ничуть этим не заморачивалась, не сдавала никаких норм – говорила, это не очень полезно для души. Просто писала, когда хотела, а когда не хотела – не писала, и это было гениально: так жить. Так выглядеть.
«…Что лилия между тёрнами, то возлюбленная моя между девицами…»
Как-то, в самом начале девяностых, она мне сказала: «Рассказ – это кровопускание, роман – долгое лечение минеральной водой. Не хочу пить минералку. Нужна кровь – но в традиционном театре, думаю, она уже невозможна». Позже в Доме книги я купил сборник её пьес с абсолютно некоммерческим названием «Такая лёгкая эвтаназия». Читалось сие со спазмами в горле, и в то же время легко. Книга выстрелила тиражом в десять тысяч: выстрелила в издательстве, где я когда-то умудрился поработать с полгода – ещё до того, как открыл «точку». И поставил точку. Ведь она вышла замуж за иностранца!
ОНА ВЫШЛА ЗАМУЖ ЗА ИНОСТРАНЦА.
За финна. Сеппо Тууленсуу, скрипача, приезжавшего в экс-Союз на гастроли. Тогда. Она-а-а-а-а-а… Гоорячие фиинские паарни… «Ты сильный. Я не буду писать», – и улетела, оставив лишь названия своих пьес на театральных тумбах: пьесы ставились; ей завидовали. Да ещё и улетела! Из наших девяностых – только в свои. Чтобы носить двойную фамилию. Я хотел считать «Тууленсуу» – безумное, безумное количество гласных, с которыми я никак не мог согласиться! – приставкой. Иногда это удавалось, и тогда я встречался… ну, в общем, с девками встречался. Мы расставались легко. Я никогда не был окольцован и, в отличие от Женьки, скрывавшего измены от жены – красивой грудастой переводчицы, немного влюблённой в меня (но только немного), – не боялся, что от меня за версту нести будет какими-нибудь духами. То да сё, в общем. Обычные дела.
Я страшно любил. Страшно. Так, наверное, не бывает. Но у меня – было. И те несколько десятков ночей. Подаренных ею – мне… Просто так. Потому что ей тогда так хотелось… Маленькая спальня на Патриарших… и другие чужие квартиры…
«Два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями… мёд и молоко под языком твоим… о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов!»
Те вечера, когда мы гуляли по Москве… Сад «Эрмитаж»… Петровка… Чёрт! Наши разговоры о литературе. И не только. Не только! Она очень любила Питер. И добавляла всегда: «От твоего города до Финляндии рукой подать». И подавала. Мне, как милостыню, свою: и я брал. Вдыхал запах ладони. Чёрт! Много лет я искал его – этот запах. И ни в одной. Никогда. Не находил. Наверное, он существовал в единственном экземпляре… Потому я и прочёл её книгу за ночь, а под утро совсем раскис. «Драматург, живущая ныне в Хельсинки…» – курсивилось на переплёте. Что я знал о Хельсинки, что? А вот что: «Финляндия – страна лютеранская, лежащая на стыке западной и восточной христианских цивилизаций. При оценке перспектив миграции в Финляндию необходимо учитывать тенденции развития населения страны в будущем. С 2005 года число лиц, достигших пенсионного возраста, будет выше числа вступивших в трудоспособный возраст, а значит, возникнет нехватка рабочих рук, что будет способствовать изменению иммиграционной политики в сторону либерализации…», тчк.
«Счастлива ли она там, среди гор и лесов?» – быть может, все эти годы я слишком часто задавал себе этот вопрос. Да, он появлялся сам собой. Да, ему было наплевать на меня, вопросу. Я слышал его и в 94-м, когда ещё снимал квартиру, и в 97-м, когда купил машину (не любить метро – не пижонство), и в 99-м, когда, разменяв питерское жильё, «прописался» в белокаменной. Мои стены смотрели на меня в упор, и ни один мент… Поначалу из озорства хотелось подойти к ним, серым крысам подземки, и ткнуть пальцем в графу место жительства: «Не хотите ли проверить мои документы? Простая формальность!» А потом начался новый век – да что там новый век, новое тысячелетие, – а наглый вопрос остался: «Счастлива ли она там, среди гор и лесов?» Я спрашивал себя снова и снова – счастлива ли?..
Меж тем в «точках» меня называли за глаза «хозяином», не предполагая даже, что параллельно валютным операциям я занимался совершенно недоходным делом – писал то, что именуется современной прозой, забросив невостребованные, никому не нужные пьесы, и периодически печатался в журнале, тираж которого заметно превышал тираж других «толстяков». Но ни одно крупное издательство не выпустило меня её двадцатитысячным. Так, по мелочи, меньше раза в три… Повести и рассказы, ха! Тексты для театра никогда не удавались мне так, как ей. Поэтому – «проза всей жизни». К счастью, не в стол. За свой счёт издаваться не мог: тешить собственное самолюбие таким образом не прельщало, нет, – как не прельщало и тащиться на метро. Моя «немка» стояла в автосервисе, её обещали только с утра (полетела коробка передач), времени было в обрез, а на Садовом – пробка: так я оказался совсем близко к красной букве М и народу, которого не видел в таких количествах лет несколько. Всё-таки не любить метро – не пижонство, нет-нет, не пижонство. В двухтысячном, когда финская столица отмечала 450-летний юбилей, я поехал «к своим», в Питер, где не был достаточно долго. Свои встречали как своего, расспрашивали, ещё больше говорили, поили-кормили, тащили в клубы и проч. Я неприятно поразился, увидев, во что превратили «Сайгон»: а ведь когда-то… «Из твоего города до Финляндии рукой подать!» – и чьято рука мне подала: билет, ну да, а что же ещё?.. После всего этого театра («Как Москва?» – «Стоит!» – «Старик, я столько не выпью…» – «Сколько тебе платят?» – «Я сам себе плачу» – «А девочек лучше брать не здесь, здесь они никакие…» – «Да не надо мне девочек…» – «Печатаешься? Неужто толстые журналы ещё живы? А как же пьесы?» – «Ты похудел, ты слишком много работаешь. Не спишь…» – «Мам, я в порядке») мне показалось, не спрячься я тотчас в поезд, – задохнусь.
«Sibelius» шёл чуть больше пяти часов. Время «отстало», но не остановилось. Я перевёл стрелки назад, выдохнул империю и подумал, что всегда отставал от далёкой возлюбленной, и продолжаю делать это до сих пор. Что мне не поспеть. Не угнаться за ней.
Ух, как смеялись надо мной её цифры! Номер телефона, по которому не следовало звонить… «Мне с ней нельзя всё»: банальное открытие залепило болезненную пощёчину – от неожиданности я даже ненадолго потерял обоняние. Обычная психосоматика, не более… Снова различать запахи я начал, лишь оказавшись в центре юбилейного Хельсинки, на Маннергейминтие, куда пришёл с Привокзальной площади.
Должно быть, где-то неподалёку билось и её сердце, и – кто знает? – наш пульс играл в эту чёртову жизнь синхронно. «Без хроматизмов», – сказала бы она… но промолчала: она совершенно гениально умела молчать, со вкусом и знанием дела. Это её молчание никогда не скатывалось в пустоту: оно было наполненным, разноцветным! Оно… наверное, это и называется «слепая любовь», да? Я не узнавал себя: из умеренного циника превратиться в глупого щенка, в телёнка! Что со мной?
Я поднял воротник. Центр города, со всех сторон открытый морю, основательно продувался: ну и ветри́ло!.. Финские «минус три» показались мне ледяной русской десяточкой. Я закутался в шарф, зашёл в первый попавшийся бар (хорошая водка!), раскрыл путеводитель: «Шведский король Густав Ваза основал Хельсинки в 1550 году…» – и тут же закрыл. Нет, я не хотел никаких дат, их и так оказалось слишком много в прошлом веке. ДО и ПОСЛЕ. После Неё. По мере того как я пил – а пил я небольшими глотками, чтоб согреться – не мог же я напиться как свинья в городе, где жила теперь она, пусть даже и с Тууленсуу (никогда не соглашусь с таким количеством гласных! Это же кошмар, кошмар! Ту-у-лен-су-у!), – я всё больше думал о Гольфстриме. Да, о Гольфстриме: какого чёрта так холодно, если здесь тёплое течение? Или, быть может, я один мёрзну?
Я МЁРЗНУ ОДИН.
Выйдя из бара, я стал разглядывать прохожих: никто не казался продрогшим. Нет! На них были куртки ярких расцветок – сиреневые, красные, оранжевые, лимонные, голубые. Многие люди улыбались, но женщины, несмотря на улыбки, не были красивы. Как она… (Как она? Как она там?! Как она т у т?!) Куда им до неё! Что все они знали о ней? «17000 человек говорят на саамском языке. Это язык коренного населения Лапландии. А на шведском и финском…» – я снова закрыл путеводитель. И глаза. И представил Лапландию. И Снежную Королеву, укравшую у меня её: перенесшую на огромных белых санях из моей страны – в чужую. По небу. И мне почудилось, будто она – тот самый Кай из сказки, живущий в холодном неведении в замке. Вот она складывает из льдинок слово ВЕЧНОСТь. Вот рассказывает что-то Снежной Королеве, а та снисходительно кивает и улыбается. Да она просто воровка, эта королева! Её нужно срочно растопить на солнце! Слезами на солнце… Где взять столько солнца? И столько слёз? Ни того ни другого не существует в природе: всё белое, белое, белое! Белое. И ледяное… Я непроизвольно сжал кулаки – интересно, Тууленсуу говорит на саамском или всё-таки на менее экзотичном? Учит ли она финский или довольствуется английским? Часто ли слушает Сибелиуса в исполнении… этого… м-м… скрипача?
Да, похоже, жизнь – самая мыльная из всех опер! Я сделал глубокий вдох и направился к таксофону. Вошёл в кабину… Набрал номер… всё как во сне! Гудки гулкие, тягучие… Трубку долго не брали, ну а потом резкий женский голос: непривычно так, одними гласными… Как будто выругался он, голос этот, – и в то же время пропел. Ошибка? Я набрал ещё раз: то же самое. Я думал, подойдёт чёртов Тууленсуу, и был уже готов сбросить номер. Но кто эта женщина? Его мать? Сестра? Домработница? Лишь потом я догадался, что молчал в ухо Снежной Королевы…
Я повесил трубку, выпил в баре ещё двести (очень хорошая водка!) и поехал в отель. Долго валялся в постели. Сказать по правде, впервые в жизни мне было ещё хуже, чем два года назад, когда не стало Арчи. Шикарный пёс!.. Умер от рака печени. Умнейший!.. Выл ночи напролёт: лабрадоры всё-всё понимают. Такая лёгкая эвтаназия… Не хотелось жить после той клиники. Так я сам превратился в обречённое животное: рак души – всегда летальность, всего лишь бессмысленное существование белкового тела. Есть, спать и размножаться, следуя лучшим традициям соединяющихся про́лов всех стран, не хотелось. Я смотрел в потолок и думал о ней. Мне не нужны были Хельсинки – к тому же, они не подарили сразу того восторга, который… впрочем, к чему слова? Не подарили, и точка. Может быть, умышленно. Но мне достаточно было дышать с ней одним воздухом. И все эти «ааа-ууу»… Гласные… Очень много гласных, из-за которых я нахожусь в чужой стране и складываю из огромных ледяных глыб словечко ВЕЧНОСТь.
Чтобы. Освободить. Её. Из заточения. Снежной. Королевы.
Глупо, да? Как же это глупо, чёрт!
А-а-а… Я и сам понимал нелепость… У-у-у… нелепость, и точка.
«Ааа-ууу!..»
Чтобы не свихнуться, на следующий день я отправился на остров Суоменлинна: взглянул на церковь в скале Темппелиаукио – от подробностей избавлю. Потом опять позвонил ей. Я не мог иначе! Хотя бы раз в жизни стоит испытать такое. Больше, наверное, не бывает, а если даже и «да», то в виде исключения: человек не может любить бесконечно всех этих разных людей: душевные шины изнашиваются. Чувства притупляются. Начинаются сравнения. Подсчёты просчётов: «А ведь я мог тогда и не…» Выдвижные ящички памяти захламляются тем, что невозможно выбросить. Так хлам становится тянущей за душу ношей; так в него можно напиться. Ехать с такими шинами становится невозможно. Или очень непросто. Не буду объяснять, почему. Не могу больше никому ничего объяснять. Просто не вижу смысла. Вообще не вижу смысла.
Где-то я видел открытку, смешную и весьма дельную открытку: снаружи лица – много разномастных лиц: белых, жёлтых, чёрных, красных, внизу какаято весёленькая надпись на тему… И многоточие. А внутри – уточнение: «Но у всех людей есть общее свойство: ОНИ НАПРЯГАЮТ». Ес!.. Напрягал ли я её, когда звонил? Не знаю. Быть может, она всё-таки хотя бы немного скучала по России? Тогда моё внеплановое явление было бы в кассу.
– Ты? Ты где? – её голос казался весёлым и оочеень далёким… ааа-ууу… такие голоса не скучают!
– Здесь. Приехал вчера… по делам. Заодно решил узнать… как ты… как ты тут… – я говорил, а она молчала. Молчала так, как только она одна и могла молчать: радужно, наполненно, стильно.
– Хорошо… – она, конечно, поняла, по каким «делам» я приехал. – Завтра утром на Мекелининкату. В одиннадцать, – и рассказала, как добраться.
(Много позже, провоцируя себя идиотским вопросом на тему «а был ли счастлив», я вспоминал именно тот хельсинкский вечер. Вот я сжимаю телефонную трубку. Вот слышу её голос. Вот улыбаюсь. Завтра в одиннадцать… я увижу её! Живую. Настоящую. Сумасшедшую. Женщину, каких на свете действительно не много: за это ручаюсь. Не много. Почти нет. Да потому что она – одна! Одна-а-а-а).
На следующее утро я стоял у скамейки и ждал её, придя на полчаса раньше: что там говорят в таких случаях про пульс и сердце? В общем, так оно и было – и с пульсом, и с сердцем: всё билось, стучало, трепыхалось, дёргалось, болело, мучилось, звенело. Ждало! Как полагается. По-взрослому. Классический вариант.
Ещё в Москве, давным-давно, я купил ей платиновое колечко с редким бирманским красно-фиолетовым рубином – точнее, заказал Эдику, знакомому ювелиру. Размер помнил всегда – шестнадцать с половиной. Природный рубин, очень ценный. Эд научил: пропорции вставки надо выбирать так, чтобы за счёт полного внутреннего отражения света можно было добиться лучшей яркости и цветового оттенка камня… И добился! Потрясающее кольцо вышло. Ей просто не могло не понравиться. «Эд, ты гений», – удивился я и загрустил.
«Привет!» – она хлопнула меня по плечу. Она всегда подходила неожиданно – с другой стороны ожидания. Она была одета… очень хорошо. И очень просто. Плюс едва уловимый запах духов. Очень хороших духов. Её духов. – «Привет», – а что ещё ответишь через тринадцать месяцев?
И мы пошли по Мекелининкату. Там же, на берегу моря, жило своей собственной жизнью кладбище, похожее на парк. «Это Хиетаниеми», – сказала она, выбрав его местом нашей прогулки: как же я не догадался! Конечно же, мы будем гулять по кладбищу… очень даже символично… Всё, что случилось до этого, похоронено.
Я спросил, как ей живётся. «Удивительная страна! Белки сами на руки прыгают!» – и засмеялась, звонко-звонко, как в Литинституте раньше, ей-богу… У меня по спине струйка пота потекла даже: такое напряжение! Безумное. Адское. Мне так хотелось её… Всю. Навсегда. Тогда я протянул ей маленькую треугольную коробочку. «Вау! – улыбнулась она, надевая кольцо. – У тебя отличный вкус!» – «Спасибо…» – и получилось, будто я благодарю её за подарок: а ведь я действительно благодарю её за подарок! Разве не подарок – это кладбище? Да пусть мёртвые встанут из могил и начнут ходить с нами по аллеям! Главное, Мы РЯДОМ. Сколько я ждал этого момента, сколько, а? Что бы я ни делал, я делал с оглядкой на неё. Для неё и ради неё. Мне хотелось, чтобы она оценила. Смогла мной гордиться. Поняла свою ошибку и вернулась назад. В нашу Москву. И мы пошли бы, к примеру, в «Парижскую жизнь». Там крутят Чаплина и тапёр играет классный джаз. Я ждал бы её за столиком… одиннадцать минут. А она пришла бы в маленьком чёрном платье. Хотя могла б и в халате – ей всё шло. И я бы порадовался, что она всё-таки не в халате. И заказал бы вино… И рыбу… и гадов морских, каких она любила… Но вместо этого мы ходили по кладбищу Хиетаниеми и играли странные роли; казалось, маски легко отвалятся… Но легко не получилось.
С точностью до наоборот всё получилось.
В школе и в институте нам говорили, что у Чехова всё «в подводных течениях». У нас же были подводные камни. И ещё – минное поле. Я не боялся подорваться – на самом деле, я приехал, чтобы уговорить её развестись. Вернуться. Я очень многое мог бы дать ей там. В Москве. Теперь. Не только деньги, нет-нет… Богатые и правда плачут, я теперь знал! Сам проверял, на собственных глазах. Когда она улетела.
Я мог стать её рабом, но ей не нужен был раб… Царём, но и в царе она не нуждалась… Мог стать ей названным братом – да только у неё был родной. Я мог заменить ей друга – но зачем ей влюблённый друг? Будто читая мои мысли, она вдруг запела: «Ми-иленька-ай ты мо-ой, возьми-и меня-а с сабо-ой! Та-ам, в кра-ю да-лёо-ком…» – получилось нарочито театрально. Ещё бы, каков сюжетец! Постсовеццкий сериал для домохозяек отдыхает: он любит её, она выходит замуж и уезжает в Финляндию, он мучается и едет из Москвы в Хельсинки лишь затем, чтобы вернуть её. Они встречаются на кладбище, она поёт своим грудным голосом русскую песню… Чем не мыльная опера? С таким душком русиш-самоварным… Да ещё кольцо с рубином… о-о!




























