355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник 2009 #3 » Текст книги (страница 1)
Журнал Наш Современник 2009 #3
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:12

Текст книги "Журнал Наш Современник 2009 #3"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)

Журнал Наш Современник
Журнал Наш Современник 2009 #3

А. Ю. УБОГИЙ, Р. М. ХАРИС, М. А. ЧВАНОВ

а современник", 2009

Анатолий БАЙБОРОДИН Медвежья любовь. Рассказ…7

Альберт ЛИХАНОВ

Слётки. Роман (окончание)…25

Татьяна СОКОЛОВА Под Большой Медведицей

Рассказ…101

Александр МАЛИНОВСКИЙ Планета любви. Рассказ …109

'/L‹-›yi;i

Мария АВВАКУМОВА

Последней негой дорожить…3

Валентин СОЛОУХИН

Когда под окнами туманы…23

Любовь НИКОНОВА

Высшая сила… 95

Валерий ШАМШУРИН

Всё наследие твоё…98

Вадим ТЕРЁХИН

«И ничего не изменить…»…106

Алексей ШОРОХОВ

Всё больше света… 119

Николай БЕСЕДИН

В тех местах сокровенных

России… 122

(l‹//li W NytflHItHCttlHIta

Михаил ДЕЛЯГИН

Это не кризис. Это депрессия!… 187

Виктор ОРЁЛ

Америка. Такая, какая есть…192

Ирина ЕГОРОВА

Меж Шатоем и Борзоем… 211

Александр КАЗИНЦЕВ Возвращение масс…160

«Ты, жгучий отпрыск Аввакума…»…127

Владимир ОСИПОВ Так кто же из нас

«антисоветчик»?…136

Вячеслав БУЧАРСКИЙ Саратовские небеса…149

'PlfCChU.U C/l0jfsbfJa

Светлана КЕДРИНА «Верните нам социализм»…216

и/тшш

Варвара ЖДАНОВА Пропавшая грамота…232

Наталья БЛУДИЛИНА О критике как

о «совестном служении»…239

Александр АРЦИБАШЕВ "Был ли я прав -

рассудит время"… 243

Геннадий ГУСЕВ

Нет срока давности!…251

Станислав ЗОТОВ Книга о русской женщине…254


МАРИЯ АВВАКУМОВА

ПОСЛЕДНЕЙ НЕГОЙ ДОРОЖИТЬ…

ЛЕТНЯЯ СЛАВА

Ты, как прежде, стреляешь глазами По оконцам, где, может быть, я Буду млечными вечерами Воздыхать о красе бытия,

Заглядясь на небесную паву, Буду тихо душой ворковать, – Эту летнюю светлую славу Равнодушно нельзя миновать.

Непременно глаза повлажнеют, Непременно дыханье замрёт. Эта летняя слава сильнее Всех минувших утрат и невзгод.

Да, у нас ничего не случилось. Не печалься, не надо, мил-друг. Уж моя вся любовь обратилась К этой тихой природе вокруг,

АВВАКУМОВА Мария Николаевна родилась в Архангельской области. Окончила Казанский университет. Занималась журналистикой, переводами поэзии народов нашей страны. Автор нескольких стихотворных сборников. Член Союза писателей России. Живёт в Москве

Ей последнее всё посвящаю, Но и ты моим чувством храним. Так прости… И тебе я прощаю, Незадачливый мой аноним.

СОН ЛЮДЕЙ

Соловьиных звуков звездопад слушали дворовые собаки. Люди спали – головы в закат, – спали молчуны и забияки.

Милый друг, ты тоже где-то спал, с кем-то, где-то… В нашем настоящем каждый сир и счастья ждать устал. По кусочку счастья – только спящим.

Прислонюсь к Луне и с ней пройду по дворам и хижинам убогим; на горах, на тропах козлоногих губы льются, а персты прядут.

Ночь за ночью этот нежный труд – пряжа шелковистая касаний, с выплесками стонов и рыданий, – наслажденья пот бывает лют.

Сон людей… Прости его, Господь,

за жестокий бой и зверство в лицах

и за миг, когда восхочет плоть

чёрт-те с кем… с самим исчадьем слиться.


* * *

Ой ты, белая берёза,

До чего ж ты хороша.

Мы стоим с тобой в обнимку -

Высветляется душа. (Частушка) «Плакала Таня, как лес вырубали». После грузили, везли, продавали.

Всё бы ничто, и зачем эти слёзы, если бы не? были это берёзы.

Только берёзы одни вырубались, в новые замки они отправлялись.

Есть, появился особый народ: всё ему срубят, и всё он возьмёт.

Жарко сгорают берёзьи полешки – словно бегут молодые олешки.

Плакала Таня, как вас вырубали – словно бы свечи в лесах задували.

Вот он, берёзою полный состав, мчится, на части страну распластав.


УПРЁК

Цветок ромашки белой, ты – мстительный упрёк, и потому за дело попал ты под сапог

несчастного солдата, когда, от злости бел, всё топал он куда-то, в солдатский беспредел.


* * *

Что мило мне? – Следить погоду, по дому в полусне кружить и, истощаясь год от году, по пустяковинкам тужить.

Они – всё то, что привлекало:

что в руки взять, что в сердце взять…

что светлым парусом мелькало

и исчезало – не сыскать.

Что видно мне – не видно «свету». А я о том и не тужу. Не ржу в экран, не чту газету, народ к восстанью не бужу.

Всё мило мне – следить природу, по дому жужелкой кружить и, костенея год от году, последней негой дорожить.

И пусть оставлена я мыслью

(а пустяковые не в счёт),

жизнь человечью – а не крысью -

ещё веду.

А мой народ?

СТРАШНЫЙ СОН

В снегах лежит моя Россия. Злой ветер лижет пряди ей. Ночь… Нечисть вся заголосила Да всё ночнее и наглей;

Ей нравится над трупом виться, Верша какой-то свой обряд. Россия спит. России снится Орава русая робят.

И конопаты и бесштанны, Они, как звёзды, горячи. А их великие таланты Пока что зреют на печи.

Но будет срок – она увидит Их свадьбы, красоту невест И… как последний сын обидит – Сорвётся из родимых мест.

/Г/ГУ/

^ $


АНАТОЛИЙ БАЙБОРОДИН


МЕДВЕЖЬЯ ЛЮБОВЬ

РАССКАЗ

Над крутым таежным хребтом выстоялась холодная, бледная ночь; инистым ликом сиял сквозь черные кедровые вершины спелый месяц, и сонно помигивали голубоватые звезды. Посреди заболоченной голубичной пади раскорячился сухостойный листвень, скорбно взметнувший к небу голые сучья; от лиственя вдруг качнулась мрачная тень… Медведь!… Парашютисты-пожарники азартно притихли, затаили дыхание, а бывалый таежник Медведев прилег у заросшей брусничником, трухлявой сосны, приладил к валежине карабин и, вмяв ложе в линялую бороду, стал ловить медведя на мушку. Тень снова качнулась к лиственю, приникла… Зловеще сверкнул карабинный ствол… Вот сейчас… сейчас таежную темень и тишь порвет заполошный выстрел…


* * *

Тихая электричка плавно скользила из таежных полустанков, волочилась в хребтовые тягуны, вольно кружила в синем поднебесье, ныряла в тоннели, словно в студеные могильные склепы; электричка уносила Ивана с Павлом в байкальские кедрачи; и мужики, матерые таеги*, как им чудится, заядлые орешники-шишкобои, довременно и страстно подрагивая от фарто-

БАИБОРОДИН Анатолий Григорьевич родился в забайкальском селе Сосново-Озёрск. После окончания Иркутского университета работал в областных газетах, преподавал русскую литературу в школах. С начала 90-х годов – преподаватель стилистики и русской этики на филологическом факультете Иркутского госуниверситета.Автор книг «Старый покос» (повесть), «Поздний сын» (повесть), «Боже мой…» (роман), «Яко богиню землю нареки» (фольклорно-этнографи-ческие, историко-публицистические и художественные очерки), «Русский месяцеслов» (обычаи, обряды, поверья, приметы русского народа). Член Союза писателей России. Живёт в Иркутске

вых помыслов, поминая былое, сквозь отпахнутые окошки жадно вдыхали воображенный таежный дух, густо настоянный на забродивших запахах муравьиного спирта и древесной смолы, можжевельника и грибной прели, мужичьего пота и махры, – дух таежной надсады и услады.

– А помнишь, Паха, медведя… – ухмыляясь и по-кошачьи лукаво жмурясь, напомнил Иван, и Павел, хоть и слыл в деревенском малолетстве варнаком*, по коему бич рыдал денно и нощно, по-девичьи смущался, жарко краснел, и на рыхлых, по-армейски гладко выбритых щеках рдел отроческий румянец.

Одолев смущение, приятель посылал Ивана в гиблое болото, где Макар телят не пас, и мужики наперебой, то с опечаленным вздохом, то с покаяньем, а то и сквозь распирающий душу смех поминали былые дни и ночи, смеркшие было в предночном тумане и вдруг всплывшие из сумрака лет, осиянные и грустным и ласковым зоревым светом. Чудом вырвавшись из тупой, изнуряющий житейской колготни, приятели счастливо забыли в каменных пещерах уныло нажитые, добрые лета. Иван не видел Павла…Господи, страшно молвить… лет тридцать, от рассвета и до заката, и годы отлетели, словно листья в северной тайге: торопливо и ярко отзеленели, да тут же и задумчиво осоловели, набухли сыростью, выжелтели на солнопеке, пожухли, повеялись на инистую земь. И если бы армейская бродячая судьба не замет-нула Павла в Иркутск, где ему, отставному офицеру, уготовано доживать век, то встретились бы… разве что на небесах. Годы не красят: Иван – по юным летам туго сбитый, крепко сшитый, на шестом десятке высох, зарос сивым мохом по самые брови; Павел – в отрочестве и юности тонкий, звонкий, ныне осел, заматерел, плечи, некогда острые, крылистые, по-бабьи округлились, уныло обмякли, и "трудовая мозоль", распирая рубаху, угрозли-во нависала над брючным ремнем.

– А помнишь, Ваня… – Павел едва сдерживал смех, отчего задорно и лукаво зацвели его помолодевшие глаза, – помнишь, голую деваху в тайге увидал, в обморок упал.

– Так уж и упал, – Иван небрежно тряхнул плечами.

– Водой отливали, едва отвадились…

– Шей, вдова, широки рукава: было б куда класть небылые слова.

– А потом скулил, как щенок…

– Да-а ты, паря, наплетешь, на горбу не унесешь. Вспомни про себя да про медведя…

Цветные сновиденья – отроческие дни – потешно и утешно клубились в отрадно захмелевшей памяти, теснили душу синеватой закатной печалью; и приятели запамятовали, что Иван уже не Ваня – Иван Петрович Краснобаев, сочиняющий исторические романы, хлеба ради читающий в университете "Историю Древней Руси", что дружок его давно уже не Паша, – подполковник Семкин Павел Николаевич, что отроческие вихры, словно степные ковыли, убеленные инеем, поредели в житейских метелях, а при-щуристые глаза, уныло глядящие сквозь дни, пустым песком текущие сквозь пальцы, высматривали стылый край земного обиталища, за коим мирские утробные утехи и потехи отольются кровавыми слезьми.

Но приятели забыли о косматой и пустоглазой с косой на крыле, забыли свои жизненные позимки, зарились на пестрых, по-сорочьи стрекочущих девчат и, мастеровито потирая ладони, нарочито вздыхали: эх, где мои семнадцать лет, куда они девалися, я пошел на базар, они потерялися. Мимо гороху да мимо девки ходом не пройдешь, невольно ущипнешь либо подмигнешь: исподтишка выпив, весело захмелев и осмелев, мужички начали было заигрывать с двумя соседними девами, заманчиво полуодетыми, с боевой туземной раскраской губ и ресниц, синими наколками на голых плечах. Девы словно воды в рот набрали, но вдруг сидящая напротив Ивана ласково улыбнулась и, глядя прямо в глаза, залепетала:

– …Приедешь ко мне?

* Таеги – таежники.

* Варнак – здесь, в смысле, озорник.

– Куда? – радостно встрепенулся Иван, на что птаха, презрительно оглядев мужичонку, заросшего сивым мохом по самые глаза, повертела пальцем у виска: мол, дурак, дядя, и, отвернувшись, заворковала дальше, а тот смекнул древним избяным умишком, что туземная дева, впихнув наушничек прямо в отяжеленное серьгой ухо, судачит с хахалем по затаенному в одежонке телефончику. "Ишь чего измыслили, бесы…" – ворчливо подивился Иван и тоже отвернулся… на свою беду, – мимо проплыла павой даже не девица, а белокурая кобылица, долгоногая, в распашонке, отпахнутой выше пупа, в джинсах, до скрипа затянувших могучий круп. Девица скользнула по мужикам невидящим поволочным взглядом, и Павел завистливо, с утробным стоном воскликнул:

– Кто-то же ее, Ваня…

– Тише ты, жеребец нелегчанный! – осадил Иван приятеля.

– Кто-то же ее, Ваня… любит! – выдохнул Павел.

Дева услышала, обернулась и, снисходительно усмехнувшись, кивнула белесой гривой. Следом за ней в тамбур – ясно, перекурить – процокола иноходью чернявая сухопарая подружка, и мужички, томимые бесом, охмелевшие, осмелевшие, кинулись следом. Нет-нет да и просматривая в вагонную глубь – не грядут ли стражи порядка, дымили в тамбуре, словно озорные и беспечные юнцы, сквозь сигаретный чад игриво и громко болтали вроде и меж собой, а вроде и для девиц, откровенно зарясь на их юную стать. Сухонькая, чернявая дева раздраженно покосилась на старичье и отвернулась к пыльному окошку, по коему, чудилось, елозили кедровые лапы, провисшие под тя-жью налитых смолевых шишек. Другая – синеокая, белокурая бестия – по-мужичьи матёро курила, насмешливо оглядывая соседей, чучел огородных.

Павел… с разбегу на телегу, с маху быка, вернее, корову, за рога… уткнувшись замасляневшими и осоловевшими глазами прямо в щедрую бабью пазуху, протянул белокурой манерно изогнутую ладонь:

– Паша…

– Паша?! – белокурая удивленно и насмешливо глянула с высоты гвардейского роста на мелковатого, но грузного мужичонку, словно высматривала говорящую букашку. – Ну, какой же вы Паша, – ерничая, по-бабьи сердобольно вздохнула, погладила его по лысеющему темени. – Вы Павел… как вас по батюшке?

– Батькович…

Ежли бы Павел явился пред ее очи, полыхающие синеватым полымем, не в мешковатой и линялой таежной робе, а в наутюженном мундире да форменной фураге с высоко задранной тульей, отчего приземистый подполковник гляделся рослым, то белокурая бестия не отважилась бы так унизительно гладить его по лысеющему темени. А ежли бы Павел еще тряхнул мошной, то и вовсе по-иному бы, пташечка, запела. Где побрякунчики, там поплясунчики.

– Однахо, твоя ши-ибко умна, моя твоя не понимай – толмач угы, – на бурятский лад плел Павел и, как бывалый пехотный офицер, ринулся в контратаку. – А как, девчата, насчет картошки дров поджарить? У нас и коньячок пять звездочек…

– И черная икра?

– Красная, моя бравая…

Тут и чернявая насмешливо оглядела прыткого мужичишку и дала совет:

– Дядя, приедешь домой, посмотри на себя в зеркало.

Белокурая поперхнулась дымом, и, откашлявшись, откровенно глядя на мужичков мокрыми от потехи и дыма глазами, так искусительно смеялась, рукой прижимая колышистый живот, что и приятели, два трухлявых пня, тоже невольно хохотнули.

– Над собой, братан, смеемся, – спохватился Павел.

Чернявая, метнув к порогу высмоленную сигарету, смачно облизнула си-ренево крашенные губы и пошла из тамбура, раздраженно цокая козьими копытами, за ней, словно кинодива, крутя перезрелыми боками, уплыла и белокурая. Следом, несолоно хлебавши, побитыми псами вернулись на свои лавки и приятели. Иван облегченно вздохнул:

– Запрягай, Паша, дровни, ищи себе ровню, – рядом с девами, особенно подле белокурой, рослой и ухоженной, Иван столь противным себе почудился, дворняга дворнягой, что заискивающе вертит хвостом, молью побитая, вечно небритая, жизнью истрепанная, пьянством замотанная. – А потом, Паша, ты как-то убого клеишь: как насчет картошки дров поджарить, – передразнил Иван приятеля. – Еще бы спросил: а не подскажете ли, девушки, где здесь уборна… А ты ведь, Паша, офицер… А представляешь, русские офицеры: там и манеры, и литературу читали, и в живописи толк понимали и на роялях играли…

Павел сумрачно оглядел приятеля, усмехнулся:

– Сравнил… То дворяне с жиру бесились, их с пеленок манерам учили, а я смалу по деревне ходил, кусошничал. Ты же знаешь, нас – семь ртов, мал мала меньше, мать – техничка в школе, отец – с фронта контуженный, да еще и зашибала. Подопьет, вожжи в руки, и давай нас манерам учить. А потом казармы, и гоняли по стране, как сивую кобылу. А что дворяне?! Смутьяне… Бардак устроили в России… Хотя за что боролись, на то и напоролись… Кичился по-французски дворянин, пока не дал ему по шее крестьянин…

– Ладно, Паша, успокойся. Обломились мы с девахами…

– Ничо-о, карась сорвется – щука навернется.

– Какой карась, какая щука?! Рыбак… Было, Паша, времечко, ела кума семечко, а теперь и толкут, да нам не дают… Позорники мы с тобой, Паша, они нам в дети годятся, а мы забегали, два сивых кобелишки. До седых волос дожили, ума не нажили. – Иван с горькой усмешкой вспомнил, что третьего дня в храме Святой Троицы исповедался, покаялся в бесовской похоти, покаянно причастился, да вот беда, ненадолго хватило покаянного покоя: лишь опустился с паперти, побожился на кресты и купола, тут же и узрел красу – русую косу, и все покаяние кобыле под хвост. – Нам бы не девушек сманивать, грехи замаливать.

– Замоли-ишь, братан, не переживай. Скоро гроб за задом будет волочиться, вот тогда, Ваня, молись, замолись. А пока успевай, потом… близенько локоток, да шиш укусишь. Разве что позариться… Что грехи?! Без стыда рожи не износишь. И от грехов не спасешься, ежли эти шалавы день-деньской перед глазами мельтешат полуголые… хуже чем голые. Ведьмы… хвостами крутят, воду мутят. Хоть по городу не ходи… Ко мне брат из деревни приехал, дня три гостил. День по городу шлялся, а вечером мне смехом: "Больше в город не пойду – шея ноет". – "А чего ноет-то?" – "Чего, чего!… головой вертел, на девок глазел… " – "А ты не глазей… " – "Как не глазеть, братка, ежли глаза во лбу. Выбить разве… "

– Конечно, выбить… – усмехнулся Иван и, поразмыслив, решил выхвалиться, на церковно-славянский лад пересказав стих из Евангелия от Матфея. – Слышал, тако речено бысть древним: не прелюбы сотвориши. Аз же глаголю вам, тако всяк, иже воззрит на жену, вожделети ея, уже любо-действова с нею в сердце своем. Аще же око твое десное соблажняет тя, изыми его, и отверзи от себе: лучше бо ти есть, да погибнет един из уд твоих, а не все тело твое ввержено будет в геену огненную.

– Чаво-о? – насмешливо протянул Павел, клонясь к многоученому приятелю, прилаживая ладонь к уху. – Чаво ты бормочешь?

– Чаво, чаво… Поясняю для темных… Ежли, Паша, глазеешь на деву с вожделением, уже прелюбодействуешь в сердце своем. Понял…

– Не-а, ни хрена, братан, не понял.

– А ежли, Паша, глаз соблазняет, вырви и выброси – душу спасешь. Павел, едва сдерживая смех, оглядел приятеля с ног до головы, словно

дикобраза:

– Я те чо скажу, прохвессор… У нас в деревне аналогичный случай был: корова шла через дорогу, мыкнула, и рога отпали…

– И что дальше?

– А ничего, рога отпали, и все… Шибко ты, Ваня, грамотный, густо кадишь – всех святых зачадишь… Значит, глаза вырвать?

– Вырви, Паша, – плел Иван смеха ради, – а можно и оскопиться. Набожные скопцы как говаривали: себя скоплю, себе рай куплю… Ладно, Паша, у кобеля шея заныла, а сколь смертоубийства из-за бабья… Истории войн почитаешь, сплошь и рядом…

– Историю войн я, братка, изучал. В старину бывало…

– В деревне же говорят: бабьи умы разоряют домы…

Ивану вдруг вспомнилось давнее… Помнится, с утра слово за слово полаялся с женой: лет десять от супружества голая видимость, лет пять жена живет наособицу в пенсионерской светелке, но ко всякой захудалой юбке ревнует люто. Опять навоображала, опять разлаялись в пух и прах, опять вроде зад об зад, и кто дальше улетит. Слава Богу, дочери своими семьями живут, не видят бесплатное кино, как старичье бесится. И вот чаевал в утренней кухне и, чтобы утихомирить гнев и обиду, врубил телевизор, налетел на томного паренька с косой и серьгой в ухе. "Завтра христиане отмечают Рождество Иоанна Крестителя, – молвил луканька с игривым вздохом. – Святой Иоанн крестил и самого Иисуса Христа. Иоанн Креститель прилюдно обличал царя Ирода за то, что тот жил в блуде с женой своего брата Иро-диадой. Обличителя бросили в темницу. И вскоре царь Ирод на блюде преподнес Иродиаде голову Иоанна Крестителя в благодарность за великолепный танец ее дочери… Мы поздравляем христиан с праздником Рождества Иоанна Предтечи, и пусть для них прозвучит красивая песня". Едва томный луканька домолвил, как в телевизор влетела на ведьминой метле полуголая негритянка и с бесовской неистовостью, с обезьяньей похотливостью закрутила вислым задом и загорланила во всю луженую черную глотку: "Варвара жарит ку-у-ур-р-р!…"

– Эта бестия мужичью орду с ума сведет, – усмехнулся Иван, помянув диву, раздразнившую мужиков. – Голым пупом уманит в скверну и бездну…

И вдруг Иван вспомнил, что о похожей зазнобе в студенчестве томился и сох, а та плевала на деревню битую с высокой колокольни, возле нее такие орлы да соколы кружили, не чета Ивану, лешаку таежному.

– Могучая дева… – завидливо вздохнул он.

– Толстая, – Павел сморщился, будто хватанул кислой брусницы.

– Во-во, Паша, мужики так и говорят про баб, когда – поцелуй пробой и вали домой… Чтоб не обидно было и блажь прошла. Не толстая, Паша, а дородная.

– А лет через пять так разволочет, что в воротья не пролезет.

– А может, и не разволочет… У русских испокон веку дородные да широкие, как лодья, за красивых почитались. Как хохлы говорят: годна и ко-хать, и рожать, и пахать… Помнишь, в соседях у нас Маруся жила – толстая, как бочка, а мать моя: дескать, Маруся – толстая, красивая. А худых жалела: хворые, бедовые.

– Оно, конечно, лишь собаки бросаются на кости. Хотя кости нынче в моде…

– Европа навязала. Там, Паша, девки выродились…

– Видел, доска и два соска, – сморщился Павел.

– Да и в России черти бардак устроили, вот девки и разделись. Павел согласно покивал головой:

– А белокурая-то телка, может, и красивая, но гулящая-а-а, по глазам видать.

– Молодая, Паша. Поживет, судьбу наживет, слетит шелуха, и пузо прикроет. Мужика бы ей доброго, – с пожилой завистью помянул Иван обильную, что нива житная, нагулянную девью плоть и подумал с обреченным вздохом: "Усердного бы ей пахаря, ежегод бы лелейно удобрял ниву, пахал, засевал, и матерая пошла бы родова от могучей бабени… А так… выбитой до камня, расхожей дорогой и проживет, а на проезжем взвозу и трава не растет. Но, опять же, сколь кобылке не прыгать, а быть в хомуте, суженый и на печи отыщет, и, может, дай-то Бог, войдет в разум, ребятишек наплодит и заживет по-божески, по-русски, в добре и славе".

– А круто девахи отшили нас, братан.

– Тебя, Паша… Тебе же чернявая дала совет: придешь домой, дядя, посмотри на себя в зеркало…

Электричка провалилась в тоннель, словно в преисподнюю, и тревожно замер грешный народец во тьме кромешной. Потом в вагоне затеплились тусклые фонари, и Павел вгляделся в стекло, как в зеркало, поворачиваясь то в анфас, то в профиль, досадливо кашлянул, потом ухмыльнулся:

– А что, братан, я еще ничо-о…

– Куда с добром, – кивнул Иван. – Ежли к теплой печке прислонить, еще ой-ё-ё…

– Не знаю, как ты, Ваня, а меня к теплой печке прислонять не надо, не… Да что я, вот у меня родич… так, седьмая вода на киселе… старику уж под восемьдесят, пора гроб чесать, а все неймется. На рыбалке сидим возле костра…выпили, конечно… родич и говорит: "Я, – говорит, – Паша, добрейшая душа, последнюю рубаху сыму, не пожалею, одна у меня беда – много баб перелюбил". – "Много, – спрашиваю, – это сколь?… " – "Сто… " – "Да-а-а, – удивился я и спрашиваю: – Но теперь-то успокоился, поди?" "В том и беда, Паша, что не успокоился… Я, говорит, после армии два лета в деревне кантовался. И вот на сенокосе, бывало: откосимся, в деревню приедем, все после ужина на боковую, а я на велосипед, и за ночь шесть-семь доярок объезжал. А на рассвете прикорнешь на часок, и опять на покос. Вот здоровьице было… Теперь уже не то, годы свое берут – восьмой десяток пошел, но две-три бы еще ублажил… "

– Так и говорит?

– Вот-те крест, Ваня.

– Ну и ты будешь говорить… под семьдесят. Свистит, косой… Он чем промышлял-то?

– А картины писал, художник.

– Да-а, гореть старику синим полымем. Хотя и нам с тобой, Паша, черти такую баньку наладят, кости затрещат… Говорят, богохульников за язык подвешают, а нас…

– Ладно, Ваня, не каркай. Давай-ка лучше выпьем за тех, кто в море, а на суше сами себе нальют.

Мужики хлебнули из огненной криницы, степенно закусили, и снова отроческие воспоминания, заслонив белокурую бестию, закружили в миражных видениях…


* * *

Вот народилось, ожило родное село Сосново-Озерск, прозываемое Со-сновкой, где тридцать лет назад перед уличными дружками снежно белела последняя школьная зима, и летом по деревенской приваде и нужде зашибали они копейку, чтобы к сентябрю справить обновы, – приятели вошли в тревожные лета: жарко краснели, тупели, немели, оставшись наедине со школьными подружками; подолгу чесали мокрыми расческами непокорные вихры, вздымая их дыбом; потом, набивая утюги жаркими углями, так яро гладили потайно зачиненные, но вольно расклешенные брюки, что по намыленным, бритвенно острым стрелкам боязно было пальцем провести – как бы не порезаться; парнишки торчали в сельпо, зарясь на форсистые, с искрой пиджаки и брюки; в сосновском кинотеатре «Радуга» – бывшем бурятском дацане – смотрели вечерние фильмы про любовь, с завистью глазели на тамошних городских стиляг, а потом на их манер, воображая себя шпионами, вздымали воротники телогреек, пропахших назьмом и рыбьей слизью. А коль в родительских карманах ветер гулял, то и пришлось паренькам лето вкалывать, как проклятым, чтобы по осени купить стильные штаны, искристые пиджаки, а может, и остроносые полуботинки. Дружки потели на лесопосадках, кормили молодой кровушкой паутов и комаров; стригли пропахших вонючим креолином, истошно блеющих совхозных овец; мерзли и мокли на рыбалке, за жалкие копейки сдавая окуней в сельпо; для казенной бани пилили и кололи дрова в лесу; глотали пыль, торча с вилами по бокам бункера на допотопном хлебоуборочном комбайне «Сталинец», и много еще чего робили, получая медные гроши. Ладно бы закалымили в даль-

ней тайге, где подсобляли парашютистам-пожарникам – тушили горящий хребет, но не судьба.

Помнится, колыхалась знойная тишь, горел чушачий багульник, можжевельник, тлели бурые мшаники и сизые лишайники, которые погасил лишь затяжной ливень. Слава Богу, не дул верховик, и пламя, озверевши, не метнулось к вершинам сосен и лиственей, и тайгу не охватил свирепый верховой пожар. Таборились парашютисты-пожарники на солнопечном взлыске у изножья соснового хребта, а чуть ниже балаганов отпахивалась широкая приболочен-ная падь, поросшая высоким голубичником, а ближе к ручью – густым смо-родишником. Если дома у Краснобаевых и Семкиных со стола не сходили об-рыдшие соленые, вареные окуни да чебаки, то здесь, в тайге, кормили на убой, к тому же в маршруты ежедень совали в заплечные вещмешки по банке тушенки и сгущенки. А посему, несмотря на тяжкий и потный труд, завалив на хребтины резиновые котомы с водой, пожарники бродили по линии огня и заливали тлеющий мшаник и лишайник, – несмотря на изнуряющую духоту, настоянную на пьянящих запахах муравьиного спирта и сосновой смолы, несмотря на паутов и комаров, что вволю попили дармовой кровушки, пареньки наели такие жаркие ряхи, что можно сырые портянки сушить. В прохладные лунные ночи от эдакой обильной кормежки лезла в беспутые головенки греховная блажь. Да разве ж в младые лета ведаешь, что грехи любезны, но доводят до бездны, коль и в старости седина в бороду, бес в ребро. Тятьки да мамки смалу к Боженьке не привадили, грехом не запугали, а в зрелые лета попробуй справься с бесом, что в тебе сидит и что хочет, то и воротит.

На тоску и сухоту паренькам, созревшим бычкам, среди парашютистов-пожарников водилась зрелая, ладная деваха – звали ее Татьяной, – в которую недоросли втрескались по самые лопушистые уши. Не жизнь пошла – томительная, сладостная маета, и дева, учуяв, что пареньки сохнут на корню и скоро будем петь и звенеть, как сухостойные листвени, стала дразнить: выползет из балаганчика, крытого белым парашютом, и раскачисто похаживает, боками поваживает, игриво и омутно косясь зеленоватыми русальими очами. Приметили ребячьи страдания залохматевшие, забородатевшие по самые глаза, задубелые парни-парашютисты и, отманивая скуку, потешались на разные лады, прозывая пареньков женихами и запоздало выясняя, крепок ли табачок в залатанных портах, можно ли нюхнуть и чихнуть. Ванюшка от веселых издёвок жарко краснел и готов был если не сквозь землю провалиться либо утопиться, то сбежать в село, а Пашка, который за матюжкой сроду в карман не лазил, посылал насмешников к едрене-фене, чем пуще задорил скучающих парней. До слез бы довели Ванюшку, смирного телка, а Пашку до драки, если бы парашютистов не усмирял матом бригадир Медведев, по-таежному неговорливый, чернобородый, приземистый мужик, позаочь величаемый Бугром и Медведем.

Но если Пашка лишь в тайге увидал диву-красу долгую косу, то Ванюшка хлебнул Татьяниного лиха вешней порой… Отец с матерью и малой сестрой укочевали на летний гурт пасти совхозных бычков и телок, а в рубленый тепляк пустили на постой парашютистов-пожарников, среди которых потом и очутились деревенские дружки. Парни спали в тепляке, а Татьяну подселили к Ванюшке в пустующую избу, и, помнится, ясный месяц заливал горницу холодным светом, и паренек, затаившись под одеялом, исходя дрожью, видел среди разметанных волос ее блаженное лицо, белую руку, сонно брошенную поверх одеяла. Томимый еще неведомым, но властным зовом, тихо, чтобы не скрипнула сетка, поднялся и напуганно замер, глядя то на спящую деву, то на Спаса, взирающего с божницы суровыми очами. Неведомо, сколько бы паренек томился на холодных половицах, дрожа от похоти и страха, но вдруг Татьяна открыла глаза, словно не спала, и ласково, по-матерински велела:

– Иди, Ваня, спи…

Бог весть, как и забылся несчастный Ваня в ту маетную ночь, а утром, пробегая по ограде мимо него, сгорающего от стыда, Татьяна вдруг остановилась, глянула с улыбкой и, как малое чадо, погладила по бедовой головушке, стильно стриженной "под ежика".

Среди матерых, загрубелых пожарников, что возле костра травили похабные байки, обитал наособицу по-бабьи пухлый, холеный парень, шалыми ветрами занесенный в Забайкалье из неведомой Москвы и даже в буреломной тайге не растерявший столичного лоска. Москвич – его так и прозвали, – в отличие от заросших звероватой шерстью, бывалых таёг, нет-нет да и сбривал вечерами щетину. Приладит зеркальце к сосне, и, подпирая языком густо намыленные щеки, скребет обличку серебристой бритвой и под стать щедрым телесам гудит обильным голосищем:

Сердце красавицы склонно к измене И к перемене, как ветер мая…

Да так браво поет, как по радио. Напевает, мажется одеколоном, за версту вонь, зверье разбегается, птицы разлетаются; потом охлопает щеки до де-вьего румянца, и, вырядившись в форсистую клетчатую рубаху, бродит по табору, словно по старому московскому Арбату. Встречая деву-парашютистку, и вовсе распускает хвост веером – глухарь на току: чуть насмешливо, но чинно раскланивается, томно закатывает глаза и, вознеся руки, вопит на всю тайгу:

Кто может сравниться с Матильдой моей!…

Так банным листом и прилипло к деве прозвище – Матильда… Парнишки хлыща московского на дух не переносили – соперник проклятый, и гадали: какую бы пакость ему утворить. Случай подвернулся: ночью Пашка по малой требе выполз из балагана, усмотрел, что Москвич навострил лыжи к Татьяниной палатке, парашютной светелке, и на весь таежный распадок забазлал соромную частушку: "Я с Матаней спал на бане, журавли летели, мне Матаня подмигнула, башмаки слетели!… " Ночной кот глянул на сором-щика злобно побелевшими глазами, пригрозил кулаком, да так, не отведав сладкого, и убрался в свой чум. Позже, как подслушали мы, ухарь столичный скрал деву в густом черемушнике, и Бог весть, что бы вышло, да на девий крик вывернул Медведев, и потом Москвич, угрюмо отмахиваясь от пересмешников, неделю посвечивал сиреневой фарой, густо окрасившей узкий глаз.


* * *

Однажды вечерком забрались приятели в смородишник возле сладко и дремотно бурчащего ручья и не успели вдоволь и всласть полакомиться спелой ягодой, как услышали: плывет с табора переливистый Татьянин голосок. Поет деваха, да что поет:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю