Текст книги "Журнал Наш Современник 2008 #9"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
РАЗГОВОР С ЕЛАГИНЫМ
Дневальный сменился, и в коридоре у тумбочки возле входа теперь стоял Горпиняк, а рядом с ним в настороженном ожидании – Шишлин с тем же виноватым, заискивающим лицом. Он, разумеется, не знал, что уже решено предать его суду Военного трибунала, и когда я подошел, попытался с собачьей преданностью заглянуть мне в глаза, но мне его нисколько не было жаль: я уже утвердился в мысли, что он во всем виноват, и старался на него не смотреть.
– Майор Елагин уехал? – спросил я Горпиняка.
– Никак нет! – поправив ножны с кинжальным штыком на правом бедре и усердно вытягиваясь, доложил он. – Майор… они бреются! В умывальной!
В большой светлой, отделанной белой плиткой комнате, оборудованной вдоль трех стен умывальными раковинами, Елагин, сняв китель и укрепив на подоконнике небольшое зеркало, брился опасной бритвой. Оборотясь, он посмотрел на меня быстрым сумрачным взглядом и продолжал намыливать помазком щеки и подбородок.
Не зная, что сказать и что делать, я в нерешимости стоял посреди умывальной, и так продолжалось более минуты, а он тем временем брился, обтирая бритву, снимая с нее мыльную пену на кусок газеты.
– Три года я возился с этой обезьяной, и все впустую! – не оборачиваясь, злым, хриплым голосом проговорил он, разумея, как я тут же понял, Лисенкова. – Его бы выгнать в стрелковую роту – он сто раз это заслужил, – а я все нянчился!… Сколько я его защищал!… Ведь верил в него, верил, что переменится! И еще, как дурак, третий орден Славы ему пробивал… Воистину: не накормивши, не напоивши и не отогревши – врага не наживешь и дерьма не нахлебаешься!
Я вспомнил, как две недели назад – за день до обеда с американцами – меня срочно вызвали в штаб дивизии, где решался вопрос о представлении Лисенкова к третьему ордену Славы, и как полковник Фролов и полковник Кириллов осторожничали, предупреждали, что полный кавалер ордена Славы это, можно сказать, – национальный герой, а Лисенков – вор-рецидивист, и уговаривали Астапыча воздержаться. А тот сидел, слушал, смотрел на них вроде с интересом и не спеша, с явным удовольствием пил крепкий коричневый чай из тонкого стакана в трофейном серебряном подстаканнике, благодушно щурился и, допив и обтерев лицо белоснежным носовым платком, обратился ко мне как к младшему по должности и по званию:
– Пусть командир роты скажет, достоин ли Лисенков третьего ордена Славы за бои апреля и марта месяцев. Конкретно, по статуту! Заслуживает или нет?
И я, почувствовав настроение Астапыча и не стесняясь присутствия начальника штаба дивизии и начальника политотдела, только что высказывавшихся против представления Лисенкова к третьему ордену Славы – они предлагали оформить ему орден Красной Звезды или даже Отечественной войны, – четко ответил:
– Так точно, заслуживает!
Потом такой же вопрос Астапыч задал Елагину и, получив опять же положительный ответ, приказал немедленно оформить наградной лист…
– И с тобой, недоумком, я два года возился, – меж тем продолжал Елагин, подправляя бритвой висок, – вот ты и отблагодарил!
– Виноват, товарищ майор, – вступился я. – Если бы я знал…
– Если бы!!! – оборачиваясь, в ярости закричал Елагин; остатки мыльной пены белели у него на шее и на левом виске. – Если бы у моей бабушки были яйца, она была бы дедушкой!… В день полкового праздника, когда людям выдан алкоголь, командир роты не имеет права уходить из расположения раньше отбоя! Более того, через час после отбоя он должен пересчитать спящих по ногам и головам и убедиться, что все на месте. Офицер – это круглосуточные обязанности и круглосуточная ответственность! А ты напялил чужую фуражку, – он смотрел на меня с откровенным презрением и неприязнью, – и смылся сразу после обеда, бросив на произвол полсотни подвыпивших подчиненных, рядовых и сержантов, будто тебе все до фени и за роту ты не отвечаешь!
Отметив про себя, что надо без промедления вернуть Коке фуражку и поскорее надеть свою пилотку, я молчал. Что я мог сказать в свое оправдание, да и надо ли было говорить?… Ни на минуту я не забывал, что в моем положении главное – не залупаться и не вылезать. Тем временем майор, подойдя к раковине слева от окна, сполоснул бритву, тщательно умыл лицо и вытер его большим мятым носовым платком.
– Ты оставил за себя Шишлина, он поручил роту сержанту, а тот взял и сам первым нажрался! Аллес нормалес!… – возвратясь к окну, с издевкой сказал Елагин и после короткого молчания продолжал: – Двое погибло и двое ослепло, так что отстранение от должности ты заслужил и на меня не рассчитывай, я тебя защищать не буду! Совесть не позволяет!… – пояснил он. – Иди к Астапычу, он человек добрый, жалостливый, и ты у него в любимчиках, иди к Фролову, он тоже относится к тебе неплохо… Может, они подсоломят… Не знаю… Боюсь, им сегодня не до тебя, у них сегодня еще "че-пе" с полковником из Москвы… Еще один труп, ты же слышал… Но ты иди и царапайся – до последнего! Другого выхода у тебя нет. Дышельман, чтобы устроить мне подлянку, будет тебя топить вмертвую – надеюсь, ты это уже понял!
– За что? – потерянно проговорил я.
– Революционный инстинкт!… Не было бы меня и тебя, других бы жрал!… Это слепой животный инстинкт… постоянная жажда крови… – раздумчиво сказал Елагин. – Кем бы он был до революции?… Жил бы в черте оседлости, где-нибудь в Сморгони или в Бердичеве, сапожничал или портняжничал, унижался бы перед заказчиками и перед каждым городовым шапку бы ломал! Был бы он тогда ничем, а теперь стал всем!… Инспектор политотдела корпуса – это тебе не хала-бала, не фуё-моё и не баран начихал! Собирает недостатки, выискивает нарушителей и врагов и прямиком информирует начальника политотдела или самого командира корпуса… Раньше это доносами называлось, а теперь информацией… Да его не только равные по званию, его и полковники боятся!… Вот напишет, как угрожал, что ты спал с немкой, и она тебя завербовала, и ведь не отмоешься!… Жизни не хватит!… Такую кучу навалит – на тачке не увезешь!… А вот тебя увезти запросто могут!… На Колыму, медведей пасти, – уточнил Елагин, с хмурым видом глядя в окно, и, малость погодя, повернув ко мне лицо, продолжал. – Когда будет приказ командира корпуса, его не переделаешь, и уже никто – ни Астапыч, ни Фролов – тебе не поможет! А как оценит произошедшее генерал, неизвестно. С подачи Дышельмана он может и тебе "Валентину" прописать! Что мог, я сделал, а теперь царапайся сам!
– Разрешите идти? – после недолгой растерянности я вскинул руку к козырьку, продолжая озабоченно осмысливать сказанное майором.
Своим неожиданным заявлением, что защищать меня не будет, он словно облил меня холодной водой; его предположение о возможном предании меня суду Военного трибунала и о том, что меня могут отправить на Колыму пасти медведей, показалось мне нелепым и невероятным – я не чувство-
вал себя совершившим преступление, я был убежден, что, коль оставил за себя офицера, командира взвода, то он и должен отвечать за все, что произошло; однако совет Елагина царапаться до последнего, идти к командиру дивизии и начальнику штаба – они действительно относились ко мне по-доброму, по-отечески – побуждал меня к активным действиям.
– К Астапычу и Фролову ты пойдешь потом, ближе к вечеру. А сейчас обеспечь похороны! К обеду чтобы были два гроба, грузовик и два комплекта нового обмундирования! – приказал он. – Отбери десять человек с автоматами для салюта! Похороны надо провести с отданием воинских почестей, а при отравлениях никакие почести не положены! Так что холостых патронов нам не дадут, возьмешь боевые! * Место для захоронения я выберу сам, а ты после завтрака выделишь трех человек с лопатами отрыть могилу! И к пятнадцати часам привезешь все в медсанбат, там и встретимся.
Я напряженно запоминал каждое его слово, и тут на меня какое-то затмение накатило, и неожиданно я сказал:
– Товарищ майор, разрешите доложить… В девять часов я должен участвовать в соревнованиях в корпусе по бегу, прыжкам и метанию гранаты. Есть приказ… Должны были я и Базовский, но Базовский…
– Ты, Федотов, недоумком был, таким в моей памяти и останешься! – заверил меня Елагин, впервые за многие месяцы назвав меня наедине по фамилии. – Из-за твоей безответственности или разгильдяйства двое погибло и двое ослепло, а ты готов бегать и прыгать?… А плясать тебе не хочется?… Ну что ты варежку раззявил, ты что, сам не соображаешь?… Чтобы и люди для похорон, и два комплекта обмундирования по росту, и два гроба к пятнадцати ноль-ноль были в медсанбате! И пачку патронов не забудь! Иди!
И снова я жил выполнением ближайшей задачи, на этот раз удручающей, скорбной – изготовлением гробов. Бойцы в роте мне подсказали, что неподалеку от казармы в большом сарае хранился целый штабель подходящих досок. С хозяйкой, толстой, седой, мужеподобной немкой, я договорился не сразу, но и без особого труда. Я привел ее в сарай и, показывая на доски, закрывал глаза, складывал руки на груди и замирал, изображая покойника. Как она говорила не раз, у нее самой погибли на войне не то муж и сын, не то и муж, и сын, и брат или брат мужа – я точно не понял, – и когда она уяснила, что нам надо сколотить два гроба, "фюр золдатен", как я ей повторил трижды или четырежды, мы нашли общий язык. Я приласкал ее двухфунтовой банкой немецкой свиной тушенки и трофейной же пачкой немецких армейских сигарет, и, увидев пачку, она вдруг заплакала, но взяла и опустила в большой накладной карман передника, повторяя стонущим, рыдающим голосом: "Зигфрид!… О-о, Зигфрид!… Майн Зигфрид!… " Очевидно, так звали одного из погибших – ее мужа, или сына, или брата, или деверя, – курившего такие солдатские сигареты. Вытирая слезы платком, она помогла нам отобрать два десятка отличных сосновых досок выдержанной прямослойной древесины, сама очистила от мелкого хлама не по-российски длинный, со многими приспособлениями, упорами и зажимами верстак, стоявший под большим окном слева от входа, и затем притащила из дома тяжелый фанерный чемодан с прекрасным золингеновской стали столярным инструментом. Увидев его, я невольно вспомнил деда.
С помощью Волкова и Бондаренко я изготовил два ровных, аккуратных гроба, правда, в поперечном разрезе не шестигранных, как следовало бы в мирных условиях, а прямоугольных, в форме узких длинных ящиков – для Лисенкова немного покороче. Нижние доски для прочности я прихватил шурупами.
Я старательно, до гладкости обстругал фуганком все до единой доски, маленьким ладным шлифтиком выровнял до зеркальности торцы, будто это имело теперь какое-то значение для Лисенкова, Калиничева или для меня и
моим усердием можно было что-то поправить. И всё время я думал о Лисен-
* Статья 269 Устава гарнизонной службы Красной Армии того времени предусматривала производство салюта при погребении военнослужащих не боевыми, а холостыми патронами.
кове, как он, маленький, худенький, спас мне жизнь: вытащив из-под обломков, он под шквальным огнем тащил на себе меня, пятипудового, раненого и оглушенного, несколько километров; вспоминал, каким он был ловким, умным, хитрым и бесстрашным разведчиком, казалось, заговоренным от пуль, вспоминал его нелепую темно-зеленую фуражку и особенно перебирал в памяти вчерашний праздничный обед, то, что он говорил, и его признание: "Душа тоскует…", и молящую просьбу не уходить, и слезы у него в глазах, и проклинал все: и вчерашний день, и бочонок с метиловым спиртом, и старшего лейтенанта Шишлина, и самого себя.
В МОРГЕ
В расположение медсанбата мы прибыли без четверти три. Как приказал Елагин, в кузове я привез с собой десять автоматчиков из старослужащих, из тех, кто знал Лисенкова.
Все жалели Лисенкова, тихо разговаривали между собой, вспоминали, какой хороший он был мужик, исполнительный и в бою себя не жалел – а это на войне главное!
Махамбет, прибывший раньше, провел меня в помещение морга, где на обитых цинком столах с наклоном к ногам лежали трупы Лисенкова и Калиничева: запавшие глаза закрыты, черты лица заострены, пальцы рук полусогнуты, у обоих одинаковые от разрезов грубые швы от подбородка до лобка, стянутые прочным шпагатом голубоватого цвета, среди которого были видны остатки опилок.
Я знал, что в госпиталях после вскрытия внутрь трупа для чего-то засыпают опилки и лишь потом зашивают. Раньше мне никогда не приходилось видеть это и потому над этим задумываться, а сейчас подумал и не мог понять бессмысленности, как мне казалось, этого – зачем и для чего?
Лисенков – маленький, худенький, серо-синего цвета с красновато-лиловыми пятнами и татуировками на теле – лежал с привязанными бирками на руках и ногах и четкой надписью химическим карандашом на левой подошве: "Лисенков А.А. 26.5.45".
И в эту минуту я услышал, как подъехала машина, и вошли Елагин и Арнаутов. Отставного гусара я не видел с ночи, когда я его привез в Гуперталь.
– Ну, что, Лисёнок, отдухарился? – разглядывая труп Лисенкова, точнее, шрамы и татуировки на его худеньком окоченевшем теле, произнес Елагин. – И Колыма, и Воркута – энциклопедия жизни! Еще на спине и на заднице десяток наколок,– сказал он Арнаутову.
Арнаутов, впрочем, трупы рассматривал молча, без комментариев.
– А отчего они такие грязные? – спросил Елагин и посмотрел на меня.
– Не могу знать!
– А должен! Покойников положено обмывать, – сообщил он. – Прикажи обмыть! Отдухарился сам и пацана с собой уволок!
Это уже относилось к Калиничеву.
Махамбет придвинулся к столу и, бросив быстрый взгляд на Елагина, произнес:
– Коронки сняли, – и попытался отогнуть окоченевшие губы Лисенко-ва и показать нам.
– Кто снял?
– Здесь. Я сам его вез – были.
И тут в дверях мягко, легко ступая, появилась красивая, статная, лет двадцати восьми, круглолицая, чуть курносая, румяная, не женщина, а куколка – кукольное личико, синие глазки с удивительно кротким взглядом, кукольный ротик – в белоснежном халатике и прекрасных хромовых сапожках. Толстая светло-русая коса была аккуратно уложена на кукольной головке.
– Здравствуйте, – не по уставу поздоровалась она и представилась. – Дежурный врач, капитан медслужбы Фомичева. Кто из вас старший? Вы?… Здесь курить не положено… Вот справки о смерти, – она протянула бумажки Елагину.
Он взял их и, загасив сигарету о каблук сапога, стал читать.
– Порядок захоронения вам известен?… – переводя взгляд с Арнаутова на меня, спросила она. – Без отдания воинских почестей… И это все тоже не положено, – она указала рукой на стоявшие посреди помещения раскрытые гробы и лежавшие в них на дне комплекты новенького обмундирования, простыни, белье и темно-зеленую фуражку Лисенкова. – Я вас официально предупреждаю.
Ей и в голову не могло прийти, что в свое время я исполнял обязанности начальника полковой похоронной команды и порядок погребения военнослужащих знал наверняка не хуже ее. Меня задела ее безапелляционность, и я не удержался:
– Почему не положено?… Погребение лиц сержантского и рядового состава в госпиталях и медсанбатах производится в поступивших с ними гимнастерке, брюках, нательных рубашке и кальсонах, а также в носках и госпитальных тапочках, – по порядку перечислил я. – Носков и тапочек у нас нет, их обязан предоставить медсанбат.
– Правильно, – спокойно согласилась она. – Это относится к военнослужащим, умершим от ран или погибшим при исполнении обязанностей воинской службы. Однако на самоубийц, на отравленцев, на умерших в результате алкогольного отравления или от несчастных случаев по пьянке это не распространяется. Более того, захоронение в этих случаях безгробное, без простыни, без гимнастерки и брюк, без носков и тапочек, только в рубашке и кальсонах третьей категории!
Я не мог понять, в голове не укладывалось то, что она сказала. Нательное белье третьей категории в дивизии списывалось как ветошь, после оформления актом его разрывали на тряпки и использовали для чистки оружия. Неужели Лисенков и Калиничев ничего, кроме ветоши, не заслужили?…
Все годы войны на всех фронтах хоронить в гробах полагалось только офицеров и женщин-военнослужащих, но и это зачастую не соблюдалось, так как во время боев, когда, например, в стрелковом полку за сутки гибли десятки офицеров, не оказывалось ни досок, ни рабочих рук сделать столько гробов, обеспечить же ими сотни убитых в том же полку рядовых и сержантов тем более не имелось никакой возможности. Безгробное погребение во время боевых действий было неизбежным, и простыня при похоронах в госпитале или медсанбате полагалась только офицерам, однако война окончилась, и гробы мы изготовили сами, и все привезли свое, и в роте были сотни новых трофейных простыней, и то, что нам предлагалось зарыть в землю Лисенкова и Калиничева лишь в нательном белье третьей категории – в ветоши! – представлялось мне дичайшей, кощунственной нелепостью. Я ожидал, что Елагин вмешается, но он молчал, и я сказал:
– Товарищ капитан, но нам ничего не надо, мы все привезли свое.
– Это не имеет значения, – ответила она. – Есть приказ по армии. Погибших от отравления спиртоподобными жидкостями, как и самоубийц, хоронят без отдания воинских почестей. Такой порядок установлен не для экономии, а с воспитательной целью, и нарушать его не положено.
– Кальсоны третьей категории с воспитательной целью? – весело оживился Елагин. – Кого же они воспитывают?
– Всех! – убежденно сказала она. – Это делается в назидание! Для предотвращения случаев самоубийств, алкогольных отравлений и чрезвычайных происшествий по пьянке. Каждый военнослужащий должен знать, что в этих случаях его похоронят в нательном белье третьей категории. Без чести и достоинства, извините, как собаку! Это не мною и не нами придумано. Есть указание штаба тыла армии… от 19 мая… Можете пройти со мною в дежурку и ознакомиться… Моя обязанность при выдаче трупов предупредить вас об этом, что я и делаю.
Она говорила убежденно, с некоторой наставительностью, но спокойно и даже доброжелательно, и, наверно, потому я просительным голосом сказал:
– Товарищ капитан, неужели вы против того, чтобы мы похоронили их как людей?… В хорошем обмундировании, в гробах, – ну кому это помешает?
– Кому помешает?… Прежде всего, воспитанию личного состава… Вот
вы рядовому офицерскую фуражку привезли, для захоронения – новое обмундирование, простыни и еще тапочки требуете. Ну разве так можно? Я же вас предупредила: не положено!… Они отравленцы! А приказ-то свеженький – нам голову свернут! Вы как хотите, а я не желаю! Я же вам все объяснила, – мягко, но с укоризной и удивлением повторила она.
– Товарищ капитан, но они же люди, а не собаки! – униженно уговаривал я. – И воевали хорошо. И это собственная фуражка, она не офицерская и вообще не табельная, не армейская, а военизированной охраны. И никто не узнает. Неужели…
– Подожди! Помолчи! – приказал Елагин и строго посмотрел на меня. – Не спорь, себе дороже станет. Мы все сделаем так, как доктор прописал!… Будьте спокойны, товарищ капитан, – заверил он врачиху. – Если есть указание хоронить как собак, мы их можем вообще вывезти на скотомогильник! Можем их вывезти голышом, даже без кальсон третьей категории!… Мы просто были введены в заблуждение! В газетах их называют воинами-победителями, к тому же один из них – полный кавалер ордена Славы! Но если есть указание – о чем речь?! А ты, Федотов, если не соображаешь – помолчи!
Он явно бутафорил, говорил с иронией или даже с издевкой, но она этого не понимала, а может, с полнейшей невозмутимостью делала вид, что не замечает. Было в ней что-то двойственное и несовместимое: с одной стороны, миловидное, красивое лицо, женское обаяние или очарование, прекрасные васильковые глаза и доброжелательность в разговоре, с другой – повторяемое непреклонно "не положено" и жесткая, даже жестокая убежденность, что Лисенкова и Калиничева, поскольку они отравленцы, следует похоронить "как собак".
– Скажите, доктор, – после короткой паузы продолжал Елагин, – а указаний насчет мародерства у вас нет?
– Какого мародерства?
– Обычного! У одного из погибших, Лисенкова, при доставке в медсанбат были фиксы, коронки желтого металла. Когда привезли, были, а сейчас нет. Можете убедиться. – Елагин указал рукой на дверь прозекторской. – Может, их взяли на исследование?… Тогда пусть вернут! Коронки – сугубо личное имущество, и выдирать их – мародерство!
Слегка покраснев, она внимательно посмотрела на Елагина и, помедля, сказала:
– Я врач-ординатор медсанбата, а вскрытие производила патологоана-томическая лаборатория. Они фронтового подчинения. Сегодня выходной и начальника нет, и прозекторов нет, но санитара я вам пришлю. И по дежурству мною будет доложено.
– За санитара спасибо, – заметил Елагин. – Но главное, пусть коронки вернут! Если им жить не надоело, – добавил он, – вы так и передайте!
Она повернулась и вышла.
– Ты знаешь, кто это? – спросил Арнаутова Елагин.
– Кто?
– Наездница генерала Антошина. Раньше была врачом в армейском госпитале. Как фамилию назвала, я сразу сообразил… А с достоинством баба, хорошо держится!… Ездит на заместителе командующего армией, да ей не только командир медсанбата и начсандив, ей и начсанкор, и начсанарм, наверняка, задницу лижут! А ты тут вяжешься с тапочками для рядовых, отравившихся метиловым спиртом! – Это уже относилось ко мне. – Да им, кроме белья третьей категории и скотомогильника, вообще ничего не положено – она же тебе объяснила!… Кальсоны нательные третьей категории – с воспитательной целью… Мы совершенно забыли о воспитательном значении белья третьей категории!… Это же бред какой-то!… И нет маркиза де Кюсти-на, чтобы всё это описать для потомства!… И вроде не дура, а несет бредяти-ну, как что-то мудрое, обязательное – хоть стой, хоть падай!… Ну, сучка…
Генерал Антошин был начальником штаба армии. Наездницами, как я знал, именовали молоденьких женщин-военнослужащих или вольнонаемных, сожительствующих с немолодыми, как правило, старшими офицерами и ге-
нералами. Почему их называли наездницами, я спросить не решался, а сам понять не мог: еще со школьных лет я знал достоверно, что мужчина должен быть сверху. Почему же наездница? Кто на ком ездит? Генерал Анто-шин был для нас высоким начальством – за без малого два года пребывания в дивизии я его ни разу не видел, – хотя фамилию слышал не раз и, более того, знал, что Астапыч с ним в приятельских отношениях.
– Махамбет! – позвал Елагин, и старшина-санинструктор подскочил и вытянулся перед ним. – Чего ждешь?… Оденьте их во все новое, уложите в гробы, и – в машину. А ветошь забери – оружие чистить… Живо!
– А не придет она проверить? – неуверенно спросил Арнаутов, имея в виду врачиху.
– После того как ее ткнули носом в мародерство?… Никогда! И санитара никакого не будет, не пришлет, вот увидишь!
Снова закурив сигарету, он в задумчивости наблюдал, как бойцы по команде Махамбета заносили оба гроба и крышки к ним в прозекторскую, и, неожиданно оборотясь ко мне, спросил:
– Родственники у Лисенкова какие-нибудь есть?
– Нет.
– А у Калиничева?
– Есть мать Ольга Никитична в Саратовской области… Татищевский район, село…
– Сегодня же заполнишь извещение о смерти, форму четыре на Кали-
ничева и передашь мне! – приказал Елагин. – Я сам отправлю!… Датой гибели укажешь один из первых дней мая, когда еще велись боевые действия… Все сделай сам, без писаря! Понял?
Я опустил глаза и, глядя себе под ноги, молчал. Форма четыре заполнялась при безвозвратных боевых потерях, то есть на погибших в бою или умерших от ран, и в тексте извещения прямо так и указывалось "…в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив мужество и героизм, был убит…" или "умер от ран". Но Калиничев не был убит в бою и умер не от ран, а в результате отравления спиртоподобной жидкостью через две с половиной недели после окончания войны, и смерть его никак не была связана с верностью воинской присяге и не сопровождалась проявлением мужества и героизма. Я понимал, что означало "без писаря", понимал, что мне предлагалось сделать так называемый подлог, только еще не не сообразил – с какой целью?
– Ну, что ты молчишь, что ты жмешься? Возьми грех на себя… Боишься? Ну, если возьмут за жопу, скажешь, что я приказал… Устраивает тебя такой вариант?
– Разрешите, товарищ майор, – вымолвил я наконец. – Есть указание штаба армии насчет безвозвратных небоевых потерь, – я голосом выделил слово "небоевые". – На лиц, погибших в результате автомобильных или мотоциклетных аварий, от неосторожного обращения с оружием или от отравления, следует указывать истинную причину смерти. Я ознакомлен под расписку и не могу… Я обязан указать истинную причину… Алкогольное отравление…
– С ним неинтересно говорить, – кивнув на меня и недобро усмехаясь, сказал Елагин Арнаутову. – Он все знает! Чешет насчет небоевых потерь так, будто всю войну просидел в штабе, в четвертом отделении… Сначала врачиха нам мозги компостировала, а теперь Федотов… Грамотный – все приказы и указания, как и она, наизусть знает!… Ты нам еще потолкуй про воспитательное значение кальсон третьей категории! – Он со злостью посмотрел на меня и, повыся голос, вскричал: – А о матери Калиничева ты подумал?! Как ей жить?!. В том же селе у других мужья и сыновья погибли в бою, на войне… защищая Отечество, а у нее – по пьянке!… Это же позор! А он два года воевал и трижды ранен!… И ни льгот, ни пенсии… Нет, так это не пойдет! – убежденно, твердо заявил он. – Тебе мать доверила своего сына – мальчишку! – возможно, единственного, а ты своей безответственностью создал обстановку для его гибели! И еще подлянку собираешься ей кинуть: хочешь порадовать тем, что погиб он по пьянке!… Ты
человек или противогаз?!. Мне иногда кажется, что у тебя на весь организм полторы извилины, причем одна ниже пояса! Может, я ошибаюсь?… Ну что ты варежку раззявил, ты что, сам не соображаешь?
Я вырос в деревне, где, как правило, все на виду и все на слуху, и хорошо представлял, сколь тяжело морально будет матери Калиничева – еще хуже, чем другим вдовам и женщинам, потерявшим сыновей, – но согласиться с тем, что я создал обстановку для его гибели, разумеется, не мог, спорить же и возражать Елагину считал бесполезным и потому молчал.
Перед обедом я посмотрел в роте учетные данные Калиничева – он был старше меня на четыре месяца, – зачем же Елагин говорил мне о нем "мальчишка"?… Впрочем, утром, во время дознания он и меня называл "мальчишкой", очевидно, так было нужно. Я понимал, что и меня он пытается давить демагогией, но что я мог поделать?… За два года офицерства и пребывания в Действующей армии я многажды сталкивался с обманом, очковтирательством и поначалу поражался нечестности и беспринципности людей. Частенько я вспоминал убитого на Десне Иванилова, доходчиво и предметно поучавшего меня, тогда еще семнадцатилетнего, объяснившего мне, до чего же просто устроена жизнь: "Сверху вниз – дутые планы и приказания, а снизу вверх – одна туфта, показуха и липа!" Тогда, в сентябре сорок третьего года, я не мог и не хотел в это верить, но со временем жизнь образовала и убедила меня.
Я, например, знал, что, если у твоих подчиненных обнаружены вши, то следует божиться, что случай исключительный, и даже если вшивость во взводе или роте не переводится, нужно стоять насмерть, уверяя, что такого еще не было. И, если окоп или траншея отрыты по глубине нетабельно, мельче, чем положено, необходимо говорить, что они полного профиля, то есть глубиной без бруствера полтора метра, и при этом надеяться, что у поверяющего нет с собой рулетки. И, если, допустим, командир роты пьян, его спрятали подальше от греха, и он отсыпается, укрытый плащ-палаткой где-нибудь в блиндаже, поверяющим необходимо доложить, что ротного вызвали в вышестоящий штаб – в какой именно, ты не знаешь, не расслышал – или что он ушел в соседний батальон, а может, к минометчикам или к дивизионным артиллеристам согласовывать боевое взаимодействие…
Обманывать непосредственных начальников было не принято, да и нелепо: они, как правило, знали истинное положение во взводе или роте; однако в отношении всякого рода поверяющих и представителей сверху и ложь, и очковтирательство казались естественными и необходимыми, поскольку допускались и совершались не ради личной корысти, а для защиты, поддержания и сохранения чести полка или дивизии.
Ради этой высокой и чистой цели и мне иногда порой приходилось подвирать, и всякий раз я краснел, проявлялось остаточное, после контузии, заикание, и я до дрожи боялся, что меня уличат в обмане, но ни разу не уличили, да и не пытались, отчего порой возникало невольное предположение, что мое очковтирательство поверяющих вполне устраивает, что это общая, принятая всеми снизу доверху игра. Впрочем, если бы я повел себя иначе и не облыжничал, не скрывал оплошности и недостатки, меня бы наверняка сочли доносчиком или даже предателем. Обманывать устно за два года мне доводилось неоднократно, однако до подлога документов дело ни разу не доходило.
– Я тебя спрашиваю: ты человек или противогаз? – повторил Елагин.
– Человек… – с сожалением, неохотно признал я, и, должно быть, в этот миг предстоящий подлог стал для меня осознанной необходимостью.
– Ну и ладушки! – сразу подобрел Елагин. – Сегодня же заполни извещение на Калиничева. Датой гибели укажешь… пятое мая… Место захоронения: на поле боя!… Для людей, для памяти почетнее кладбища не придумаешь! Не забудь, кроме печати, поставить угловой штамп и сегодня же передашь мне. Я сам отправлю…
Впоследствии я понял, почему он повторял и настаивал: "сегодня же". Он предполагал, что меня отстранят от занимаемой должности, а побуждать вновь назначенного командира роты оформить подложное извещение он бы
не решился. Уяснил я потом, и почему он говорил "я сам отправлю": форма четыре высылалась семьям погибших через военкоматы секретной почтой, и Елагин наверняка опасался, что в штабе дивизии при регистрации заметят подлог, и хотел все сделать сам.
А насчет санитара он ошибся. За дверью послышались голоса, и в дверях появился худой длинноногий пожилой боец с рябым, небритым, испитым, помятым, морщинистым лицом, в поношенных гимнастерке и брюках и стареньких ботинках с обмотками. Его привел и с силой подталкивал сзади в спину плотный приземистый светловолосый старшина с утиным носом на круглом лице, одетый в летнее офицерское обмундирование и яловые начищенные сапоги. Боец упирался и смотрел обреченно. Старшина, отстранив его в сторону, и, вскинув руку к шерстяной аккуратной офицерской пилотке, доложил Елагину:
– Товарищ майор, санитар морга рядовой Федякин по приказанию дежурного врача доставлен!