Текст книги "Журнал Наш Современник 2008 #9"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)
Наступил вечер. Пора было прощаться, но нас настойчиво оставляли ночевать. У Балашова оказались какие-то причины уехать, а мне пришлось сдаться на уговоры. На следующий день пошли к Эрнсту Сафонову. В его квартире было уже много гостей – группа писателей из Бурятии. Но для всех нашлось место за столом. Семью Сафоновых отличало искреннее радушие, гостеприимство, приветливы были даже дети. Ляля, жена Эрнста Ивановича, предложила посмотреть свою коллекцию почтовых открыток с изображением цветов. Совсем еще крошка Ванечка взобрался ко мне – какой-то совершенно не знакомой тетке – на колени и доверчиво обнял за шею, более взрослая Машенька прильнула бочком. Ну а что же Передреев? Он вновь читал все те же два стихотворения Кузнецова. И не один раз! И всё с тем же восторгом! Позже мне встретилось в словаре Даля: "Восторгъ м. состояние восторженного, в знач. нравственном; благое исступление, восхищение, забытие самого себя… "
Когда я рассказывала все это Кузнецову по дороге в Электросталь, куда мы ехали на вечер памяти Передреева, он слушал меня с чуть заметной довольной улыбкой, но искренне признался: мол, позже Передреев изменил мнение о его стихах.
Среди писем, различных бумаг и бумажек, связанных с именем Передре-ева, в архиве Куняева хранится сборник "Стихотворения" с размашистой, во
всю поперечную ширь титульного листа надписью: "Стасик! Спасибо, что ты есть! Как поэт и как человек! С любовью. А. Передреев (Толя). 16.03.87". То есть надпись сделана всего за несколько месяцев до кончины. Рядом на обороте обложки – портрет автора последних лет жизни.
Передреев, безусловно, ценил стихи Куняева, хотя я не помню высказываний о них. Он, впрочем, не делился своим мнением и о произведениях некоторых других своих близких друзей. Но о Куняеве "как человеке" говорил весьма часто и всегда с искренней любовью, теплотой. Ведь их связывала тесная, обеспеченная единством взглядов, а поэтому и особенно крепкая дружба, длившаяся без малого 30 лет!
После знакомства в Братске они вновь встретились в Москве. Работая в то время в "Знамени", Куняев предоставил поступившему в Литинститут Передрееву возможность рецензировать так называемый самотек, то есть обеспечил хоть каким-то заработком. Стараниями Куняева в "Знамени" были опубликованы стихи Передреева "Четыре воспоминания", а затем и сборник "Судьба" в издательстве "Советский писатель". Какое-то время Передреев вместе с женой жили в семье Куняевых. Покидая "Знамя", Куняев рекомендовал Передреева в свои преемники и оставил ему неплохое "наследство" – внушительный коллектив поэтов "хороших и разных". Ведь именно при Куня-еве в журнале печатались А. Ахматова и А. Вознесенский, М. Алигер и Д. Самойлов, А. Прокофьев и Э. Межелайтис, И. Сельвинский и С. Щипачев, Л. Мартынов и Н. Рыленков, О. Берггольц и Р. Рождественский, В. Боков и Р. Гамзатов…
Передреев ценил твердость убеждений своего друга, его добродушие, бескорыстие и в то же время темпераментность, его порою "взрывной" характер. Свою строку "добро должно быть с кулаками" Куняев всегда был готов доказать на деле: чаще с помощью пера, а порою и более решительно. (Строка эта стала крылатой, поскольку отвечает тяге нашего народа к справедливости, близка поговорке "Доброта без разума пуста".) На неё ссылаются уже без указания автора, как на чье-то изречение. Так, включив однажды (21.05.06) "ящик", я услышала из уст ведущего: "Кто-то из великих, может быть, Ленин, сказал: "Добро должно быть с кулаками". Невольно вспоминается находчивый знакомый, который все изречения приписывал Плинию Младшему. "А что? Выглядит очень солидно – Плиний, да еще Младший!" – смеясь, признавался он. Но эта шутка предназначалась, так сказать, для внутреннего пользования. Наше же телевидение обращается с подобными "шутками" к многотысячной аудитории, чем, впрочем, Куняев может только гордиться.
Что же касается действий кулаками, то тут я сама была случайным свидетелем хоть и неприятной, но заслуживающей внимания сцены. Так, в баре ЦДЛ, за сдвинутыми столиками Куняев с друзьями отмечал какое-то событие. Неожиданно к ним приблизился весьма разгоряченный посетитель ресторана, как выяснилось позже, автор недавно опубликованных в журнале "Москва" "Записок серого волка", эстонец Ахто Леви. Не известно, что ему не понравилось, только он, не говоря ни слова, схватил первую попавшуюся под руку бутылку с вином и с силой швырнул ее на стол. Едва придя в себя от звона и грохота разбитого стекла, я увидела уже катающихся по полу, вцепившихся друг в друга Куняева и Леви. На шум из ресторана в бар сбежались перепуганные официантки, и Куняев, высвободив руку из-под подмявшего его в этот момент Леви и сделав широкий жест в сторону столиков, обращается к ним: "За всё плачу!" Передреев не раз вспоминал потом этот широкий рыцарский взмах руки простертого на полу Куняева.
Куняев всегда ценил Передреева и как поэта, и как ценителя поэзии. После очень темпераментного чтения стихотворения "Размышления на Старом Арбате", когда Юрий Кузнецов только ахнул от восторга, у Куняева вдруг вырвалось: "Эх, был бы здесь Передреев!"
В конце 1965 года, чуть ли не с порога "Знамени", глядя на меня в упор, очень решительно, преодолевая, может быть, тем самым, смущение, Пере-дреев спросил:
– Соня! Почему никогда не пригласишь к себе домой, в гости? Не познакомишь с родными, друзьями?
Признаться, я очень растерялась. Одно дело разговоры на работе и совсем другое – обязывающее приглашение домой. К тому же у меня, более
старшей по возрасту, была, как говорится, своя жизнь, свои друзья и знакомые, с которыми встречалась лишь в праздничные дни. Все мы интересовались литературой, поэзией, но на сугубо любительском уровне. Приглашать в такую компанию Передреева? Мне это даже в голову не могло прийти. Тем не менее, преодолев смущение, говорю:
– Да пожалуйста, Толя, приходи хоть сегодня. Просто не думаю, что тебе это интересно.
Прошло всего несколько дней, и в мою небольшую узкую, но с высоким потолком комнату, также называемую сурдокамерой (Передреев потом смеялся: "Хорошо бы повернуть ее на девяносто градусов"), входят: он с широко улыбающейся Шемой и незнакомый (подумалось: наверное, тоже поэт) худощавый, выше среднего роста, скромно одетый молодой человек в очках, придававших ему весьма серьезный вид.
– Вадим Кожинов, – коротко представил его Передреев, полагая, что это имя не нуждается в каких-либо пояснениях.
Гость держался очень скромно, просто. В разговоре с Передреевым – а они, пока женщины занимались хозяйством,обсуждали фетовскую строку "тебя любить, обнять и плакать над тобой", – Кожинов был немногословен, сдержан.
Когда сели за стол и наполнили рюмки, Передреев деликатно предложил тост за хозяйку дома (чего он никогда не забывал сделать и при последующих посещениях), сказал что-то одобрительное об убранстве стола. У меня, обычно не находчивой, неожиданно вырвалось (подействовала, наверное, поэтическая аура гостей):
Тьфу, прозаические бредни, Фламандской школы пестрый сор!
И тут же в глазах Толиного спутника вспыхнул огонек, его лицо осветилось особенной, широкой и открытой, сугубо кожиновской улыбкой. Он мгновенно поставил на стол уже поднятую было рюмку, стремительно вскочил со стула, устремился ко мне и дружески обнял. При этом он не произнес ни слова, очевидно полагая – пушкинские строки, словно пароль к сердцу, сами по себе открывают путь к дружескому расположению. Лишь затем, спустя несколько месяцев, он подарил мне свою книжку "Виды искусства" с надписью: "Милой Соне, владеющей уютом, домом, пушкинским словом, на память этот грех молодости. Вадим".
В этом "пушкинском" отношении Кожинову не уступал и Передреев. Так, в отделе поэзии журнала "Дружба народов" сначала под руководством Я. Смелякова, а затем и единолично работала Валентина Георгиевна Дмитриева (некогда она возглавляла отдел поэзии и в "Знамени"). Человек широкой, щедрой души, беспредельно, до фанатизма, преданный своему делу, знающая наизусть множество стихов и классиков, и современных поэтов, она обладала не очень-то уютным характером, высказывала свои суждения довольно высокомерно, с апломбом. И когда как-то зашла речь об этих её качествах, Передреев вступился:
– Не ругайте Валю – ведь она знает редкие стихи Пушкина "Зачем арапа своего младая любит Дездемона… "
Пушкин, как известно, предвидел свою славу "в подлунном мире", но чтобы знание его стихов послужило паролем сердцу, а тем более – своего рода индульгенцией, – это он вряд ли мог предвидеть.
Итак, Передреев, Шема и Кожинов впервые побывали у меня в конце 1965 года. С тех пор Передреев всегда вместе с Кожиновым, а иногда с целой ватагой своих знакомых – тут уж инициатором был Кожинов – нет-нет да и наведывались ко мне. Засиживались порою заполночь, читали стихи, обсуждали их, горячо спорили. Вино пили редко, чаще довольствовались чаем.
Тогда Кожинов еще не имел того харизматического ореола, который приобрел в годы так называемой перестройки, и, повторяю, несмотря на солидный научный багаж, держался весьма скромно. И даже, по-моему, в беседах о поэзии отдавал пальму первенства Передрееву. Познакомились они, по словам Кожинова, "в предзимний день 1960 года" и уже "не могли расстаться целые сутки".
Судьба Кожинова и Передреева сложилась совершенно различно. Ведь Кожинова отличали глубокие университетские знания, широкая эрудирован-
ность, начитанность. Передреев же, выросший в многодетной крестьянской семье (семеро детей), получил не очень-то солидное образование. Семилетка военных лет и вечерняя школа в Грозном, совмещаемая с работой крановщиком, затем кратковременная учеба в Нефтяном институте и на заочном отделении Саратовского университета, работа водителем, на заводе, на стройке. Жителем столицы стал только накануне своего тридцатилетия, поступив в Литинститут, где ютился в общежитии, довольствовался стипендией, не имея никакой поддержки.
Однако, по словам Кожинова, Передреев сумел всего за несколько лет обрести "безусловное признание, проявив редкостную широту литературных интересов". И затем: "…очень рано обрел подлинную культуру (здесь и далее разрядка автора статьи. – С. Г.) творческого сознания и самого поведения, культуру, состоящую не в наборе сведений и мнений, а в глубине понимания и переживания любого явления поэзии и мира… И, может быть, особенно замечательна была его способность беспристрастно оценить далекое ему или вообще чуждое".
Едва познакомившись и проведя вместе целые сутки, они и затем многие годы были почти неразлучны. Передреев подолгу, даже с семьей, жил у Ко-жиновых в Москве и на даче в Переделкино.
С именем Кожинова связан так называемый салон, которому посвятил стихотворение Олег Дмитриев – "остроумное и правдивое", по словам Куня-ева. Но это, скорее, был кружок, в основном поэтов, единомышленников, возникший в общежитии Литинститута, о чем довольно обстоятельно рассказал бывший студент, поэт Александр Черевченко. Его имя знакомо мне со времен "Знамени". Не помню, печатались ли его стихи в журнале, но о нем говорили как о талантливом поэте "со своим поэтическим голосом" (обычная, ставшая штампом оценка), живущем тогда в Харькове. Затем его имя перестало встречаться, и только сейчас, спустя более сорока лет, благодаря интернету, послышался его голос. Итак, Александр Черевченко вспоминает:
"На нашем курсе было всего два бывших моряка – Коля Рубцов и я. Ясное дело, мы поселились в одной комнате. Соседство вскоре переросло в дружбу, затем к нам прибавилась целая когорта единомышленников. Лидером, безусловно, стал Анатолий Передреев,…прошедший перед Литинсти-тутом строительство Братской ГЭС. Братскую ГЭС прошел и его закадычный друг Стас Куняев, возглавлявший в то время отдел поэзии журнала "Знамя". Вот что писал об этой когорте Вадим Кожинов: "В моей памяти Николай Рубцов неразрывно связан со своего рода поэтическим кружком… К этому кружку, так или иначе, принадлежали Станислав Куняев, Анатолий Передреев, Владимир Соколов и ряд более молодых поэтов – Александр Черевченко, Игорь Шкляревский и другие. Нельзя не подчеркнуть, что речь идет именно о кружке, а не о том, что называют литературной школой, течением и т. п.". Конечно, Вадим Кожинов был уже тогда ведущим научным сотрудником Института мировой литературы, кандидатом наук, но, справедливости ради, замечу, что и он входил в наш "кружок" на правах рядового члена. Активно участвовал в наших поэтических дискуссиях, попойках (если у кого-то из нас появлялся гонорар) и даже драках со шпаной, группировавшейся около Останкинского пивзавода, расположенного напротив общаги. Надо сказать, что Кожинов был настоящий боец – и в литературных баталиях, и в бытовых уличных потасовках".
Об участии, да еще активном, в потасовках Кожинова мне никогда не приходилось слышать, и даже трудно представить его, всегда сдержанного, корректного – размахивающим кулаками. Но вернемся к кружку. Со временем он расширился и переместился из общаги в квартиру Кожинова. Однако смена адреса отнюдь не означала смены лидера. Впрочем, среди столь ярких, самобытных, обладающих твердым характером и убеждениями личностей, как Соколов, Передреев, Рубцов, Куняев, Кузнецов, Балашов и другие "кружковцы", не могло быть какого-нибудь главенства. Просто все собирались, чтобы почитать или послушать новые стихи, обсудить их, обменяться мнениями, поспорить, благо в квартире Кожинова всегда царила самая теплая, дружеская атмосфера. Глубокие знания, широкая эрудиция сочетались у Кожинова с готовностью развлечь гостей пением романсов под собственный аккомпанемент на гитаре, повеселить их с мальчишеским озорством всевоз-
можными розыгрышами. Передреев не раз рассказывал мне с улыбкой о его забавных поступках, да и я сама бывала их свидетелем.
Как-то Передреев, придя в редакцию вместе с Кожиновым, спросил, не могу ли я прямо сейчас отпроситься с работы и поехать с ними к себе домой. Рабочий день близился к концу, и я, легко получив разрешение, выхожу с ними на улицу. У подъезда редакции ждет "газик" с совсем еще юным солдатиком за рулем. Он с сердитым ворчанием обращается к Кожинову, явному виновнику его недовольства. И действительно, кому, кроме Кожинова, могла прийти мысль воспользоваться столь необычным видом транспорта?! Ведь такси в то время можно было поймать на каждом шагу, а стоимость проезда до моего дома у Красных ворот не превышала семидесяти-восьмидеся-ти копеек.
Кожинов успокаивает водителя, похлопывает его по плечу, называет шефом. "Газик" трогается и лихо, с ветерком мчит вперед. В пути, а затем и дома за беседой, я с любопытством поглядываю то на одного, то на другого своего спутника, силясь понять: что случилось? почему такая поспешность? И только спустя примерно около получаса, проведенного в обычной беседе, Передреев встал и, несколько смущаясь, сообщил:
– Свои новые стихи я посвятил Вадиму и хотел бы сейчас прочитать их вам. Кожинов даже вздрогнул от неожиданности и весь обратился в слух.
От начальных строк повеяло грустью:
Как эта ночь пуста, куда ни денься, Как город этот ночью пуст и глух… Нам остается, друг мой, только песня – Еще не всё потеряно, мой друг!
Далее Передреев читал стихи всё с большим воодушевлением. Он читал их негромко, с расстановкой произнося каждое слово, словно подчеркивая его особое звучание:
Еще струна натянута до боли,
Еще душе так непомерно жаль
Той красоты, рожденной в чистом поле,
Печали той, которой дышит даль…
Едва прозвучала последняя строка, Кожинов с увлажненными глазами и со словами: "Я не стою таких замечательных стихов!" – бросился обнимать поэта. И Передреев, в свою очередь, безмерно растроганный, горячо обнял своего друга. Почувствовав себя лишней, я под нелепейшим предлогом – "пойду поставлю чайник", выбежала на кухню. Но едва чиркнув спичкой, увидела входящего туда Передреева.
– Соня! Скажи честно: тебе понравились стихи?
Мне сначала не удавалось найти подходящих слов, и я лишь лепетала какие-то междометия, но потом все-таки выдавила из себя:
– Конечно же, Толя, очень понравились. И это, по-моему, одно из лучших твоих стихотворений.
– Ну спасибо… Спасибо… Значит, я не зря занимаюсь этим делом! Грустно, не без горечи произнес он эти слова, в его глазах стояли слезы.
И сам он выглядел непривычно растерянным, особенно на фоне небольшой коммунальной кухни, тесно заставленной кустарными дощатыми столиками, с такими же кустарными полками и видавшей виды кухонной утварью. Теперь, по прошествии нескольких десятилетий, я, вспоминая эту грустную сцену, думаю: ему, хорошо знающему истинную цену себе и не нуждающемуся, казалось бы, в чьих-то одобрительных словах, более того – даже конфузившемуся от них, такому мужественному, сильному, стойкому, хотелось, наверное, хоть иногда слышать не снисходительно брошенное "Гениально, старик!", не "мертвое пустое одобрение" критики, а непосредственную, товарищескую, похвалу от души. К сожалению, у нас почему-то не было принято хвалить в глаза. К тому же мне всегда помнились слова: "в присутствии профессионального певца негоже петь любителю", и потому я всегда избегала высказывать свои суждения о стихах поэтам. На прямой упрек Передреева при разговоре о чьих-то стихах – "а ты почему молчишь?" – сказала о полном несовпа-
дении своих впечатлений с другими и для примера сослалась на его собственные стихи: вот, мол, все хвалят твои известные стихи, а меня чуть ли не до слёз трогают, щемят душу никем даже не упоминаемые "Сон матери" или "Тётя Дуся, бедная солдатка, Дуська, голосистая вдова…" Я хотела было продолжить, но остановилась – Передреев, казалось, готов был разрыдаться. Такая же реакция была при разговоре с одной из моих сестёр, глубоко взволнованной его строками о потерях в минувшей войне:
Но двадцать, Двадцать миллионов Недавних… Памятных… Родных…
Он, думается, вкладывал очень много душевных сил, много чувства в свои стихи, особенно о минувшей войне, и потому так остро реагировал на разговор о них, даже, казалось, избегал таких разговоров. И всё же я корю теперь себя за редкие слова одобрения в его адрес, хотя Передреев, как мало кто другой, умел отличить слова искренние, идущие от сердца, от просто вежливых, сказанных лишь для того, чтобы сделать приятное. Он и сам избегал похвал, а тем более лестных слов, кроме дарственных надписей на своих книжках. Он единственный раз за все наше двадцатипятилетнее знакомство сказал мне нечто похожее на комплимент – это, по его выражению, "стопроцентное отсутствие нахальства".
Но вернемся в мою комнату. Передреев дарит мне и Кожинову по автографу, где стихи озаглавлены "Песня", и Кожинов тут же, подбирая мелодию на гитаре, напевает слова, в своей обычной романсовой манере. Возможно, потому они были названы затем "Романс", однако при следующих публикациях лишились и этого названия. К сожалению, никому из нас не пришла в голову мысль о дарственной надписи или хотя бы просто о подписи и дате, так что отпечатанные на пишущей машинке, как обычный текст, стихи не приобрели обаяния подлинности истинного автографа.
В некоторых изданиях стихотворение датируется 1965 годом, но это явная неточность, так как знакомство с Кожиновым запомнилось мне еще и тостом Шемы во здравие и благополучие его новорожденной дочери, то есть мы познакомились только в конце 1965 года, стихи же читались никак не раньше, чем через полтора-два года. Об этом свидетельствует и гитара, с которой Кожинов посещал нашу семью и, в конце концов, оставил ее в нашем доме. Потому-то она и оказалась у него под рукой после чтения стихов. К слову, эта гитара долгие годы бережно хранилась в нашей семье, Кожинов уже не нуждался в ней, но просил хранить до поры до времени. После его кончины я, не считая эту гитару своей собственностью, с согласия его вдовы хотела передать ее кому-нибудь из тех друзей и близких Кожинова, кто особенно дорожит памятью о нем. Таким человеком оказался Александр Васин, он воспринял гитару как ценную реликвию и, по его словам, хранит ее в красном углу.
Передреев, крайне скупой на посвящения своих стихов кому бы то ни было, сделал щедрое исключение для близких своего друга: посвятив стихи Вадиму, а затем и его жене Елене Ермиловой, он написал стихотворение "Ты просто Нюркою звалась… " об их домработнице, а по сути члене семьи Анне Петровне.
Стихи, посвященные Елене Ермиловой, по словам Передреева, он предложил ей на выбор, среди нескольких других, в качестве подарка на ее день рождения, и она остановилась на "Лебеди у дороги". Они были опубликованы в "Литературной газете" с посвящением "Е. Е.". Однако затем они почему-то утратили это посвящение (возможно, из-за Шемы, гордившейся тем, что ее муж никому из женщин, кроме неё, стихи не посвящал), но досужие острословы объяснили это возможностью приписать такое посвящение Евгению Евтушенко.
3. «Дни Пушкина»
Кожинов, отметив способность Передреева "распознать и выделить безусловные и высшие ценности", пояснил: "Он, например, безошибочно находил в наследии поэтов первого, второго, третьего и т. п. ряда, скажем, Апухтина и Фофанова, – те несомненные достижения, которые и обеспечивали им законное место на русском Парнасе. И, может быть, особенно замечательна была его способность беспристрастно оценить далекое или вообще чуждое".
Затем Кожинов ссылается на верную и беспристрастную оценку книги маркиза де Кюстина.
Однако я не могу похвастаться беседами о столь высоких материях. В наших беседах о "далёком" Передреев делился впечатлениями только о Пушкине, Лермонтове, Тютчеве, Некрасове, Ал. Толстом, Блоке, Есенине. И в первую очередь – о Пушкине. Благоговейно относясь к его гению, он говорил: "К Пушкину следует ходить на поклонение, словно в Мекку" и был ярым противником бездушного толкования его стихов, о чем сказал в статье "Читая русских поэтов". Поводом для статьи послужил заданный ему на госэкзаменах вопрос: "Что хотел сказать Пушкин в стихотворении "Пророк"?" Имея полную возможность что-то "провякать" о назначении поэта, Передреев, тем не менее, пустился в полемику с преподавателем и в сердцах покинул экзаменационный зал, а в результате – остался без диплома.
Поскольку большинство бесед сводилось к гению Пушкина, было решено отмечать день его памяти 10 февраля, и это решение неукоснительно выполнялось много лет и Передреевым, и Кожиновым. Этот день, а вернее, вечер, начинался с "Пророка" в исполнении Федора Шаляпина. И надо было видеть в этот момент и Передреева, и Кожинова. Оба, прикрыв ладонью глаза, застывали словно изваяния, в глубоком молчании – нечто подобное изобразил художник Таир Салахов в картине "Слушают музыку".
– Да… Три гения: Пушкин, Римский-Корсаков, Шаляпин! Не могу простить только одного: как можно петь "горный" вместо "горний ангелов полет", – замечал в конце, словно очнувшись, Кожинов, и эта ошибка, видимо, так досаждала ему, что он повторял своё замечание при каждом прослушивании.
На одном из таких вечеров Передреев обратился к Кожинову:
– Димочка, прочти, пожалуйста, мое любимое стихотворение. Только прошу тебя, не старайся, читай просто: так у тебя лучше получается.
Интересно, какое же это стихотворение? И как стало досадно на себя! Ведь Передреев спрашивал о любимых мной стихах и даже строчках Пушкина, вызывающих у меня слезы, интересовался, какое, по-моему, стихотворение Пушкина любил больше всего Блок, знал ли поэт о своей гениальности и т. п., а я ни разу не удосужилась спросить у него самого об этом. Между тем Кожинов встает и после небольшой паузы, не очень громко и чуть замедленно произносит:
Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя…
Звучит последняя строка, и Передреев, положив свою большую ладонь на мою руку, что он всегда делал, стремясь, чтобы его слова были лучше восприняты, повторил:
Тоска, предчувствия, заботы, Теснят твою всечасно грудь. То чудится тебе…
Глаза у него чуть увлажненные и, немного помолчав, он продолжает:
– Представляешь? Так виделась Пушкину его няня, старая крепостная женщина…
Для меня это было открытием! И не только для меня – все, кому я рассказывала об этом высказывании, а среди них были и очень уважаемые, именитые писатели, конечно же, хорошо знавшие знаменитые пушкинские строки, неизменно удивлялись дару Передреева, его умению "распознать и выделить безусловные и высшие ценности".
Однако на этих вечерах главенствовал больше Кожинов. Он знал множество стихов Пушкина наизусть и особенно часто читал – и как читал! – из "Графа Нулина":
Кто долго жил в глуши печальной, Друзья, тот верно знает сам, Как сильно колокольчик дальний Порой волнует сердце нам.
Не друг ли едет запоздалый,
Товарищ юности удалой?
Уж не она ли?… Боже мой!
Всё ближе, ближе… сердце бьется…
Но мимо, мимо звук несется,
Слабей… и смолкнул за горой.
Особенно выразительно и эмоционально он произносил: "Боже мой!". Он мог прочитать на память даже варианты стихов Пушкина. Как-то зашла, например, речь об известном пушкинисте, который приписал Направнику оперу Даргомыжского "Русалка", и Кожинов тут же стал вдохновенно декламировать отрывок из первоначального замысла драмы: "Как сладостно явление ее, из тихих волн, при свете ночи лунной!"
На этих же вечерах обсуждались и работы о Пушкине, в частности, труд академика М. П. Алексеева "Пушкин и наука его времени", который, исследуя творчество поэта, в мельчайших деталях, вплоть до описания комнаты графини из "Пиковой дамы", доказал знание поэтом важнейших достижений науки того времени. При этом Кожинов то и дело с восхищением восклицал: "Гений!", "Одним словом, поразительный гений!!!" И, казалось, уже не хватало слов восторга при разговоре о работе С. М. Громбаха, продолжившего исследования М. П. Алексеева, но уже в области медицины. Тут Кожинов, часто читавший стихи "Не дай мне Бог сойти с ума", особенно воспринял слова о точном, с медицинской точки зрения, изображении Пушкиным различных случаев потери рассудка: Германом, Марией Кочубей, Мельником, старым Дубровским. А сколько пылких слов было высказано при сравнении Пушкина и Лермонтова! Стихи, посвященные женщинам: "Я Вас любил, любовь еще, быть может…" и "Я не унижусь пред тобою…", "Бородино", где бой изображен в прошедшем времени, как воспоминания очевидца, и "Полтава", где поэт развертывает сражение на наших глазах, вовлекая в эту битву и нас. И многие другие стихи "подвергались их суду" неизменно в пользу Пушкина.
Вечера эти прекратились с отъездом семьи Передреевых в Грозный и, к сожалению, больше не возобновлялись.
4. «Ты повторяй, повторяй золотую строку…»
В одной из бесед Передреев спросил меня:
– Ты, конечно, помнишь, как начинается "Пугачев" Есенина?
– Конечно, не помню. Читала давно, но и тогда не обратила внимания.
– А зря… "Пугачёв" начинается словами: "Ох, как устал и как болит
нога!… "
Представляешь? Признается: пришел на Яик, чтобы "грозно свершить свой замысел", и в то же время просто, по-человечески жалуется на усталость и боль в ноге! А ведь первые строки задают тон всему произведению. Создают определенный настрой, определяют отношение поэта к своему герою!
А спустя немного времени я попадаю в Театр на Таганке на премьеру "Пугачева", не в последнюю очередь из-за интереса к тому, как поставлен спектакль и как звучит там монолог Пугачева, о котором говорил Передреев. У входа в этот весьма модный тогда театр и в его фойе много народа. Но они явно не похожи на почитателей Есенина. Как сетовал сам Ю. Любимов (в одном из выступлений на ТВ), "Таганка" походила на филиалы "Берёзки" – магазины для владельцев валюты, то есть определенной касты людей (среди модниц более высокого ранга бытовало выражение "одевается на уровне "Березки", то есть хоть и в импортный, но по сути дешевый стандарт).
В зале поодаль от своего места вижу стоящего у стены Любимова. Он, видимо, пришел наблюдать за спектаклем, а заодно и реакцией зрителей, в чём чувствовалась какая-то нарочитость, что-то показное. Занавеса на сцене нет, а в темноте можно разглядеть несколько виселиц с повешенными манекенами – зрелище не из приятных.
Наконец спектакль начинается. Но вместо усталого Пугачева на сцене появляется нечто вроде ладьи с пышно одетой императрицей. Ладья, ярко освещенная перекрестными лучами прожекторов, медленно движется к середине сцены. Звучат слова о Екатерине II, принадлежащие Пушкину, о чем нигде не говорится, и забывший, а скорее, не знавший об этом зритель вправе
считать их есенинскими и полагать, что именно так, со слов о Екатерине II, начинается "Пугачёв". Во всяком случае, монолог Пугачева, даже в исполнении Николая Губенко, полностью заслонился пышностью предшествующего эпизода.
В роли Хлопуши выступал Высоцкий. Прочитав знаменитый монолог "Сумасшедшая, бешеная, кровавая муть…", он, словно в изнеможении, упал на пол сцены. Раздался громкий стук от падения, и один из зрителей невольно вскрикнул, другой же заметил: "Не боись! Они за это деньги получают!" Раздался смех. Я оглянулась на режиссера, но он хранил невозмутимое спокойствие. Этот прием – падение актера после монолога – мне уже встречался в БДТ на спектакле "Горе от ума". Там Сергей Юрский, исполнив монолог Чацкого "Вон из Москвы!…", тоже падает, хотя, согласно тексту, должен был стремительно покидать дом Фамусова. Театроведы находят объяснение этому приему, но, судя по реакции зрителей, он не очень-то оправдан.
О своих впечатлениях рассказываю Передрееву. Он сначала было подосадовал: "Почему не пригласила меня?", но потом даже порадовался, что избежал, как он выразился, "этого безобразия".
Зачем понадобились слова Пушкина?! Ведь свой взгляд на императрицу Есенин выразил в неодобрительных репликах персонажей, и среди них есть даже нецензурные. Он тщательно изучал материалы о Пугачеве, считал его гениальным человеком и хорошо знал, о чём писал. И дело режиссера понять и донести замысел поэта до зрителя, а не менять его по своему разумению, – возмущался Передреев.
Его реакция была тем более точной, что Есенин был для него истинным кумиром, самым любимым поэтом. И если Пушкина он считал "превысившим бога поэтом" (по словам В. Соколова), то Есенина – словно близким, любимым другом. Строки Есенина "Отдам всю душу Октябрю и Маю, / Но только лиры милой не отдам" были для него, можно сказать, девизом, он произносил их с особым выражением, особым блеском глаз. В беседах он то и дело ссылался на своего кумира, а чтение его стихов сопровождало многие застолья. Особенно часто Передреев читал "Прощай, Баку!…", и я до сих пор помню его интонацию и то проникновенное, волнующее чувство, с которым звучали строки: