Текст книги "Журнал Наш Современник 2008 #9"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц)
Журнал Наш современник
Журнал Наш Современник 2008 #9
«ВЫРАЖАЯСЬ СЛОВАМИ ПУШКИНА…»
Соня завивает, красной ниткой вышивает всё звучание хора".
После смерти Леонида Максимовича Леонова и Олега Васильевича Волкова – оба немного не дожили до ста лет – в нашем писательском мире на сегодня остались лишь два патриарха: Сергей Михалков, отпраздновавший недавно своё 95-летие, и Виктор Боков, всего лишь на один год отставший от своего знаменитого собрата по перу.
Подумать только – в одно время жили, а какие разные судьбы! У обоих за плечами три эпохи: императорская, генсековская и нынешняя, президентская. Один – из дворянской ветви, опытный баснописец и царедворец, автор трёх ипостасей государственного гимна.
Другой – из крестьянской семьи, познавший коллективизацию, отправленный в тюремном вагоне в Западную Сибирь в тот самый год, когда Михалков заканчивал по воле вождя работу над гимном Советского Союза.
Один – гибкий государственник, подобно Талейрану, необходимый всем владыкам, другой – дитя и поэт русского простонародья.
"Очень рано пробудилась во мне любовь к слову, к народной речи, – вспоминает Виктор Фёдорович Боков, родившийся и выросший в деревне Язвицы, что в двадцати верстах от Троице-Сергиевой лавры, – с четырнадцати лет (это с 1928 года! – Ст. К.) я стал записывать в толстую тетрадь названия лесных и земельных угодий, клички мужиков и баб, частушки и присловья". "Когда родители, случалось, уезжали в гости к родным в другую деревню, приходила к нам домовничать бабка Аграфена. Ей стукнуло тогда 100 лет, но она не падала духом и, укачивая братца Ивана, то и дело пела песни вроде:
Галки, вороны, Все ли здоровы? Двое заболели, Двое околели, В огороде пятый, На колу распятый.
Когда засыпал братец Иван, бабка рассказывала нам сказки про Верли-оку, медведя, который пришёл в деревню за своей ногой, стихи: "Скирлы,
скирды, нога липовая" – наполняли душу, выражаясь словами Пушкина, «поэтическим ужасом». "Огромное влияние на моё поэтическое творчество оказала моя мать Софья Алексеевна Бокова, в девичестве Дёмина. Никто из наших баб лучше неё не пел. Идут бабы с полдён – поют, идут с покоса – поют. Среди голосов высоко и чисто звучит подголосок моей матери. – Соня, завей, завей!
Ну как тут опять не вспомнить свидетельства Пушкина о своей кровной причастности к русской народной песне, о её божественной и естественной простоте, изливавшейся из души его "Аграфены" – няни Арины Родионовны:
Или бури завываньем Ты, мой друг, утомлена, Или дремлешь под жужжанье Своего веретена?
Спой мне песню, как синица Тихо за морем жила, Спой мне песню, как девица За водой поутру шла.
Молодой Пушкин в одном из писем 1826 года к Петру Вяземскому в сердцах обмолвился знаменитой фразой, о которую и читатели и литературоведы спотыкаются почти уже два века: "Твои стихи ‹…› слишком умны. А поэзия, прости Господи, должна быть глуповатой".
Конечно же, Александр Сергеевич погорячился, что вполне допустимо в частном письме, да ещё в свои двадцать шесть лет. Но если бы наш гений задумался о том, что его парадоксальную мысль потомки будут разгадывать до сих пор, он бы, наверное, чуть помедлил и, зачеркнув слово "глуповатый", заменил бы его более справедливым словом "простодушный".
Многие вечные образы Пушкина, да и всей русской литературы отмечены печатью высокого простодушия. Простодушны Гринёв с Савельичем, простодушна капитанская дочка Маша, простодушна Татьяна Ларина, простодушен Тарас Бульба, простодушен князь Мышкин, простодушны Пьер Безухов и Наташа Ростова. В конце концов вспомним о мудром простодушии русских пословиц и поговорок, о поэтическом простодушии народных песен. Простодушны православные молитвы и евангельские притчи…
И поневоле задумаешься, сколько теряют в своем творчестве литераторы, отрекаясь от традиции пушкинского простодушия, бегущие от него, как черти от ладана, когда впадают в соблазны косноязычного языкотворчества, метафорического хаоса, религиозной мистики, в объятия всяческих "измов", в изыски фальшивой сложности, доходящей до полного мировоззренческого абсурда. Вся ложно-многозначительная сложность нынешней массово-криминальной литературы, всех нынешних головокружительно закрученных киносериалов – вся эта "одноразовая посуда" – рассыпается в прах по сравнению с простыми и могучими страстями, бушующими в "Дубровском", в лесковской повести "Леди Макбет Мценского уезда", в "Преступлении и наказании"…
Стиль, в котором "словно картошка" насаждалась сложность Кафки, Бродского или Пригова, не дал ни одного художественного примера высокого простодушия.
Высокое простодушие (но отнюдь не простота, которая хуже воровства!), при всей своей доступности, – редкое явление литературной жизни истекшего столетия. В XX веке печать простодушия лежала в бесспорной степени на стихах Сергея Есенина, а позже, может быть, лишь трое русских поэтов были награждены свыше этим даром: Николай Тряпкин, Николай Рубцов и, конечно же, Виктор Боков. Они были помазаны этим миром, о котором лишь мечтал Борис Пастернак, жаждавший впасть, "как в ересь, в неслыханную простоту", что в какой-то степени удалось ему на склоне жизни. Пушкину, Есенину, Рубцову и Бокову этот дар был свойствен от рожденья.
Вспоминаю встречу с Виктором Боковым в дни его 90-летия. Я приехал в Переделкино, чтобы взять у поэта стихи и опубликовать их в сентябрьском номере журнала. Мы разговорились о разном, и о Сталине тоже. Я завёл речь о лагерных стихах Виктора Фёдоровича, в которых он с простодушной яростью проклинал сталинское время и говорил о Сталине только как о "Джугашвили".
– Виктор Фёдорович! Мы с Юрием Кузнецовым собираемся составить антологию стихотворений русских поэтов о Сталине. Не будете возражать, если напечатаем в ней ваш антисталинский цикл?
– Конечно, Станислав, – согласился Боков. – Что написано пером – не вырубить топором. Эти стихи складывались в зоне в сорок третьем – сорок четвёртом годах. Много воды утекло с тех пор. Печатайте! Всё, как написалось. Ничего не поправляйте. Но добавьте к ним ещё два стихотворения, написанных недавно.
И он прочитал их. Стихи восхитили меня и непосредственностью и мудростью одновременно. Первое заканчивалось так:
Я жил при нём. При нём махал рукою. Я понимал, что мне не жить в раю. Прости, мой вождь, что я побеспокоил Бессмертную фамилию твою.
А во втором стихотворении поэт с искренним удивлением спрашивал время, историю и самого себя:
Что случилось со мной – не пойму, От ненависти – перешёл я к лояльности, Тянет и тянет меня к нему, К его кавказской национальности.
Вот тогда я ещё раз убедился в том, что, читая всё написанное о Сталине, нельзя верить ренегатам и идеологическим мошенникам вроде Волкого-нова, Борщаговского или Евтушенко, меняющим как перчатки свои взгляды и переписывающим, в отличие от Бокова, свои мысли1, а надо верить поэтам, прошедшим через приговоры, тюрьмы и ссылки, через все огни, воды и медные трубы сурового времени – Мандельштаму, Смелякову, Заболоцкому, Даниилу Андрееву, Николаю Клюеву и, конечно же, поэту от Бога, русскому страстотерпцу Виктору Бокову.
Виктору Фёдоровичу Бокову исполняется 94 года. Но по нашему обычаю после девяноста лет каждый следующий год считается юбилейным…
"Спой мне песню, как синица тихо за морем жила"…
У нас ведь – всё от Пушкина, поэта империи и свободы. И Виктор Боков – его помазанник.
Ст. Куняев
1 Чтобы не быть голословными, приведём пример стихотворного ренегатства: в 70-е годы, когда нужно было восславить советскую власть и Ленина, Евтушенко с пафосом писал: "А любил я Россию всею кровью, хребтом, её реки в разливе и когда подо льдом, дух её пятистенок, дух её кедрача, её Пушкина, Стеньку и её Ильича". Но когда пьедесталы Ильича стали шататься и давать трещины, поэт быстренько переписал свою нетленку, которая теперь выглядит так:
Дух её пятистенок, дух её сосняков, Её Пушкина, Стеньку и её стариков.
Словом, как сказал другой классик: "Бывали хуже времена, но не было подлей".
ВИКТОР БОКОВ
ПОЧВА РОДНАЯ ПОЁТ ПОД НОГОЙ…
ПУТЬ В ПОЭЗИЮ
Кто пришёл в поэзию с поля, Кто пришёл в поэзию с моря, Кто пришёл от станка и зубил. Я в поэзию шёл из Сибири, Где меня надзиратели били, Я её за решёткой любил.
Вот она-то меня и спасала И под ковшик с баландой бросала: "Ешь, спасайся, не плачь, дурачок!" В ночь она мне постель постелила, Как был мягок цемент-перина, Если Муза сама – под бочок!
Муза на' голос мне кричала: "Не роняй головы, не печалуй, Видишь, солнышко за окном. Прилетят к нам сестрицы-синицы, Мы старинные эти темницы По кирпичику разберём!"
Как я выжил, у Музы спросите Да чего-нибудь ей поднесите, Дорогие мои земляки. Захмелеет она и расскажет, Оголится и всем вам покажет: На плечах у неё синяки.
РЕВТРИБУНАЛ
Судил меня ревтрибунал, Седой высокий председатель. А слева от него дремал Ревтрибунальный заседатель.
А справа Суржиков Егор, Я знаю, он из нашей роты. Бежал однажды он бегом След в след за мной, на огороды.
Никак не мог понять Егор, Поверить, что я враг народа, Что вёл враждебный разговор, Кидал слова плохого рода.
Он так хотел меня спасти: "Какой же Боков враг? Неправда!" Едва успел произнести, Начальник оборвал: "Не надо!"
И заседатели немы. А председатель знает дело! Я помню: был конец зимы, Капель над каждой лункой пела.
Я в новом звании "зэка", Шинель на мне весьма потёрта, Пилотка рваная слегка И сапоги второго сорта.
В пути давали кипяток, А то и ковш воды с оврага. Гремят вагоны на восток, И я бесправен, как бродяга.
И снилась мне моя статья. Моя шинель, мои обмотки. И ощущенье: я не я, Когда долой звезду с пилотки!
Я всю дорогу повторял Под солнца горестные вздохи: "Ревтрибунал, ревтрибунал. Несправедливый суд эпохи!"
* * *
Моё сибирское сиденье
Не совершило убиенья
Моей души, моих стихов.
За проволокой месяц ясный
Не говорил мне: "Ты несчастный!"
Он говорил мне: "Будь здоров!"
Спасибо! Сердце под бушлатом Стучало словно автоматом, Тянулись руки за кайлом. Земля тверда, но крепче воля, Бывало, на коленях стоя, Я в землю упирался лбом.
Я в уголовном жил бараке, Какие там случались драки, Как попадало мне порой! Но всё ж ворьё меня любило, Оно почти меня не било, И кличку я имел – "Герой".
Рассказывал я горячо им, В барак за мною шёл Печорин, Онегин и Жюльен Сорель. Как мне преступники внимали, Как спящих грубо поднимали: "Кончай храпеть! Иди скорей!"
Ах, молодость! Сибирь с бушлатом, Меня ты часто крыла матом, Но и жалела, Бог с тобой! Скажи, целы ли наши вышки, И все ли на свободу вышли, И все ль вернулися домой?!
* * *
Ночую на вокзалах, Ночую на стогах, Шагаю по просёлкам В кирзовых сапогах.
Костюм на мне несвежий, В руках моих сума. А виноват Освенцим – Неволя и тюрьма.
Мой паспорт чуть подпорчен, И нет мне в жизни благ.
И вся моя подпочва
С большим клеймом: СИБЛАГ.
Везде меня боятся, Нигде почёта нет. Всем подавай дворянство – Вот где авторитет.
А я бедней бродяги, А я, как куль костей. И все мои бумаги – Угроза для властей.
Вчера я в Подмосковье Всю ночь проспал на пне. Мне снилось дно морское С дельфином на волне.
Пуста моя авоська, И я не на пиру. И солнышко смеётся Сквозь чёрную дыру!
Революция кровью мечена, Революция – страшный зверь. Я согласен. Но только нечего Обливать её грязью теперь.
Люди бредили не карьерою, Не желаньем занять посты. Уходили от устарелого, Разводили и жгли мосты.
Разве это не подлость, не варварство – Бить гранитную тень вождя, Разрушать наше прошлое яростно, Это что ещё за нужда!
Повторяется время судное, На раздоры толкает нас. Несерьёзное, сиюминутное Верховодит порывами масс.
Я нисколько не радуюсь этому! Кто нас может предостеречь? Не накормленному, раздетому Нужен хлеб, а не просто речь!
* * *
То строим, то ломаем, Смеёмся: «Ого-го!» Хоть что-то понимаем? Наверно, ничего.
За нас не поручились, Не надо никому!
– Чему мы научились?
– Наверно, ничему!
Опять стоит докладчик С закладками цитат. Прёт так или иначе, Что Сталин виноват.
Позвольте, Сталин умер, Что с мёртвого-то взять? В идейном общем шуме Кто может что сказать?
В аквариуме рыбки За мотылём бегут. А нас опять ошибки С поленом стерегут.
* * *
Благослови меня на плаху, Благослови на стыд и срам! Погладь ту самую рубаху, Которую кроил я сам.
Иду. Толпа уже глазеет, Трубит труба в свой судный рог. Палач петлю сейчас наденет, Опору выбьет из-под ног.
И спрашивают ухо в ухо: "За что его?" – "Ругал верха". И падает паренье духа: "Пойдём подальше от греха!"
* * *
Разделись рощи догола, Дрожит от холода осина. Кого-то старость догнала, Кого-то молодость настигла.
Кому-то жизнь дарит дары, А у кого-то отнимает. Стучат на даче топоры, Но там не строят, а ломают.
Готовят землю под коттедж, Завозят керамзит и битум. И царствуют одни и те ж, Хотя б цари, а то бандиты.
ГЛАВНЫЙ ГЛАГОЛ
В поле часовенка, крестик на крыше
с ладошку, Сумерки тихо, доверчиво жмутся
к жнивью, Кто-то надумал молиться, А кто-то играет в гармошку. С этой Россией давно я на свете живу!
Как богопамятны зори в Рязани, Как хороши песнопенья овечьих закут!
В детстве, в деревне меня
Витькою Боковым звали. Виктор Фёдорыч – нынче с почётом зовут.
Я, как рабочая лошадь, шагаю, шагаю, шагаю, Мнится, что почва родная поёт
под ногой. Губы мои нараспев, я иду и слагаю Песню, в которой Россия -
мой главный глагол!
* * *
Живу, не жалуясь, не горбясь, Один девиз для всех – борьба. Как крест, несу печаль и гордость, Презрев смирение раба.
Горячий лоб покрыт печалью, Знак горькой боли меж бровей. Ещё один рассвет встречаю Всей грудью смелости моей!
* * *
Поэтом быть всерьёз захочешь, Носителем больших идей – Вставай поближе к дому, к почве, К простым словам простых людей.
Не бойся быта и корыта, Фабричных труб и проходных. Без них-то как? А сами мы-то Не родичи забот земных?
Понятность и доступность чествуй, Кроссворды, ребусы – гони! Всем с пушкинских времён известно, Что хлеб насущный не они.
Поэзия, как звон сосулек, Как токовик, поднявший бровь. Поэзия! В твоих сосудах Звенит бунтующая кровь!
* * *
Любовь не покупается, Она даётся Богом. Как странница скитается Она по всем дорогам!
Стучится в окна палочкой:
– Водички мне глоточек! И где-нибудь на лавочке Вздремнуть, поспать чуточек!
Хозяин глянет хмуро, Чужой красой не бредя:
– Зайди, приляг на шкуру Убитого медведя!
И на медвежьей полости, Раскинув руки сонно, Уснёт любовь, и в голосе Прорвутся нотки стона.
Охотник, житель бора, Пустил, а сам не знает, Что рана в сердце скоро Появится сквозная.
Он так её полюбит, Что про ружьё забудет, И, как за соболями, Пойдёт он за бровями!
* * *
Устал я от авосек жизни! Хожу, креплюсь и не тужу. И всё равно другой отчизне Я не служил и не служу!
Я в Риме был, я видел Папу, Хоры церковные хвалил. Я по-есенински "Дай лапу!" Дворняжке русской говорил.
Я с башни Эйфеля, бывало, Гляжу подробно на Париж, Мне этого смотренья мало. Как ты, родная рожь, стоишь?!
Тебя не вытоптали кони? Не сбил, не смял жестокий град? Не дрогнула случайно в поле На чей-то чужестранный лад?
Посол спросил: – Теперь куда Вы? – К себе домой, под русский дождь! В свои леса, в свои дубравы, В свои поля, где зреет рожь!
* * *
Поляна вышита ромашками – То белый цвет, то золотой. Она интимная, домашняя, Как будто стол рабочий мой.
Повсюду музыка шмелиная, Напор мелодии велик. О, жизнь моя, ты шевели меня. Не верь, что я седой старик!
Поэзия моя не ребус И не кроссворд. В ней многие увидят небо И небосвод.
Поэзия моя, как тачка, Как грубый грунт. Она смела, как сибирячка, У ней открыта грудь.
Она, как фартук, грубовата, Сапог её в пыли. Она немного рябовата, Как ком земли.
Поэзия моя не модна, Я это знал.
Зато она насквозь народна. Я всё сказал!
Россию знаю без натуги! Я пахарь, я её звонарь. Во мне живут дожди и вьюги, Пойду в луга, я там косарь.
Пойду на посиделки к девушкам, Едва-едва открою дверь, Никто не скажет: – Здравствуй, дедушка! Все встанут, крикнут: – Здравствуй, Лель!
Все до единой зарумянятся, Да так, что мне не описать, Любой из них готов покланяться, И с каждой хочется сплясать.
Я рад, что ты жива, Россиюшка, Я крепко жму твою ладонь. Во мне твоя гуляет силушка И полыхает твой огонь!
ВЛАДИМИР КРУПИН
ПОВЕСТЬ для СВОИХ
ГГлагословенна старость – лучшее время жизни человека! Уже пройдено JD забытое младенчество, счастливое детство, тревожное отрочество, дерзкая юность, попытки взросления, летящая жизнь и неожиданное осознание, что ты въехал в преддверие старения и умирания. Уже похоронил родителей, многих родных и близких, вокруг всё чужое, то, что тебе было дорого, попирается новыми поколениями, и поэтому этот земной мир уже не жалко. Да и твоё земное время тоже кончается. Его же не запасёшь, да оно и вовсе не твоё. И не ты первый, глядя на восток, говоришь себе: «Вот меня не будет, а солнце всё так же поднимется». Или, как пелось в напрасно забытой русской песне: «Меня не станет, солнце встанет, и будут небо и земля».
То я себя ругаю за прожитую жизнь, то оправдываю, то просто пытаюсь понять, так ли я жил: и при социализме, и при капитализме, и при нынешнем сволочизме. И сколько же я поработал сатане льстивому, прости, Господи! Сколько же грешил! Господи, пока не убирай меня с земли, дай время замолить грехи.
Нет, правда, хорошо старику. Можно забыть, сколько тебе лет, можно не отмечать дни рождения и в награду ощутить себя жившим всегда. Тем более я много, по ходу жизни, занимался историей, античностью, ранними и средними веками новой эры, и девятнадцатым веком, и тем, в котором жил, и тем, в который переехал. Полное ощущение, что знаю и софистов античности, и схоластов средневековья, и нынешних юристов, доблестных учени-
КРУПИН Владимир Николаевич родился в 1941 году в Вятской земле. Служил в Советской Армии, окончил Московский областной пединститут. Автор повестей «Живая вода», «Сороковой день», «Прощай, Россия, встретимся в раю», «Люби меня, как я тебя», «От рубля и выше», «Как только, так сразу», «Слава Богу за всё», романа «Спасение погибших», многих рассказов, путевых заметок о Ближнем и Среднем Востоке, о Константинополе. Автор «Православной азбуки», «Детского церковного календаря», книги «Русские святые». В «Нашем современнике» печатается с 1972 года
ков и тех и других, присутствую в римском сенате и слушаю, как требует Катон разрушить развратный Карфаген, и вот, спустя века, хожу по карфагенским развалинам. А ведь я прошел все центры мира, коими бывали и Александрия, и Каир, и Вавилон, и Пальмира, и Рим, а по истечении сроков видел или их руины, или новую надвигающуюся гибель от нашествия золота и разврата. Это я сидел на берегах Мертвого (Асфальтового) моря, вглядывался в его мутные скользкие воды, пытаясь разглядеть черепки Содома и Гоморры. И видел черные пески берегов острова Санторини, напоминающие о затопленной Божиим гневом Атлантиде, ходил по склонам Везувия, пытаясь представить, как Божье возмездие мстило за богоотступничество.
Самое страшное стояние было у Голгофы, когда ощущал полное безси-лие помочь Распинаемому и жгучую вину за то, что именно из-за меня Он взошел на Крест. А потом было шествие вослед святому Первозванному апостолу Андрею в наши, русские северные пределы, погружение в воды Днепра, осенённые византийским Крестом. Это я помогал таскать камни для строительства и Киевской и Новгородской Софии, шел с переселенцами в Сибирь, стоял с самодельной свечой на освящении деревянных часовен, а века погодя и каменных храмов. Это я, грешный, стремился на исповедь к кельям преподобных старцев и причащался Тела и Крови Христовых то из простых, то из золотых чаш, опускался на колени перед светлыми родниками и байкальскими водами. И летал над землёй вначале на парусиновых, а затем и на алюминиевых крыльях. Неслись, отставая, подо мной леса, степи и горы, моря и озера. Взлетевши в одну эпоху, приземлялся в другой…
Полное ощущение, что я пришел из вечности, из глубины тысячелетий, а если сюда добавить то, что и впереди вечность, то кто я? Как всё понять? Ведь именно в этом бегущем времени, как в течении реки, я барахтался, считая, что живу в настоящем. Но нет настоящего времени, даже начало этой строчки уже в прошлом.
И барахтались вместе со мною мои современники, с ними делил хлеб и соль, с ними старился. Как же нам нелегко было жить в перевёрнутом мире, где властители умов, происшедшие от обезьяны, и нам внушали, что и мы так же ведем родство от шерстяных тварей, более того, успешно настаивали, что первична материя, а не дух. Как при таком диком, навязанном нам мировоззрении мы ещё сохранились, просто дивно. Бог спас, другого объяснения нет.
К концу жизни осталось выполнить завет древних: познай самого себя, и завет преподобного Серафима: спасись сам, и около тебя спасутся. Это самое трудное. Почему я такой, а не другой? Много-много раз моя жизнь могла бы пойти иначе, но шла вот так. Вспоминаю школу, начальные классы. Мне говорят, чтобы пришел фотографироваться на Доску почета. Совершенно из непонимаемого взрослыми упрямства я не иду и не фотографируюсь, а проходя потом мимо Доски, воображаю, что тут могла бы быть и моя фотография, и как-то втайне горжусь, что смог отказаться от обычного пути отличников. Дальше то же самое. Из упрямства я начинаю плохо учиться и в старших классах остаюсь даже на осень и заканчиваю школу с одной четверкой. Остальные тройки. Не еду поступать в институт, работаю в редакции райгазеты. Далее уж совсем необъяснимый поступок – ухожу от чистой, уважаемой работы журналистом в слесари-ремонтники. Могу не идти в армию, но ухожу на три года. После первого года могу остаться в сержантской школе, но прошу определить в боевую часть. В институте на руках вносят в аспирантуру – ухожу. На телевидении совершенно "фруктовое положение" – на работу не хожу, пишу сценарии, да за них ещё и получаю. И от этого отказываюсь. В издательстве занимаю высокую должность – через два года ухожу в полную нищету на творческую работу. Возглавляю толстое издание с личным водителем, секретаршей и вертушкой – и вновь ухожу в полную неопределенность. Преподаю в Академии – вновь прерываю очередной накатанный путь. То есть, образно говоря, всякий раз взбрыкиваю, когда чувствую, что надетая упряжь грозит превратиться в ярмо.
Но это всё внешние вещи. Карьерный рост мне не грозил, он был мне скучен. Стал было заниматься политикой, выступал, и много выступал. Идешь по Москве: Кремлевский дворец съездов, Колонный зал Дома Союзов, Зал заседаний храма Христа-Спасителя, залы Домов литераторов, архитекторов, журналистов, композиторов, сотни и сотни аудиторий по стране и за границей. Что говорить о радио и телевидении, газетах и журналах. И всё оказалось скучным и ненужным. Почти. Что-то же удавалось. Но эта тягостная необходимость звания народного заступника, к которой я никогда не стремился, но которая оказалась необходима, убивала во мне меня. Оказывается, я бежал не от должностей, увы, от людей. Одиночество всё более было в отраду.
В самом процессе писательства только оставалась ещё радость. Но такая краткая, так быстро проходящая. Ну прочли, ну перечли, ну забыли. Что ни скажи, что ни напиши, всё булькает в черную воду бегущего времени и им уносится в забвение. Что мы можем добавить к высоченной горе написанного? Уже и печататься стало неинтересно. И если бы ещё и читатели меня бросили, я бы с радостью швырнул с этой горы свою исписанную бумагу, а за ней – и чистую. И долго глядел бы вслед этим черно-белым птичкам.
Лет тридцать шел я до этих веселых мыслей, лет тридцать назад исповедался и причастился. Тогда-то и понял: искать больше нечего, всё найдено без меня, мне осталось одно – уйти от безголового огромного стада людского и войти в единственно живое в этом мире, в малое стадо Христово. Это главное. Остальное – суета. А как войти? Для монастыря я не созрел, а может, по годам, перезрел. Но и в одиночку тоже не спастись, это гордыня. Поборолся с искушениями от плоти, от мира – хорошо, но впереди третья борьба – с нападениями от диавола. Тут-то все мы без Божьей помощи побораемы.
После размышлений и советов с умными людьми, в число коих первыми вошли монахи и батюшки, я все-таки решил направить стопы в монастырь, жить вначале хотя бы не в нем, но рядом. Жена моя, человек глубоко верующий, меня одобрила. Итак, я решился хотя бы год обойтись без Москвы, скрыться в благословенных просторах России. Но не в какой-то землянке, не в лесу, а в селе.
Церковь, книги, простая пища, молитвы. А там посмотрим. По своей простоте, которая нынче граничит с глупостью, я не скрывал намерения уехать. Именно в это время приблизился ко мне доброжелательный мужчина, я его и раньше встречал на патриотических вечерах, он говорил о знакомом ему месте в далёких северных пределах, таких далёких, что туда трудно добраться. Что ни газа там, ни водопровода. Зато лес, поляны, родники. Избы, благодаря демократии, брошены и гибнут, кто сейчас туда поедет? Они вообще все теперь по цене дров. То есть там меня никто не достанет и прочее. А ему там от дальней родни достался дом. Вот ключи. Считай этот дом своим и живи в нём хоть всю жизнь.
Я походил-походил по столичным проспектам, подышал атмосферой мегаполиса и решился. Напоследок, перед поездом, выкинул в урну Ярославского вокзала сотовый телефон, как последнюю связь с покидаемым миром.
Мужчина предупреждал меня, что туда и никакой автобус не ходит, что надо будет взять частника. Так и вышло. И частника искать не пришлось, он сам ко мне подскочил, прямо к вагону. Будто именно меня и ждал. Машина у него была везде проходящая, то есть внедорожник. Внутри был прекрасный запах соснового леса. Я скоро задремал. Но кажется, что тут же и проснулся.
– Мы на месте! – сказал то ли мне, то ли кому-то водитель.