Текст книги "Журнал Наш Современник 2008 #9"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
Елагин вгляделся в лицо санитара и возмущенно, зло вскричал:
– Так ты еще пьян, скотина! У погибшего Лисенкова во рту была фик-са-коронка из желтого металла, в санбате была, а теперь нет, ее здесь просто выдрали. Где коронка? Тебе что, жить надоело?!
– Надоело, – упрямо сказал боец и звучно рыгнул. – Давно уже надоело, – и тихо попросил: – Убейте меня!… Я выдрал. Только они не золотые, они латунные…
Он зашарил рукой в правом кармане брюк, но Махамбет решительно отодвинул его: из прозекторской выносили первый гроб, и так всё получалось нескладно, нехорошо, неуместно – объяснение Елагина с пьяным санитаром-мародером и похороны, которые мы хотели провести по-человечески, с полным уважением к Лисенкову и Калиничеву и отданием неположенных им, как отравленцам, почестей.
ЗАХОРОНЕНИЕ. ПАСТОР И ХРОМОЙ
В получасе езды от морга, на окраине деревни Обершталь, за невысокой каменной оградой стояла небольшая старая кирха, лютеранская церковь из темного кирпича с готическими окнами, черным прямым крестом и жестяным петухом на колокольне. Ограда невысокая, темно-красного кирпича, в ограде – старое толстое дерево, до половины ствол был покрыт вьющейся зеленью, а верхние ветви – сухие, без всякой листвы.
Нигде не было немецкой надписи "Verboten" или русской "Вход запрещен".
Сразу за церковью – кладбище, здесь грусть и глушь, вечный покой крестов и могил, всеми забвенных и заброшенных, и казалось, что во всем мире наступила такая тишина. Я разглядывал окруженные бронзовыми и чугунными оградами могучие монументы, удивительные по красоте и пышности надгробия богачей с золотыми надписями. Некоторые из них поражали своими размерами, особенно тяжелыми и массивными казались гранитные кресты; над многими могилами стояли мраморные или раскрашенные гипсовые скульптуры: ангелы с позолоченными крыльями, Дева Мария в голубых одеждах со склоненной головой. На тяжелых, внушительного вида могильных плитах лежали металлические венки. Но больше было могил с памятниками попроще – они стояли тесно, один к одному, из черного или темно-серого мрамора, с выбитыми на них датами жизни и надписями чаще готическим шрифтом, но были и латинские.
Я сумел только разобрать:
Unser lieber Vater Unsere gute GroD mutter*
1851-1913 1851-1928
Поодаль, вдоль ограды – надгробные плиты или просто камни со скромными простыми крестами – захоронения бедных. В самом дальнем от церкви участке, но в пределах ограды, я нашел три свежих могилы: на холмиках
* "Нашему дорогому отцу. Нашей доброй бабушке" (нем.).
осыпающейся земли лежали увядшие цветы и камни, обернутые кумачом. На одном из них я прочел: "Карпенко Николай. Гвардии сержант". И сразу мне стало ясно место для нашего захоронения.
Я хорошо понимал, что, согласно приказа, ни Лисенкова, ни Калиниче-ва мы не могли похоронить на воинском кладбище как погибших в бою или при исполнении служебных обязанностей, тем более с отданием воинских почестей. Но в приказе не было оговорено и запрещение хоронить на территории немецких кладбищ.
Я знал, что христианская религия самоубийств не одобряла никогда… Считалось, что добровольно уйти из жизни – большой грех… Самоубийц отказывались отпевать в церкви и хоронить вместе с другими людьми. Но ведь Лисенков и Калиничев не были самоубийцами, и лучшего места для их захоронения, чем на церковном кладбище, как мне казалось, чтобы их души упокоились в освященной земле, нет. Пусть будет им пухом даже чужая немецкая земля!
Оба гроба с прибитыми к крышкам воинскими фуражками опустили в могилу, на холмике установили деревянную пирамидку с пятиконечной звездой. На пирамидке, выкрашенной в зеленый цвет, белой масляной краской крупными буквами были выведены фамилии:
Рядовой Лисенков А.А.
1920-26.5.1945 Сержант Калиничев Е.П.
1926-26.5.1945
Могильный холмик обложили заранее заготовленным дерном. Прогремевший прощальный салют боевыми патронами из десяти автоматов всполошил немцев, присутствовавших на воскресной службе. Они высыпали из кирхи на улицу и стояли испуганные, о чем-то громко и неприязненно переговариваясь, бросая злобные взгляды в нашу сторону. Из раскрытых дверей доносились звуки органа и пение: «Christus spricht… ich lebe, und ihr sollt auch leben…»*.
– Возмущаются, что хороним без разрешения… в ограде кирхи… – негромко сказал Елагин. – Особенно горланит и лезет из кожи вон тот подстрекатель, – и, указав глазами на хромого, стал мне переводить. – Осквернение церкви и чувств прихожан… Упоминает "Тэглихе рундшау" **… нашу газету для немцев… цитирует какую-то статью… Советская армия называется освободительницей… от чего же она освобождает немцев… От Бога и от имущества?… Явный намек на мародерство… Говорит, что при Гитлере был порядок, а теперь хаос… Пришли русские и начались грабежи, насилия… убийства и осквернение церквей… Мол, Гитлер нам еще покажет… Ну, несет – ему что, жить надоело?… Угрожает, что будут жаловаться на нас коменданту… Господь не потерпит такого кощунства… угрожает нам Божьей карой…
Бойцы, стоя вдоль края могилы, прислушивались к тому, что переводил мне Елагин, и он, заметив это, умолк. Хромой немец, никак не подозревая, что Елагин германист и в совершенстве знает немецкий язык, не стесняясь, продолжал высказываться. Он, не переставая, что-то громко возбужденно выговаривал метрах в пятнадцати у нас за спиной, время от времени срываясь на крик.
– Знаешь, чем это кончится? – спросил меня Елагин. – Не сегодня, так через неделю они разроют могилу и выкинут ребят. Пойди и успокой их! – приказал он. – Поговори с ними! Мамус Хренамус! И припугни хорошенько на будущее! Так, чтоб в штаны навалили! Только без шума!
"Мамус Хренамус!" означало, с одной стороны, его издевательски-презрительную оценку моего невежества в немецком языке, с другой – указание на необходимость объясниться со священнослужителями по-немецки.
* "Христос говорил… я есть жизнь, и вы также должны жить…" (нем.).
** "Тэглихе рундшау" ("Ежедневное обозрение") – газета советских оккупационных
войск для немецкого населения на немецком языке. Первый номер вышел 15.5.45 г.
Я медленно шел к кирхе по усыпанной золотисто-желтым песком дорожке, выбирая из десятка заученных мною не без труда и старания немецких фраз наиболее подходящие. При этом я перетянул кобуру с правого бедра на живот и одернул гимнастерку.
Хромой немец при моем приближении стал говорить немного тише, без выкриков, но высказывался не умолкая, и по-прежнему возбужденно и угрожающе. Его темные, глубоко посаженные глаза горели злобой и ненавистью.
Пастор, рыжебородый приходской священник, высокий упитанный мужчина, лет сорока пяти, на тщательно выбритом лице небольшие усы и бородка с проседью, как нагрудная слюнявка, какие повязывают детям, спускались от подбородка, волосы спереди подстрижены ровно, как "под горшок", сзади – значительно длиннее, красиво лежали на плечах; в черной сутане и белоснежных туго накрахмаленных воротничке и огромных, как жернов, брыжах, стоял с надменным видом, сложив руки на животе, и смотрел на меня презрительно, холодно, с отвращением.
– Бефель ист бефель!* – остановившись метрах в трех от них и сделав свирепое лицо, сообщил я и добавил: – Саботажники и шпионы будут расстреляны на месте!
Вторая зловещая фраза, как я знал, всегда впечатляла и действовала на немцев безотказно: попробуй-ка докажи, к тому же не зная русского языка, что ты не саботажник или шпион. Выждав секунды, я резко, отрывисто спросил "Ферштейн?!"**, затем расстегнул кобуру, всем своим видом демонстрируя решительность и готовность вытащить и применить оружие, и с выражением на лице крайнего негодования закричал:
– Век!!! Раус!!! Шнель!!!***
И выхватил из кобуры пистолет.
Пастор, побледнев, с расширенными от страха глазами и, делая странные медленные движения руками, как бы заслоняясь или отталкивая на меня воздух, первым попятился к двери кирхи, за ним – с окаменевшим лицом хромой немец. Они в ужасе пятились задом, отходили небольшими шагами, не решаясь повернуться ко мне спиной, очевидно уверенные, что если повернутся, я выстрелю. А я стоял с пистолетом в руке и давил их угрожающим взглядом, пока они не скрылись за массивной потемнелой дубовой дверью, и не щелкнул замок.
Впоследствии, спустя многие годы, когда я вспоминал эти злополучные, оказавшиеся в моей жизни без преувеличения поворотными сутки, осмысливал и разбирал в деталях разговоры и свои действия, всякий раз меня охватывало ощущение неизбывного стыда за то, как я вел себя с протестантскими священнослужителями у кирхи в Оберштале, как по-бандитски обошелся с ними. С малых лет воспитанный бабушкой в почтительном отношении к иконам, к вере в Бога и к священнослужителям, даже к подпольному самозванному дьячку, пьянчуге, соборовавшему меня маслом и с трудом читавшему надо мной молитву по требнику, когда в детстве я загибался, отдавал концы после купания в проруби, как я мог проделать такое?… Но раскаяние появилось только с возрастом, спустя годы и десятилетия, а в тот день никаких угрызений или сомнений у меня не было: я думал лишь о том, как достойно, с отданием воинских почестей, без скандального шума и злобных выкриков похоронить Лисенкова и Калиничева, и как запугать пастора и его прислуж-ку, чтобы потом, в наше отсутствие, они не вздумали раскопать могилу для перезахоронения в другом месте, где-нибудь, как выразился Елагин, "на скотомогильнике".
– Не могу понять, о чём ты думаешь, – сказал мне в машине на обратном пути Елагин. – Я демобилизуюсь в ближайшее время и уеду, а тебе служить. Я доцент Ленинградского университета. У меня есть профессия, есть специальность, а у тебя? А ты кто? У тебя и среднего образования нет. Ведь ты стремишься в военную академию, мечтаешь об офицерской карье-
* Приказ есть приказ! (нем.)
** Понятно?! (нем.)
*** Пошли!!! Вон!!! Быстро!!! (нем.)
ре. О чем ты думаешь? Тебе надо держаться за армию руками, ногами и зубами. Ты же пустышка! Тебе надо служить на совесть и выслуживаться. Если тебя выгонят из армии, кем ты станешь? Плотником в колхозе или дворником? Ты легко отделался… Оставил за себя Шишлина, а должен был сам находиться в роте до отбоя… Я тоже просчитался… Я был уверен, что Лисенков стал человеком, а он так и остался обезьяной, – устало проговорил Елагин.
То, что он назвал меня пустышкой, не могло не обидеть. Это – как бронебойный в лоб, наповал, и, может, потому осталось в памяти на всю жизнь. Только спустя полтора или два десятилетия я осознал, что в своем определении он был если и не совсем прав, то, во всяком случае, недалек от истины, но это осмысление пришло уже в зрелом возрасте, а тогда я ощутил некоторое оскорбление.
Я знал, что проект приказа находится в корпусе, и в этой бумаге для меня определено сравнительно легкое наказание. Но, на мою беду, корпусное и армейское командование не подписало его в течение трех суток, как это положено. А 30 мая в войска поступила особо важная шифровка с директивой начальника Генерального штаба N 117502 от 29.5.45 г. Была она подписана генералом Антоновым, но содержала магическую фразу, придававшую этому документу особое значение: "Верховный Главнокомандующий приказал…", то есть генерал Антонов передавал распоряжение Сталина…
(Продолжение следует)
ВЛАДИМИР МАКАРОВ
ПОД ПАНОРАМОЙ СОЗВЕЗДИЙ НОЧНЫХ
ПОСЛЕ РЕКОСТАВА
Вода с морозом биться перестала И смастерила ледяной хребет… Таинственное действо рекостава, Оно меня волнует с детских лет.
Утихло всё. Лишь юркие синички Подскакивают к чёрным полыньям. Дни коротки. Природы переклички Лишь в долгих снах порою снятся нам.
А утром глянешь – острые торосы Верхами пирамид в снегу торчат, И на равнине за рекой берёзы, Как под наркозом, голые, молчат.
Покой и тишь. Белым-бело везде. Но не напоминает нам прощанье Великое молчанье – обещанье Гудков грядущих, всплесков на воде.
МАКАРОВ Владимир Александрович родился в селе Большеречье Омской области в 1938 году. Работал на пристани, а также в районной газете. Окончил Омский мединститут. По профессии детский врач. Кандидат медицинских наук. Автор двенадцати сборников стихов. Член Союза писателей России. Живёт в Омске
Всем мирозданием владея, Всевышний даровал завет: Ни эллина, ни иудея Для Бога не было и нет.
Мы все равны в мирской юдоли, Для всех грядёт последний час. Земные радости и боли, Как океан, объемлют нас.
* * *
Под панорамой созвездий ночных Слушали грады и веси, Как в вокализе – на гласных одних – Голос звучал в поднебесье.
Помнится: сельский один мальчуган Музыку понял мгновенно – Ластился кот к натруженным ногам, Словно живая антенна.
Отроком тем потрясённым был я, К небу глаза обративший. В доме спокойно спала вся семья, Месяц дежурил над крышей…
Много дорог я с тех пор исходил, Песен узнал я немало, Но вокализа из сферы светил Больше душа не слыхала.
Видно, познать нам дано только раз Звуков таинственных завязь, Чтобы всю жизнь вспоминать этот час, Сладкой печалью терзаясь.
ГОСТИ
Приехали к родне в Сибирь Казанские татары. Родня закатывает пир, Разводит тары-бары.
О Волге гости говорят И о своей Казани, За окна на огни глядят Раскосыми глазами.
Стоит ночная тишина Особенного смысла, И прииртышская луна Над городом повисла.
По тёмной лестнице сойдут Хозяева с гостями. Волжане песню заведут, Сибиряки подтянут.
На тюбетейках вензеля, Татарское тисненье… И вдруг покажется земля Знакомее, теснее.
ПЕСНЯ СМУТНОГО ВРЕМЕНИ
Подать рукою – степи Казахстана, И мы на приграничной полосе Живём теперь расхристанно и странно Который год, – но скурвились не все.
Такое и в угаре не приснится, Но продаём вовсю – в цветах, в росе -
Свою родную щедрую землицу, Как мать свою, – но скурвились не все.
А в офисах лощёные ребята, К которым не подъехать на козе, В лицо смеются – ты, как виноватый, Идёшь от них, – но скурвились не все.
И противостоять всем непогодам Не хватит сил, и быть большой грозе, Пока не станем мы одним народом, Как было встарь, – Ведь скурвились не все!
Поздравляем постоянного автора нашего журнала, известного русского поэта Владимира Макарова с 70-летием! Желаем душевной крепости, телесного здоровья и новых стихотворений во славу родной поэзии!
ЕВГЕНИЙ ШИШКИН
ТРИПТИХ О ЖЕНЩИНАХ
СТАРУХА И КВАРТИРАНТ
Старуха не любила скрипичную музыку и, когда из небольшого черного футляра, из красного плюшевого нутра, квартирант доставал ореховый инструмент и начинал тягучий нотный зудеж, предпочитала удалиться и отсиживаться в кухне, затворясь дверью, и слушать радио, которое, правда, иногда допускало огорчительный сбой и подвывало квартиранту гнусоватым смычком.
Квартирант был не просто временным съемщиком комнаты, он застрял где-то в одном из хитросплетений родословного древа покойного старухиного мужа, и отказать в постое ему, редкостно пробившемуся на консерваторское обучение из провинциального захолустного угла, было невозможно, как невозможно было запретить ему упражняться подолгу, по нескольку часов подряд. Благо квартирант вел себя примерно и старухи не чурался, тепленько называл ее бабушкой и любил побалакать с ней о цветах: и о тех, которыми полонились подоконники, и о тех, которые в неволе горшка не растут.
– Почему же это столетник не цветет? Кактус цветет, а они с ним чем-то похожи. Оба шипастые… А на Кавказе, бабушка, у моря, растет дере-
ШИШКИН Евгений Васильевич родился в 1956 году в городе Кирове (Вятка). Окончил филологический факультет Горьковского государственного университета и Высшие литературные курсы в Москве. Автор книг прозы «До самого горизонта», «Бесова душа», «Концерт», «Южный крест», «Монстры и пигмеи», «Закон сохранения любви» и других. Член Союза писателей России. Живёт в Москве
во – рододендрон называется, с большими розовыми цветами. Говорят, очень красивое. Я не видел. Я еще ни разу к морю не ездил, – тихонько вздыхал квартирант и глуховато подкашливал, прикрывая узкой ладонью рот.
Этим вздохом и движением руки он напоминал старухе умершего мужа, который тоже принадлежал к музыкантскому племени: был трубач. Она вышла за него замуж по страстной влюбленности, но без всякого восторга от его музыки. Когда-то он самозабвенно рисовал их счастливую будущность: большой дом с открытой террасой, рояль в гостиной… А еще он обещал ей купить дорогую, длинную – до пят – каракулевую, с воротником из чернобурки шубу. Ни первого, ни второго, ни длинной шубы, о которой старуха еще в невестах грезила как о чем-то заветном, в их жизни не появилось. Трубач-муж напрасно уповал стать знаменитостью, слава ускользнула от него; он вечно нуждался, занимал и перезанимал деньги, постоянно искал себе "новые" оркестры, часто хворал и умер еще молодым от грудной болезни, не выполнив своих обещаний ни перед творческим "я", ни перед женой. Он оставил в наследство ей папки с нотами, потускнелую трубу и одиночество, которое на закатном уклоне лет и потревожил не совсем случайный квартирант из дальней родни с музыкальными наклонностями. "Пускай проживает. Не так скучно хоть", – говаривала про себя старуха, испытывая подчас к квартиранту материнские чувства.
"Да вот и он! Что же так рано?" Нынче вечером квартирант собирался с кем-то на концерт в филармонию, но обернулся очень скоро, как будто филармонический артист занемог и выступление отменили. На вопрос старухи "Что так?" квартирант промямлил нечто невнятное, устало-раздраженное и, оставив посреди прихожей свои ботинки, чуть не до верхов извоженные в весенней грязи, ушел к себе в комнату-боковушку и тотчас же приступил пиликать.
Старуха, немало удивленная небрежностью его ответа и вызывающей за-ляпанностью его обуви, собралась было в кухню – пересидеть неминучий урок, но замешкалась. Соло нынешнего смычка показалось ей странным, невсегдашним: смычок то стремительно взовьется к пискучим голосам высоченных нот, то без всякого переходного рисунка, о котором старуха имела невольное представление, вдруг загудит низким плотным шаляпинским басом, но и эту песнь оборвет сплеча, на полувыдохе… Сегодняшние упражнения студента явно пробуксовывали: он часто умолкал, потом опять выкрутасни-чал, выводя неблагозвучные темы, снова умолкал, пока очередной припадок активности не понуждал его к новой нелепой виртуозности.
"Не стряслось ли с ним чего? Обидел кто-нибудь. Билеты на концерт потерял?… Или нездоровится?" – блуждала старуха по догадкам, слушая, как дико, с надрывом, с болью взревывала скрипка.
Поразмышляв немного, старуха налила в кувшин воды и под предлогом поливки цветов на окошке, которые были политы поутру и по влаге не соскучились, пошла – движимая любопытством и озабоченностью – в комнату постояльца. Когда старуха приблизилась к двери, скрипка играла высоко, путанно и коряво: "И-и-ии-ии!! – иии!" Потом скрипка внезапно прервала узловатую нотную вязь, и в коридор получившегося затишья старуха и хотела пробраться в комнату – осторожно приналегла плечиком на дверь, но в тот же миг, будто включилась сигнализация, смычок резанул по струнам и нервам; скрипка завизжала истерично, как перепуганная, опозоренная женщина, которую застали врасплох нагишом…
Квартирант не видел обнаружившуюся у приоткрытой двери старуху: он стоял к ней спиной – лицом к окну, как всегда на своем ученическом месте, возле пюпитра, на котором сейчас вместо нот лежал портрет в белой картонной рамке. О портрете этом старуха давно знала, хотя квартирант его прятал, но прятал, в силу рассеянности своей, чертовски халатно: забывал на стопке книг на этажерке, между цветочными горшками, а бывало, уголок белого рамочного картона виновато высовывался из-под подушки. Цветной
фотографический облик избранницы квартиранта старуха изучила досконально. Темноволосая, с тонкими бровями, с безукоризненно отточенными косметикой ресницами вокруг больших черных глаз, с крупными губами и чуть смеющимся, иронично-надменным подбородком, в затейливых серьгах висюльками и в кофточке с узором золотой вышивки, – девица нравилась ей очевидной, неоспоримой, какой-то журнально-обложечной привлекательностью, но и вызывала некоторое подозрение. "К ее наружности кавалера другого бы надо", – подумывала старуха, приставляя к фотографической особе нынешнего ухажера – скрипача-студента, немодного, застенчивого, да еще из провинции, с безденежья.
Вдруг квартирант отбросил на кровать смычок, а портрет с красивым девичьим лицом схватил с пюпитра и швырнул себе под ноги; плечи квартиранта судорожно затряслись. Старуха испуганно притворила дверь, боясь быть уличенной в подглядке, и замерла, прижимая к телу холодный кувшин с водой и сдерживая дыхание.
Однако сострадательный интерес к постояльцу не позволял ей долго бездействовать, она немного повыждала, потерпела и костяшкой согнутого указательного пальца постучала в дверь. Сперва тихо, после погромче.
– Да, да, – минуя паузу, глухо откликнулась комната.
– Цветочки полить, – кашлянув, доложилась старуха при входе и неслышно-мягко прошла к окну, при этом заметив, что портрета нигде не видать, а глаза квартиранта красноваты.
– Весна… Герани пора уж зацветать. В прошлом году в это время распускалась. Может, земля истощилась, витаминов каких-то не хватает, – говорила старуха, условно поливая накануне политые растения, сопровождая это занятие пояснениями, с расчетом разговорить квартиранта.
Квартирант пока не проронил ни слова, сидел на кровати, положив на колени скрипку, искоса взглядывая на старуху. Она, в свою очередь, пока-шивалась на него. Лицо квартиранта было неброским, худым, с красноватыми пятнышками от былых отроческих чирьев; глаза, с нездоровым блеском недавних слез, глядели скорбно; тонкие руки бледны – почти в цвет его белой рубашки, обшлага которой далеко выползли из рукавов кургузого, порядком поизносившегося пиджачка.
– Вот просохнет на улице и пойду в овраг за черноземом, – вздохнула старуха, якобы притомилась и позволила себе сесть на стул, что находился возле кровати и квартиранта. – Землю в горшках поменять надо. И рассадить кой-чего. Бегония вон густо пошла – целая шапка, – продолжила она цветочную тему.
Квартирант повернул голову к окну, вероятно, выбрал взглядом шапку круглых листьев бегонии, темно-зеленых, с восковым налетом с лицевой стороны, и бордовых, с белыми прожилками с изнанки. Старуха уловила в этом его движении некую отзывчивость к своим словам и расположенность к себе и осмелилась полюбопытничать:
– Ушла, что ли, она от тебя?
Квартирант быстро, стыдливо взглянул ей в глаза и опустил голову, за-перебирал нервными пальцами струны на скрипке; однако, похоже, старухиному вопросу не удивился – напротив: ему, похоже, самому хотелось исповедаться. Он швыркнул носом и лихорадочно часто закивал головой, отвечая тем самым на вопрос старухи утвердительно, а потом заговорил скоро и отрывисто, с горькой обидой:
– Никакие концерты ей не нужны! И музыка не нужна! И я ей не нужен! Деньги ей нужны! – Он часто дышал и давил пальцами гриф скрипки. – Она теперь с другим. У того квартира есть. Доллары! Она только и говорит, чего сколько в этих долларах стоит… Он летом ее за границу повезет. К морю! Да неужели все женщины такие? Покажи им деньги – и побегут? – взглянув в глаза старухе, с запальчивостью и отчаянием спросил он, словно она отвечала за все женское в этой жизни.
Старуха поначалу несколько смутилась, потупилась, будто чего-то наобещала квартиранту, да не выполнила. Ей, конечно, хотелось утешить его, успокоительно высказать ему, что настоящей любви никакие деньги не страшны, что избранница его вскоре вернется, оценит его по достоинству, покается и вернется. Она видела и чувствовала, что квартирант ждет от нее именно таких слов и такого участия. Но старуха молчала. Ей вдруг в этот момент пришла на ум шуба – та самая, каракулевая, длинная – до пят – шуба с чернобуркой на воротнике. Эту шубу она мысленно примеряла тысячи раз, в этой шубе – нарядно-неотразимая – она шла по городу с гордо поднятой головой, в этой шубе она слышала за своей спиной завистливый и восторженный шёпот знакомых: "Это идет жена известного музыканта… Таких шуб у нас в городе всего несколько". О! какая это была шуба! Которая, к несчастью, ни разу в действительности не легла на плечи старухи за всю долгую жизнь.
Старуха печально усмехнулась, вспомнила еще о чем-то, потерянном и невозвратном, и глядя с легким упреком на квартиранта, тихо и серьезно сказала:
– Ты смолоду это пойми… Кто богат, тот и люб! Всегда так было, всегда и останется… Вот красивая у тебя скрипка, поет хорошо, так она и стоит дорого. Так же и любовь… Для бедного человека любовь-то иной раз – это роскошь. Такую роскошь не всякий оплатит.
Квартирант, не ожидавший от старухи подобных слов, взглянул на нее в недоумении и тут же опустил голову, словно обжегся о ее впалые, но ясные глаза. Он не хотел больше ничего слышать и сильнее прижал к себе изящно выгнутый лаковый бок скрипки.
Квартирант был еще слишком молод, чтобы верить старухе.