Текст книги "Голубое марево"
Автор книги: Мухтар Магауин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 44 страниц)
Сейчас на дворе была зима.
1977
Перевод А. Курчаткина.
СИЗЫЙ ГОЛУБЬ
Выражение «человек в старости – снова ребенок» можно, видимо, употребить не только относительно свойства характера, поступков и дел человека. Разве не душа, не ее глубина или мелкость определяют, кто есть кто? Истинно ребенком под старость может стать лишь тот, кто в свое время был широким по натуре человеком. Ну, а в том, что этот старик – ребенок, не было никаких сомнений. Только рано повзрослевший, с какой-то печалью на сердце ребенок.
Каждый день где-то в пору обеда он сидел на длинной, с выгнутой спинкой, выкрашенной светлой краской скамейке у северной стены музея – бывшей мечети с высоким минаретом, – втянув голову в плечи и весь подавшись вперед, с красивой, инкрустированной латунью черной палкой поперек коленей. В руках у него был хлеб. Перед ним, точнее, буквально в ногах у него толклась целая стая голубей. Старик кормил их, отламывая от булки по небольшому кусочку. Причем его не очень-то вроде бы и увлекало это занятие. Морщинистое, в глубоких складках лицо его с опущенными вниз углами губ то и дело передергивалось судорогой, острый голый подбородок дрожал, и слезящиеся красные глаза с почти выпавшими ресницами были неподвижно устремлены в какую-то одну точку: казалось, что правая рука его, привычным движением отламывающая от хлеба кусочки, не имеет никакого отношения к ее обладателю. Мне он напоминал некий автомат, механически выполняющий заложенную в него программу. Однако порой мне чудилось, что старик то ли плачет, то ли смеется. Возможно, впрочем, что все это мне действительно чудилось.
Уже второй месяц я копался в запасниках музея. Однако поначалу увлекшая работа эта мало-помалу стала утомлять меня. Я решил свернуть свои «изыскания» и писать предназначенную для одного этнографического альманаха статью, положившись на вдохновение. Поэтому настоящий момент работы характеризовался более обдумыванием статьи, нежели изучением материала. Соответственно этому участились мои незапланированные, самой различной продолжительности прогулки вокруг музея по свежему воздуху. На старика, сидевшего здесь изо дня в день, по-настоящему я обратил внимание только вчера. Нынче же я присел рядом. Часть голубей, громко и многоголосо ворковавших у ног старика на бледно-сером, запятнанном пестро-желтыми палыми листьями асфальте, встревоженная, моим появлением, шумно взлетела и, описав поодаль небольшой круг, снова опустилась.
Старик не взглянул на меня. Глаза его все так же неподвижно смотрели куда-то в голубиную толчею. И было видно, что мыслями он где-то далеко отсюда. Но руки его привычно делали свое дело. Булки у него осталось уже немного, одна горбушка. Мякоть кончилась. Всякий раз, как он бросал кусок, среди голубей начиналась свалка. Но кусок доставался кому-нибудь одному. Поэтому старик бросал хлеб то в одну, то в другую сторону. Понаблюдав некоторое время за голубями, я понял, что и у птиц у каждой свой характер, своя натура. Некоторые голуби будто заранее знали, куда полетит очередной кусак – они объявлялись в самом центре свалки. И довольно часто лакомство доставалось именно им. Один, например, серый с пестрыми крыльями голубь, за то время, что я сидел, успел уже поживиться четыре раза. И все равно продолжал бросаться к каждому новому куску. Видимо, я выделил его среди других из-за необычной расцветки крыльев, потому что, насколько я мог судить, не он один был таким сноровистым. И вместе с тем были тут и разини, которым почти ничего не доставалось. Они метались из стороны в сторону и в конце концов всякий раз оказывались далеко от того места, куда падал хлеб. Правда, старик, как хороший табунщик, изучивший повадки каждой своей лошади, знал законы голубиной жизни довольно неплохо. Когда и от горбушки осталась лишь половина, я заметил, что он стал бросать крошки не в общую кучу, а каким-то определенным, известным ему, видимо, голубям. Но и при этом многим разиням ничего не доставалось. Даже те крошки, что падали прямо перед их носом, успевали перехватить другие. Особенным талантом ротозейства выделялся сизый голубь с белыми крыльями. Сколько я наблюдал за ним, он за все время не поймал ни одной крошки.
Хлеб у старика кончился. Немного погодя часть голубей – та, разумеется, что наелась, – шумно захлопав крыльями, взмыла вверх и, сделав круг над минаретом, опустилась в стороне. Ну, а большая часть их, словно все еще ожидая чего-то, беспокойно прохаживалась перед скамейкой.
– Все, – сказал старик, разводя руками.
Голуби, конечно же, ничего не поняли, некоторые, наоборот, подошли к нам еще ближе. Казалось, они смотрели на нас как бы даже умоляюще…
– У вас ничего нет? – спросил у меня старик.
Я зачем-то, как делал, когда кто-нибудь незнакомый спрашивал у меня на улице спички или сигареты, похлопал себя по карманам. И ответ мой прозвучал соответственно глуповато:
– Ничего не захватил с собой…
Как будто раньше я специально таскал для голубей хлеб в карманах. Старик улыбнулся. Мне показалось, он даже сдерживал смех. Подбородок его задвигался. Было такое впечатление, будто он жевал сало передними зубами. Но старик был беззуб. Ни единого зуба. Разве что остался еще корень-другой. Только теперь, увидев вблизи его беззубый, запавший рот, я понял, почему он издали показался мне чем-то расстроенным.
– Хорошо бы подсыпать им пшеницы или какого другого зерна, – сказал старик. – Не дрались бы так. Каждый бы получил свое. Но где возьмешь?
– Это верно, – согласился я, сочтя неловким не ответить. – Некоторым, кажется, ничего не досталось. Ну, а вот этот голубь точно голодный.
– Какой? – Старик взглянул не на кончик пальца, а мне в лицо.
– Вон тот, сизый. Вон, с белыми крыльями.
Только теперь старик, кажется, и поверил. Ему сделалось словно бы не по себе, он заерзал на скамейке. Взял лежавшую на коленях палку, будто ему срочно стала нужна какая-нибудь опора.
– Надо же, а… Как это я не заметил. Жалко-то как…
– Ничего, – сказал я, действительно пытаясь утешить разволновавшегося старика. – Наверное, хотя бы раз в день им специально подсыпают корм.
Но старик словно и не слышал моих слов. Прижав к себе палку, на которую опирался обеими руками, он как-то весь съежился и замер, глядя куда-то неподвижным взглядом.
Я посмотрел на часы. Минуты две-три мне еще можно было посидеть.
– Скажите, – сказал вдруг старик, с живостью поворачиваясь ко мне. – Вот вы вроде ученый человек, может, вы знаете, сколько лет живут голуби?
По-моему, так ученому человеку знать все вовсе не обязательно. Обязательно знать что-то одно, причем знать глубоко. И если чего-то не знаешь, не бояться признаться в этом. Но как же взрослому человеку разговаривать с ребенком, который уверен, что взрослый знает все?
– Ворона, говорят, триста лет живет, – ответил я уклончиво.
Старик, удивленно причмокнув, покачал головой. Чему он удивился – моим обширным познаниям или долгой жизни вороны – этого я не понял. Одно было ясно – что он удивился.
– Если ворона, – продолжил я, – которая роется в мусоре, живет триста лет, то голуби уж, по крайней мере, лет сорок – пятьдесят…
– Нет, сынок, – перебил меня старик, не дав закончить фразы. – Откуда ты знаешь, может, потому и живут вороны-то долго, что все время ворошат всякие отбросы? Ну, а голуби… ай, не проживут они. Такие чистые… такие нежные существа… – Сузив свои слезящиеся красные глаза, он помолчал. – Впрочем, кто знает. Может, и живут. Если не сорок – пятьдесят, так хоть двадцать – тридцать. Как вы думаете?
– Вполне возможно, – сказал я, не желая отказываться от своих первоначальных слов и начиная уже испытывать легкое раздражение.
– Тогда, стало быть, жив и голубь Болата… – проговорил старик. – Куда-нибудь, наверное, в другое место жить улетел. Не я, так кто-то другой его подкормит. Я его не вижу, так кто-то другой видит. Может, и вы его видели, а?
– Какой он из себя, этот голубь? – спросил я.
– Сизый. Нет, не этот, которому не досталось. Тот из всех других голубей выделялся, такой был особенный. Такой славный. Если бы он был сейчас здесь, мне бы казалось, что со мной мой маленький Болат…
Теперь мне все стало понятно. Когда-то, лет двадцать – тридцать назад, у единственного, по имени Болат, избалованного сына этого старика был ручной сизый голубь. Сын умер еще мальчиком, а после куда-то делся и голубь. Старик, тогда еще относительно молодой человек, был обременен повседневными будничными делами, службой – и постепенно, ведь со временем проходит любое горе, забыл о сыне, ну, а уж о голубе-то сына и вообще никогда не вспоминал. Вполне возможно, что так оно все именно и было. Дни шли своей чередой, и вот однажды старик вышел на пенсию. И теперь они со старухой – одни в пустом доме. Детей нет. Работы, забирающей силы, тоже нет. Истерлись и потускнели все прежние желания. Что же теперь и осталось, как не уноситься мыслями в прошлое? И все, что имело в прошлом хоть какое-то отношение к маленькому Болату, приобретает теперь особый смысл…
Хотя еще и не похолодало по-настоящему, но лето все-таки уже прошло. Я продрог. Да и время, которое я отпустил себе на прогулку, уже вышло. Я решил уходить.
– Тогда Болату было всего пять или шесть лет… – неожиданно проговорил старик, словно начиная какой-то рассказ. Встав было, я снова сел. Рассказы стариков интересны. Единственное, что плохо, – им-то время считать не приходится, а то, что вы спешите, – об этом они не думают. И рассказывают они порою не для вас, а для себя. Вспоминают свое прошлое. К тому же еще у них есть привычка копаться в вещах совершенно посторонних, не имеющих абсолютно никакого отношения к данному рассказу. Но что ж делать, поймался. А судя по тому, как начал старик, история его и в самом деле могла растянуться надолго. И до меня ему действительно не было никакого дела, он ко мне даже и не обращался. – Мы вон там, – указал он куда-то подбородком, – жили. Сейчас от того, что там стояло, ничего не осталось, все порушили, новых домов понастроили. Мы тогда в этот парк каждый день ходили. Для меня-то, уставшего на работе, это отдых. И ребенок, получается, на свежем воздухе играет. Для Болата в парке главным развлечением были голуби. Их тогда везде полным-полно было. Не такие заморыши, как сейчас, а сплошь одни красавцы. И человека совсем не боялись. Болат ходил среди них, как в стаде козлят или ягнят. Без корма для них в парк, мы не приходили. Чаще всего хлеб брали. Болат сам кормил их. И голуби знали его. Увидят нас еще издалека – и как заворкуют, засуетятся! Даже те, что где-нибудь в сторонке были, и те спешат на то место, где он их кормил обычно, – вот это самое, где мы сейчас с вами сидим. Я сначала-то на забаву своего сына и внимания не обращал. Сидел себе, газеты читал, журналы просматривал. Сам, в общем, по себе сидел. А как-то вечером, когда мы домой пошли, вдруг вижу – один голубь идет за нами. Мы неторопливо шли, спокойно. И все равно голубь едва поспевал за нами; стараясь не отстать, напряженно вытягивал вперед шею. Скорость у него была прямо черепашья – он хромым был. Когда он переступал с левой лапки на правую, то заваливался набок и едва не опрокидывался. Как ни трудно ему было идти, он старался изо всех сил, чтобы не отстать от нас. Но расстояние между нами все-таки увеличивалось. И через какое-то время, то ли поняв, что из затеи его ничего не выйдет, то ли совершенно выдохнувшись, голубь неожиданно остановился и продолжал при этом все так же напряженно тянуть шею.
На следующий день я сразу узнал его. Красивый сизый голубь. Правая ножка была у него сломана посередине, да так, как торчала в сторону, и срослась. Она словно бы волочилась за ним. Но не это при взгляде на птицу вызывало наибольшую жалость. Каждый раз, когда Болат бросал хлеб, голуби устраивали настоящую свалку, пытаясь завладеть куском. Хромая, кидался в общую кучу и сизый. Только ему-то ничего не перепадало. Другие успевали раньше. Все доставалось другим. Я внимательно наблюдал за сизым. За те полчаса, пока Болат забавлялся, раскидывая вокруг себя крошки хлеба, в клюв сизому не попало ничего. Назавтра, как обычно, мы пришли снова. Вчерашняя картина повторилась. На этот раз мы принесли целых полбуханки. Вокруг нас собралось примерно семьдесят-восемьдесят голубей. Болату до того, кто сколько ест, не было никакого дела. Довольный своей забавой, он раскидывал хлеб направо и налево. Я сидел и считал. Он бросил двести тридцать девять кусочков. И хоть бы один из них достался сизому! На двести сороковом я не выдержал. Крикнул, – и остановил Болата. Хлеба в руках у него оставалось совсем уже немного. Я взял у сына этот оставшийся кусок и, отрывая от него небольшие кусочки, стал подбрасывать их сизому голубю. Но и так я не достиг каких-либо значительных результатов. Из пяти или шести кусочков ему достались один-два.
С того дня мы начали подкармливать сизого голубя отдельно.
А через год Болат пошел в школу, у него появились новые заботы. У меня сменилась работа. Получили новую квартиру и переехали в другой район. Сизый голубь, конечно же, был забыт. Я тогда еще не мог знать, что вместе с сизым голубем теряю и сына – часть своей души. Только вот по прошествии двадцати лет, когда и жизнь-то сама уже прошла, когда я начал уже выживать из ума, я про все про то и вспомнил. Как подумаю сейчас, так ведь что получается: вместе с тем голубем я лишился и много чего другого…
Старик умолк.
Действительно, судьба, заслуживающая жалости. Кому было бы легко – потеряй он единственного сына. Ладно еще – крепкий вроде старик.
– Нет, я не жалуюсь на судьбу, – проговорил старик, будто прочитав мои мысли. Однако то, что он сказал дальше, было для меня полнейшей неожиданностью. – Сын со снохой все учебу кончить хотели, потом диссертации защищать вздумали… Ну вот, все наконец закончено. Самое бы теперь время внука заиметь – другой мечты у меня нет. Только доживу ли до той поры, когда с ним играть можно будет… А как подумаю, так ведь и это прихоть. Молодые сами должны ребенка растить, все трудности испытать, И будет потом Болат, как я с ним когда-то, гулять со своим маленьким… Но тогда он еще ничего не поймет. Пусть пройдет лет двадцать. Вот лет через двадцать он поймет цену отцу…
Старик снова замолчал. Он глядел не то на цепи высоких, подернутых синевой гор – снежный пояс их, свидетельствуя о конце лета, опустился значительно ниже прежнего, – не то на ослепительно голубое небо, – в общем, куда-то вдаль, и на лице его было выражение благости и довольства…
Неожиданно мне захотелось подшутить над стариком. Мне захотелось спросить его: «Ну, а сколько же времени тому, как вы сами познали цену отцу?» Но, вспомнив о своем отце в далеком ауле, которому мне все недосуг было писать письма хотя бы раз в месяц и от которого не имел уже вестей бог знает с каких пор, вспомнив о своем сыне, с того времени, как пошел в школу, переставшем играть со мной и оседлывать меня как верблюда, о своем маленьком сыне, у которого начал уже появляться свой собственный взгляд на мир, я промолчал.
Не так давно моя работа снова привела меня в музей. На этот раз мне предстояло сидеть в его запасниках значительно дольше, чем в прошлый. Каждый день в обеденную пору я выходил на улицу, давая отдых уставшим от неподвижности мышцам. Гулял и любовался голубями, перелетавшими с места на место, шумно плеща крыльями, и дружно клевавшими зерно. Но ни того сизого голубя с белыми крыльями, ни старика, горевавшего о безвозвратности детской поры своего взрослого, преуспевающего в жизни сына, я больше не видел.
1977
Перевод А. Курчаткина.
МИР ТРЕБОВАТЕЛЬНОЙ НРАВСТВЕННОСТИ
Творческая биография Мухтара Магауина не совсем обычна. До того как стать известным в качестве прозаика, он успел завоевать весьма широкую популярность как историк литературы. Лет пятнадцать назад мне довелось переводить первую большую работу молодого кандидата филологических наук – в русском переводе мы назвали ее «Кобыз и копье». В Казахстане она произвела впечатление почти сенсационное и приобрела необычно широкую для такого рода трудов читательскую аудиторию: молодой ученый отодвинул на несколько веков вглубь историю родной поэзии, впервые собрав воедино и проанализировав произведения древних казахских жырау – поэтов-философов. Собранные вместе, даже лишь дошедшие до нас осколки этой средневековой поэзии засверкали ярким блеском таланта, на редкость своеобразного и первозданно мощного.
Одновременно писались и первые рассказы и повести. Какое-то время литературное и научное творчество соседствовали – М. Магауин работал в Институте им. М. О. Ауэзова АН КазССР, в старейшем вузе республики – Алма-Атинском пединституте им. Абая. В эти годы им был подготовлен, снабжен большим предисловием и обширнейшим комментарием том «Поэты Казахстана» для «Библиотеки поэта». Но в конце концов прозаик все-таки оттеснил литературоведа. Жалеть об этом не приходится – в литературе появился художник со своим неповторимым голосом.
В то же время его прошлая работа не прошла бесследно для нынешней: естественно, познания в истории литературы у молодого литературоведа были обширнее, чем у большинства его сверстников, начинавших вместе с ним путь в прозе, и это сыграло свою роль. Никогда писатель, каким бы он жизненным опытом ни обладал, не начинает на пустом месте. У него всегда есть литературные учителя. Иначе быть не может. В каждом хоть сколько-нибудь значительном и талантливом произведении пробегают токи от ближних или дальних литературных источников. Это не имеет ничего общего с литературщиной. Просто невозможно воплощать в литературную форму новый материал жизни, игнорируя опыт того, кто шел перед тобой.
У М. Магауина таких источников было больше, чем у большинства его ровесников. Он широко использует опыт классической западноевропейской новеллы XIX века. Его рассказ «Счастье Тулымхана» – явная ироническая реминисценция Мопассана. В «Архивной истории» чувствуются и Бальзак и Уэллс. Его повести о животных – собаке, коне – заставляют вспоминать о замечательном писателе Э. Сетон-Томпсоне. И все это не мешает М. Магауину быть оригинальным современным казахским прозаиком со своим жизненным материалом, своей темой, своим видением мира. Он принадлежит к отряду писателей «среднего поколения», который в казахской литературе представлен именами Абиша Кекильбаева и Дулата Исабекова, Дукенбая Досжанова и Оралхана Бокеева. В чем же состоит своеобразие Мухтара Магауина?
Детство писателя прошло в ауле, он хорошо знает аульную жизнь и охотно обращается к ее изображению. Однако в отличие от большинства своих литературных сверстников М. Магауин не меньше внимания уделяет и городу. Причем это в основном город старых окраин и новых микрорайонов, город студенческих общежитий и частных квартир.
Важно, что «аульная» и «городская» тема существуют в творчестве Магауина не параллельно. Он показывает аул и город в их взаимодействии, взаимовлиянии. Это отнюдь не противопоставление суетности города мудрости аула. Правда, рассказ «Ливень» на первый взгляд можно толковать именно так: горожанин-неудачник, ничего в общем-то не добившийся в столице и вместе с тем отвыкший от аульной жизни, – и его ровесники, здоровые, прямодушные аульные парни. Его, дрожащего от холода, гроза загнала в какую-то грязную расселину, а они под хлещущими струями, при блеске молний гоняют лихой кокпар. Но ведь как раз в этой повести незадачливый герой в своей застольной речи невольно пародирует такое противопоставление, доводя его уже до откровенной пошлости: «Вот вы говорите – Алма-Ата, столица. О воде и дровах думать не надо. Магазины под рукой. В магазинах – все, что душа пожелает. Живи себе и вкушай все радости этой жизни. Вроде бы все так. Но наш брат казах, для которого вольная степь – родной дом, ему душно в городе, тесно, дома лезут друг на друга, на каждом шагу смотри, оглядывайся – здесь не пройдешь, там не проедешь, народу – толпы». Нет, и повесть «Ливень» явно «не про то».
Собственно, взаимоотношения аула и города интересуют писателя не сами по себе, а как частный, хотя и яркий, пример проблемы, которая целиком захватывает его внимание, – проблемы нравственных обязанностей человека. Его герои – и студенты, и давно перешагнувшие студенческий возраст – как бы держат непрерывный, бесконечный экзамен на право называться настоящими людьми, держат его перед временем, перед обществом, перед собой.
В чем драма Уакаса, главного героя «Ливня»? Да в том, что «он вообще обладал способностью быстро осваиваться с обстоятельствами, даже весьма неожиданными». Всю жизнь Уакас приспосабливался к обстоятельствам, не пытался бороться с ними, плыл по течению, но он по крайней мере не делал подлостей. А герой «Смуглянки» – молодой ученый Бексеит, примеряясь к обстоятельствам, походя растоптал самое дорогое, что дала ему судьба, – любовь, семью, ради ученой карьеры предал свой дар, поступился честью в науке – и вот сидит, постаревший, в своем шикарном профессорском кабинете, перебирает черновики написанных трудов, ругается с женой – вздорной, похотливой и хитрой Гульжихан, читает письмо из родного аула, куда когда-то бежала смертельно оскорбленная им первая жена Айгуль: «Вы спрашивали про своего сына Секена, то есть про нашего родного племянника Сейтжана Ниязова. Сейтжан жив-здоров, дела у него идут хорошо, живет и радуется жизни, как все его сверстники. Это джигит огромного роста и богатырской силы. На каждое плечо по человеку посадить может. Одна беда – из-за болезни ушей он дальше второго класса не пошел. А так Сейтжан ничем не хуже других, все понимает, если на руках показать».
Аспиранту, тогда еще спешившему с защитой диссертации, «некогда» было заняться болезнью ребенка.
И самое главное, понимает Бексеит: никуда от Гульжихан ему не уйти, они теперь – два сапога пара.
Здесь следует сказать вот что: М. Магауин, конечно, хорошо понимает, что в каждом человеке – пусть в разных пропорциях – перемешано хорошее и дурное. Однако есть моральные границы, перейдя которые человек теряет право на сочувствие. У М. Магауина эти границы проведены очень жестко. Он беспощаден не только к таким, как Бексеит и Гульжихан. Он отказывает в малейшем сочувствии и хорошенькой студентке Кульмире, с холодной расчетливостью выбирающей будущего спутника жизни («Непредвиденная встреча»), и бестолковым представителям совхозного «среднего звена» Токмату и Тлеукену, пьяницам и пустомелям («Ночные гости»). И здесь с автором нельзя не согласиться. Но когда он так же холодно-враждебно изображает вернувшегося в аул инвалида-фронтовика Дауренбека (повесть «Дети одного отца»), то начинаешь думать, что в данном случае писатель, как строгий и в общем-то справедливый судья, все же не лишен порой пристрастности и не всегда принимает во внимание смягчающие обстоятельства.
Естественно, писатель не предлагает никаких всеобъемлющих моральных рецептов. Все зависит от этих самых обстоятельств, которым не следует подчиняться, но которые необходимо учитывать. Иногда, чтобы быть порядочным человеком, требуется предельная деликатность и скромность («Наш родственник, дядя моих детей», «Матери»), иногда эти же качества, как это ни странно, могут привести к беде («Строптивая»). Гордая красавица Батиш, отвергавшая всех аульных джигитов, полюбила фельдшера Бейсена, парня и умного, и серьезного, и не хлюпика какого-нибудь – боксер, набил морду недавно вернувшемуся из мест заключения Жартыбаю, который приставал к девушке. И все же мужем Батиш стал, к удивлению всех и к ее несчастью, этот самый хам Жартыбай. Для писателя, конечно же, неприемлема такая позиция: «В жизни ты все время схватываешься с кем-то, с кем-то грызешься, борешься, пинаешь и толкаешься локтями – до того ли тут, чтобы смотреть на чье-то настроение, блюсти чьи-то интересы… Скольких ты бьешь по лицу, скольким переходишь дорогу! Простейший пример: ты, протолкавшись, залез в автобус, а кто-то из-за тебя остался снаружи. Одно досадно: без этого жить ведь и невозможно».
Нет, говорит писатель, так жить невозможно.
М. Магауин постоянно подчеркивает социальный, общественный смысл моральных норм. Вот «Архивная история», рассказ «про маленького, тщедушного старика Самета, безвылазно просидевшего сорок два года в архиве, сделавшего великие научные открытия, но не нашедшего времени написать о них ни единой строчки и пустившего перед смертью все свои бесценные материалы по ветру… и про наследника его, самой логикой вещей призванного, казалось бы, не просто продолжить, но и направить его дело в новое русло… Сембека, растратившего попусту данный ему природой талант». Увы, и Сембек идет по пути Самета, превращается в своего рода Скупого рыцаря, бесцельно хранящего в тайне сделанные им открытия. Сембек – великий труженик, большой талант, он совершенно бескорыстен, он сознательно отказывается от всех житейских благ, и тем не менее его поведение аморально, и прав рассказчик, бросающий в лицо своему старому приятелю гневные слова: «Для чего все это, чем ты занимаешься? Во имя какой цели?.. Ведь это – сокровища твоего народа… Значит, ты преступник, намеренно заперший ворота к этим сокровищам».
Обратила на себя внимание читателей и критики повесть М. Магауина «Дети одного отца». Это история усыновления в годы войны людьми далекого аула шести маленьких детдомовцев – ребят разных национальностей. Рассказана она писателем без сентиментальности, правдиво, жестко.
Перед распределением детей баскарма аульного колхоза говорит: «Мы сыновей лишились, а те, что стоят перед вами, – родителей. Две половинки – одно целое…»
Конечно, побуждения аульчан, берущих приемышей, – а берут их в основном те семьи, где сыновья погибли на войне, – чисты и благородны. Но, показывает писатель, этого еще мало. Нужно найти путь к детской душе. Не всем это удается. Якова-Жакыпа усыновила одинокая Сакыпжамал. Ей искренне хочется полюбить мальчика. Но «то ли потому, что Сакыпжамал никогда не имела собственных детей, то ли потому, что Яков был уже не малый ребенок, а сама она была еще так молода, то ли потому, наконец, что не нашли друг для друга внятного языка их души, угнетенные – каждая своей – печалью, но, как там ни объясняй, не сроднились они, не стали сыном и матерью».
Глубоко драматична судьба маленьких братьев – Нартая и Ертая. Они были отданы в разные семьи. Приемные родители Ертая старались, чтобы шестилетний мальчик начисто забыл прошлое, не давали братьям встречаться, гнали Нартая от своего дома. И дети решили идти разыскивать своего настоящего отца и погибли в зимней буранной степи.
Зато в других семьях дети встречали не только любовь, но и понимание и выросли настоящими людьми. Убедительно показывает М. Магауин культуру чувств «простых людей», их доброту, человечность, способность преодолевать вековые предрассудки.
Надо сказать хотя бы несколько слов об анималистических вещах М. Магауина («Гибель борзого», «Судьба скакуна» и др.). Эти вещи – в русле традиции, начатой в казахской литературе «Серым Лютым» М. О. Ауэзова. Звери в них – это настоящие звери, а не аллегории, поведение животных, «психология» собаки или лошади показаны в них выразительно и убедительно. И в то же время это, конечно, и о людях. Не только потому, что вокруг четвероногих персонажей действуют лаконично, но ярко выписанные персонажи людей аула и города, но и потому, что судьба зверей заставляет нас задуматься о человеческой морали.
Наиболее крупным как по объему, так и по значению произведением М. Магауина до недавних пор являлся роман «Голубое марево» – один из немногочисленных еще в казахской литературе городских романов.
Город, описанный в романе, узнать нетрудно. Это Алма-Ата, но Алма-Ата для читателя, привыкшего к описаниям зеленого знойного города, необычная – зимняя. Автор умеет передать своеобразную красоту оцепеневших деревьев, заснеженных аллей и скверов, снегопада в городе в коротких и выразительных пейзажах: «Тропка впереди совсем исчезла. Снег на тротуаре лежал сплошным настилом, а вверху с обеих сторон сплетались дубовые ветви. Они двигались внутри светлого туннеля».
Действие романа начинается в октябре-ноябре, а кончается в мае. Но и последний пейзаж в книге – не весенний. Это картина внезапно, хотя и ненадолго, вернувшейся зимы.
«Снег засыпал крыши домов, тротуары, выбелил нити проводов над улицей. Снег лежал густыми хлопьями на зеленой, едва распустившейся листве, пригибая к земле отяжелевшие ветки. В прозрачном и звонком от мороза воздухе особенно резко проступали контуры гор. Казалось, их вершины приблизились, нависли над городом.
Сухо похрустывающий под ногами, весь в холодных голубых отливах, снег покрыл весеннюю землю, согретую солнцем, разбуженную, зазеленевшую первой нежной травой…
Недолго держались заморозки, но когда они отступили, яблони в садах стояли осиротелые, голые».
«Голубое марево» не только городской, но и «зимний» роман. Сумрачный колорит декабрьских алма-атинских туманов неотделим от сюжета произведения, он ощутим в авторской интонации повествования. Можно сказать, что «Голубое марево» – это роман о потерях. Тех потерях, что неизбежны во время становления и возмужания характера, потерях, которые выковывают его твердость. Но менее горькими они от этого не становятся.
Это тоже произведение об экзамене – экзамене чувств, экзамене характера.
Было бы чересчур прямолинейно сказать: суть романа в том, что перед двадцатидвухлетним аспирантом, талантливым филологом Едиге Жанибековым впервые раскрывается противоречивая, порой драматическая, порой трагикомическая сложность окружающего мира. Нет, Едиге умный парень, как-никак пять лет до аспирантуры он прожил в студенческом общежитии, глаз на происходящее вокруг не закрывал, в молочные реки и кисельные берега, якобы расположенные невдалеке, не верил. Правда, материальных трудностей Едиге не испытывал никогда. В простеньком казенном шкафу его аспирантской комнаты в университетском общежитии висит восемь хороших костюмов. Ему не приходится с нетерпением ждать дня стипендии, поскольку у него есть обеспеченные родители и еще «три-четыре семьи», которые любят его, «как родного сына». Однако Едиге вовсе не является исключением в своей среде, хотя, конечно, у них в общежитии немало аспирантов, вынужденных между стипендиями занимать рублевки у своих более удачливых в смысле родственников коллег.
Но одно дело – со стороны наблюдать шершавость жизни, а другое – испытывать ее на своих боках. Едиге сталкивается с этой шершавостью. Жестко и больно. И… брезгливо отступает, очень гордясь в душе своей порядочностью и своим умом. И отсюда приходит потом полынная горечь потерь.





