Текст книги "Голубое марево"
Автор книги: Мухтар Магауин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)
27
При всем том, что никаких симпатий к Бакену он, разумеется, не испытывал, кое-что в его словах задело Едиге, заставило задуматься. В самом деле, с чего ему, Едиге, задаваться? Хотя бы перед тем же Бакеном? Никакого вклада в науку он пока не внес, открытий, на радость благодарным современникам и потомкам, не совершил. Дни за днями бегут бесполезно, бесцельно. А его грандиозные замыслы, благородные мечтания! Все поблекло, развеялось, ушло, как вода в песок, в серенькие будни, мелочи, пустяковые страдания… «Ты бездельник, Едиге, – сказал он себе, – ты бездельник и лодырь! Пора начать новую жизнь!»
И он начал новую жизнь…
При первом знакомстве архив не внушал ему ничего, кроме робости. Папки, папки, папки, рукописи – толстые, тонкие, в картонных, матерчатых, ледериновых переплетах или сшитые и переплетенные кое-как… Неполные, обрывочные сведения, описания, стихи, песни, легенды, сказки, вышедшие из-под пера сотен и сотен людей – сочинителей, ученых, энтузиастов – собирателей фольклора; когда-то фиолетовые, а теперь коричневые от времени чернила, и синие химические, и простой, еле различимый карандаш; слова, слова, слова – на казахском, на русском, на чагатайском языках, изображенные с помощью славянского, арабского, латинского алфавита на белой, желтоватой, голубоватой, глянцевито-блестящей, плотной, мягкой, жесткой или почти прозрачной бумаге самой разнообразной формы: квадратной, продолговатой, широкой, узкой… У него кружилось в голове. Он чувствовал себя путником, который забрел, без компаса и оружия, в непроходимую чащу, полную диких зверей и чудовищ. Архив представлялся ему океаном, который не имеет берегов; хаосом, где нет ни начала, ни конца… Но через несколько дней он убедился, что учрежденья, именуемые архивами, скучнейшие на свете учрежденья, куда, казалось, приходят лишь седые старцы и, сгорбившись, в очках, усиленных поднесенной к носу лупой, вытягивают иссохшие шеи над пыльными, пропахшими затхлостью листами, – что эти учрежденья на деле являются счастливейшим местом, где обитают поэзия и тайна, где посеяны зерна будущей жизни, а не похоронены скелеты прошлого.
Теперь всякое утро, входя в небольшой, уютный зал, светло-золотистый от солнечных лучей, льющихся сквозь двойные рамы высоких окон, Едиге ощущал себя героем фантастического романа, обладателем уэллсовской машины времени. Здесь бывало тихо, тепло. Ничто не напоминало о зимней стуже, оставленной за наружной дверью… Многие столы пустовали. За остальными располагались редкие и, как правило, почти не менявшиеся посетители архива. Шелестели, похрустывали бережно переворачиваемые листы. Иногда скрипел чей-нибудь стул…
Материалы, с которыми он имел дело на первых порах, оказывались чаще всего лишь оригиналами уже опубликованных памятников, заслуженно и широко известных. Едиге их бегло просматривал, экономя время. Иногда он обращал внимание на то, что публикаторы местами кое-что сокращали, местами добавляли, улучшая или переделывая по собственному вкусу. Оригинал не был для них неприкосновенной святыней. Он видел порой, что материалы, прочитанные до него многими людьми, в самом деле имели спорный, а иные даже бесспорно вредный смысл, пронизанный духом вражды и черной злобы. Иногда попадались курьезы: стишки с неприличными выражениями, фривольные рассказы, неведомо кем сочиненные и неведомо как попавшие в архив. Но кто-то принес их сюда, кто-то надеялся: когда-нибудь и они смогут пригодиться… Все, все хранил на своих полках архив, внешне бесстрастный, ко всему безучастный, равнодушный… Но Едиге уже чудилось, что он видит, как в глубине молчаливых его хранилищ не затихает непрестанная борьба, та же, что и в жизни, – между светом и тьмой, добром и злом, взлетами человеческого гения – и примитивной, влекущейся по земле пошлостью.
Однако вскоре – он еще и не успел привыкнуть к нынешним занятиям, не успел вдоволь насладиться разлитым по архивному читальному залу философическим покоем – вскоре Едиге, листая очередную папку, наткнулся на небольшое по размеру эпическое сказание. Оно было записано в середине прошлого века гусиным пером, черными чернилами, на гербовой бумаге. Судя по языку и особенностям стиха, сказание складывалось в давнишнюю эпоху. Текст, свободный от позднейших наслоений, полностью сохранил драгоценный для специалиста аромат времени. Едиге жадно вчитывался, поглощая строку за строкой. Он словно держал в руке засохший цветок, лепесткам которого на глазах возвращалась прежняя форма и окраска, вместе с забытым и тонким, живым благоуханием…
Никто из исследователей до сих пор не упоминал о памятнике, он был никому не известен. Как это могло произойти? Как случилось, что наткнулся на него именно Едиге, только-только вдохнувший таинственный и сладостный запах архивной пыли?.. Он пробежал наскоро всю рукопись и прикрыл ее сверху листком чистой бумаги, как если бы там на столе сверкала горсть яхонтов, способных ослепить своим огнем. Он сидел минут пять, устремив глаза в одну точку, повисшую в пространстве. Он еще не верил себе. Своему везенью. Своему счастью. Своей удаче… И не верил, все еще не верил до конца, когда с опаской, оглядевшись по сторонам, словно неопытный вор, которого могут схватить за руку, принимался все перечитывать заново – во второй, потом в третий раз. Нет, сомневаться не приходилось – перед ним лежал памятник высокого художественного достоинства, его значение для истории литературы было неоспоримо…
Не теряя времени, Едиге принялся за переписку. В течение недели, не разгибаясь, он переписал весь текст, сверяя каждое слово с оригиналом. Потом набросал – вчерне, лишь приблизительно расшифровав темные места – перевод, пригодный для современного читателя.
«Вот так, уважаемый доцент Бакен Танибергенов! Вам требовалось Открытие?.. Вот оно! – думал Едиге не без веселого злорадства, укладывая к себе в папку страницы с еще никому не ведомым текстом. – Хотя что мне Бакен? Это мелко – вспоминать сейчас о Бакене… Азь-ага, вот кто от всего сердца поздравит его с удачей!.. Азь-ага… Но тянуть нельзя, нужно поторопиться с публикацией, пока кто-нибудь не перехватил…»
В нем неожиданно заговорила подозрительность. Да, посетителей в архиве немного, но в его сторону давно посматривают с интересом. Ведь не так часто встречаются молодые люди, которые усердно роются в архиве и читают рукописи на арабском, который кажется непосвященным колдовской грамотой, а старикам – никому, кроме них, не доступной премудростью. Полюбопытствуй кто-нибудь, чем он увлечен, – и у него тотчас возникнут соперники. Но как не полюбопытствовать, видя у него на столе изо дня в день одну и ту же папку с бумагами?.. Из предосторожности он присовокупил к ней несколько папок. И заказал еще – чтобы думали, будто он продолжает ворошить рукописные груды… Впрочем, он делал это не только для вида. Листая новые папки, он открывал для себя немало полезного, там и сям прощупывались ниточки, ведущие к творениям фольклора, также никому не известным, не пущенным в научный обиход. Новые оригиналы, новые варианты, отдельные факты, преданные забвению по неясным причинам… Но все это не шло в сравнение с главным его открытием.
Он всегда верил в свою звезду. И однако – без особенного труда, без долгих хлопот и поисков, за считанные дни собрать материал, достаточный для кандидатской?.. Тут было с чего утратить равновесие. Он уже не казался себе незрелым юнцом, способным лишь на пылкие мечтания. Нет, он уже другой человек! Люди о нем услышат, его имя будут передавать из уст в уста!.. Впрочем, не сразу… Бывает, что современники глухи… Но я докажу…
Так он думал, когда шел по улице, посматривая на встречных с жалостью и легким презрением. Что сделали они в жизни замечательного, чем они могут гордиться?.. Но хмельная радость, вызванная собственным успехом, длилась недолго. Бесспорно, его находка важна для науки. Но при чем тут сам Едиге? В чем его заслуги? Случайно попалась ему на глаза именно эта связка бумаг, случайно раскрыл он именно эту страницу… Кропотливый труд, упорство, вдохновенные догадки, озаренные жаждой истины поиски… Ничего этого не было. Любой образованный человек, улыбнись ему счастье, мог бы совершить то же самое. Любой студент…
«И нечего тебе пыжиться, старина, – решил он. – Остынь, приди в себя. А то, вижу я, ты порядком обалдел…»
Он немного успокоился, охладился. Но радостное удивление – почему случай отметил именно его?.. – не исчезло.
Он был молод, быстр на выводы, скор на решения. В подобном возрасте жизнь представляется проще того, что есть она на самом деле, и никто не ждет от нее уроков, которые она коварно припасает на будущее…
28
Ну и головомойку же задал ему профессор!.. Где это видано, чтобы учитель разыскивал ученика, а не ученик учителя?.. Кого только не расспрашивал он с тех пор, как вернулся! Ни одна живая душа о нем не знает. Где он скитается? Что это за новости – все бросить и кататься в горах на лыжах? Он охотник? Альпинист? Наука или развлечения – надо выбрать что-то одно! Три месяца не показываться на кафедре… А если руководитель уедет на целый год? А если не сегодня-завтра закроет навеки глаза, ведь жизни ему осталось, как старой овце?.. Тогда что? И потом – эти архары?.. При чем тут архары?.. Он думает охотиться на архаров или учиться в аспирантуре?.. Надо работать, работать! Пока не сосредоточишь все силы на главной цели – ничего не добьешься! В этом вся разница между настоящим ученым и сапожником!..
– Но кое-что я все-таки делал, – сказал Едиге, когда профессор, излив на него свой праведный гнев, мало-помалу стал успокаиваться.
– И чем же, интересно, ты занимался?
– Дней двадцать я сидел в архиве.
– Ну что ж, хотя бы это… – Азь-ага удовлетворенно кашлянул и взглянул на Едиге уже более снисходительно, словно отчасти сожалея о резкости своих упреков. – Это хорошо, что ты работал в архиве. Двадцать дней, говоришь?.. – К нему вернулись прежние сомнения. – Двадцать дней… А остальное время?
Едиге не хотелось лгать, он промолчал.
На побледневшем лице профессора резко проступило круглое родимое пятнышко над правым виском. Некоторое время Азь-ага сидел неподвижно, не произнося ни слова, только подбородок его мелко, едва заметно подрагивал. Затем Азь-ага, неожиданно грохнув по столу крупным костистым кулаком, на котором, как реки на географической карте, ветвились набухшие синие вены, вскочил и зашагал по кабинету. Он шагал стремительно, взад-вперед, по пестрому ворсистому ковру, застилавшему весь пол, и просторный кабинет, казалось, ему тесен, и тесен для того, чтобы вместить возмущенье, которое клокочет в профессорской груди, угрожая вот-вот извергнуться наружу. И опять, как три месяца назад, Едиге подумал, что Азь-ага похож на разъяренного самца-атана, и не удержался от улыбки. Профессор же, уловив ее краем глаза, остановился и замер посреди комнаты, словно не веря себе.
Не известно, что последовало бы дальше, но тут, к счастью, постучали в дверь.
– Папа, можно к тебе?
Не дожидаясь ответа, в кабинет вошел юноша лет двадцати двух – двадцати трех, высокий, с тонкими чертами лица и гладко зачесанными назад густыми волосами. Он был статен, красив, одет со вкусом. У него точно такое же родимое пятнышко, как у Азь-аги, только не над виском, а чуть пониже. И глаза такие же черные. В остальном же – и прямым тонким носом, и округлым, девически-нежным подбородком – он походил не на лобастого, тяжеловесно скроенного отца, а на мать, которая в свои пятьдесят с лишним лет сохранила миловидность. Зато кое-чем – и разительно, Едиге определил сразу – он отличался от обоих: ни Азь-агу, ни тетушку Алиму нельзя было заподозрить даже в намеке на чванливость. А этот… Он едва взглянул на Едиге, скромно сидевшего возле письменного стола, и взглянул свысока, словно сын бая, владельца тысячеголовых табунов, на самого последнего слугу. Словно ждал, что Едиге тут же вскочит и согнется в три погибели, смиренно его приветствуя. Но Едиге, понятно, и бровью не повел. Он только еще глубже откинулся в кресле, про себя сказав: «Если захочешь, сам первый здоровайся, балбес!»
Однако наследнику тысячеголовых табунов не было никакого дела до жалкого аспиранта.
Подойдя к отцу, он приобнял его одной рукой и что-то зашептал на ухо.
– У меня ничего нет, – сказал Азь-ага, слегка поморщившись, но в то же время с лаской и гордостью глядя на сына: так смотрят на стройного, взращенного на степном приволье красавца аргамака. – Возьми у мамы.
– Она не дает, – мрачно сообщил юный наследник.
– Скажи, что я разрешил…
Через минуту в дверях показалась тетушка Алима.
– Ата, разве ты…
– Дай ему, сколько просит, – перебил ее Азь-ага.
– Что ты, отец, ведь вчера тоже…
– Ладно, ничего не случится. Он с приятелями что-то хочет отметить… Скажи Жорабаю, пускай подбросит их до ресторана и оставит ключи, не дожидается…
– Ох, отец…
– Иди! – строго сказал Азь-ага. – Закрой дверь и не мешай нам!.. – Даже не взглянув на жену, он вернулся к столу. – Ну, – заговорил он с Едиге, – так на чем же мы остановились? – Однако, вспомнив, что совсем недавно был сердит на своего ученика, снова нахмурился.
– Мне хотелось показать вам кое-что, – Едиге торопливо раскрыл портфель. – В архиве я обнаружил одно эпическое сказание… Кажется, никому не известное…
– Что это за сказание, да еще никому не известное? – возразил ворчливо профессор, – Провел в архиве двадцать дней – и готово, получайте «открытие»! Такое редко случается даже с теми, кто безвылазно просидел там по двадцать лет!..
– Слепой и за сорок лет не увидит того, что лежит под ногами, – обиделся Едиге. И не протянул профессору извлеченный из портфеля текст, а продолжал держать его в руке.
– Я слышал, ты начинаешь дерзко себя вести, – сказал Азь-ага. – Это правда… Ну, так что это за сказание?
– Пока я только переписал его. Выводы еще не сделаны… Но, судя по словарю, строению предложений и некоторым именам, известным в истории, можно предположить, что это подлинное историческое сказание и что оно написано в пятнадцатом веке.
– Во-первых, нелепо говорить: «Написанное». Письменная литература казахов свое начало ведет с Абая, эта истина всем хорошо известна…
– Эту истину пора пересмотреть… Потому что…
– Во-вторых… – Профессор повысил голос, заставляя аспиранта умолкнуть. – Во-вторых, не всякое эпическое произведение, в котором встречаются имена исторических лиц, является историческим, если иметь в виду время его создания и достоверность описываемых в нем событий. К тому же казахские исторические сказания возникли, как известно, в восемнадцатом веке и связаны с борьбой против джунгарского нашествия. К этому периоду относится и высший расцвет казахской эпической поэзии.
– Есть основания считать, что казахский эпос расцвел еще в пятнадцатом-шестнадцатом веках. А сказания, записанные в прошлом веке и в таком виде дошедшие до нас, – это приблизительные и ухудшенные варианты, лишенные половины достоинств первоосновы…
– Похвально иметь на все собственный взгляд. Но твои мысли наивны и абсурдны! Ведь отбор, совершенствование, обогащение фольклорных произведений, происходящие в течение длительного времени, – это аксиома и азбука современной науки! Стыдно не знать столь элементарных положений!
– Выходит, если бы «Илиада» и «Одиссея» не были в свое время записаны на бумаге, они до сих пор продолжали бы совершенствоваться и обогащаться?
Профессор смолк, оборвав спор.
– Хорошо, можешь оставить, – сказал он, кашлянув несколько раз подряд. – Я просмотрю, когда будет время.
Едиге положил перед ним рукопись.
– Если не соберусь сам, – сказал Азь-ага, – поручу Бакену.
– Для него это не представит интереса, – несмело возразил Едиге, испытывая смутную тревогу. Он, было мгновение, даже пожалел, что оставляет профессору свою рукопись. Но взять ее со стола уже казалось невозможным.
– Ну что же… Там будет видно, – кивнул профессор. – Но вообще-то докторская диссертация Бакена как раз связана с казахским эпосом. Дельный, растущий молодой ученый…
– Как для кого. Мне лично он ничего посоветовать не сможет. Поэтому…
– Я любил тебя, как сына, прощал все твои выходки, но ты совсем распустился, – вспыхнул профессор. – Может быть, Бакену не хватает глубины, полета мысли, но науку двигают вперед не болтуны, а рядовые труженики. И вообще, молодой человек, – сурово заключил он свое наставление, – для вас пока самое главное – научиться у того же Бакена, как надо себя держать, и как работать, и как, между прочим, разговаривать со старшими…
Едиге опешил. Он не ожидал от профессора таких слов, такого тона… Продолжать спор было бессмысленно. Он понял это и простился. Но и на улице им владело такое чувство, будто он ослышался или принял всерьез отлично разыгранную шутку. Неужели профессор, умный, проницательный человек, бескорыстно и всю жизнь преданный науке, действительно верит в то, о чем говорил несколько минут назад?..
Едиге внезапно почувствовал себя разбитым, раздавленным. Как будто что-то внутри у него сникло, сломалось. После радостного подъема и напряжения этих дней силы покинули его. Он был пуст, выпотрошен. Так, наверное, в прежние времена баксы, закончив свою неистовую пляску, в изнеможении падал на землю…
29
У Гульшат он не появлялся больше месяца. И не только оттого, что не было времени. Долго ли встретиться, находясь в одном общежитии? Он мог зайти к ней после архива. И у обоих бы отыскался свободный вечер, чтобы сходить в кино или театр, наконец, просто побродить часок по улице. Но Едиге так и не решился ни разу подняться на четвертый этаж. Ни разу – за все эти недели…
Он сердцем чуял, что с того вечера, когда Гульшат одна ушла на каток, между ними возникла какая-то стенка. Невидимая, но прочная. Из попыток ее сломать ничего не получилось. Наоборот… И он оттягивал встречу, боясь окончательно все испортить.
…Он постучался в ее дверь нерешительно, как будто в первый раз. «Войдите!..» Ее голос. Он снова постучал. «Тук-тук-тук…» Ее шаги. Дверь приоткрылась – Едиге увидел ее лицо, которое тут же осветила улыбка. Губы, брови, легкие ямочки на зарозовевших щеках – все в ней радостно смеялось, летело ему навстречу. Но мгновение – и она, как бы вспомнив о чем-то, погасила улыбку. Нижняя губа досадливо закушена, тонкие брови выгнулись дугами вверх – удивление. Он явился? С чего бы?.. Переступила порог, левой рукой, заложенной за спину, прикрыла дверь. Прихлопнула – но слишком резко, дверь с чрезмерной силой громыхнули о косяк. Гульшат это, кажется, смутило – и она, оглянувшись, опять толкнула дверь назад, в комнату, а потом притворила – уже осторожней, обеими руками. Хотя пальцы ее так и не выпустили дверной ручки, когда она встала напротив Едиге, с безразличным лицом и устремленным куда-то в сторону взглядом.
– Как ты живешь?.. – спросил Едиге.
– Хорошо… – Улыбка прокралась в ее глаза, чуть-чуть раздвинула губы, но Гульшат, как бы спохватись, вновь нахмурилась.
– Сессию закончили?..
– Еще когда-а-а…
– Как сдала?
– Тройки, четверки… Куда уж нам, девушкам… На большее мы не способны… Мысли у нас не те, кругозор убогий…
– А-а-а… Да-да… – Едиге вспомнил свои слова о современных девушках, – было, было, болтал он что-то такое… – Беру обратно.
– Что?
– Все, что в тот раз наговорил тебе.
– Теперь уже все равно, – сказала Гульшат. На этот раз она и в самом деле улыбнулась. Только улыбка получилась кривая – будто не улыбается, а насмехается. «Почему это – теперь все равно?» – чуть было не вырвалось у Едиге, но он сдержался.
– Сколько дней дали на каникулы?
– Неделю всего. Осталось пять. Даже четыре… И на лекции снова… – «Сессия, значит, кончилась недавно», – про себя отметил Едиге, вспомнив ее «еще когда-а…» – В комнате нас трое сейчас, другие домой уехали. – Опустив глаза, она принялась чертить носком туфли по полу, огорченная, видимо, тем, что не смогла тоже съездить домой.
– А ты что же?.. – У Едиге не нашлось других слов, он произнес первые попавшиеся. В голове был сумбур, он не думал, что говорит. Он тронул ее за подбородок, заглянул в глаза, такие знакомые, родные… – Ты осунулась.
– Как я могла уехать, если ты… – Она отвела глаза. Ему показалось, у нее сейчас хлынут слезы. – Если ты… – Она овладела собой и поправилась: – если я… Познакомилась с одним парнем…
– …и влюбилась! – закончил Едиге, жестко усмехнувшись. Он отдернул руку от ее подбородка, отступил назад.
– Нет! – Она повернулась к нему лицом и теперь смотрела на него прямым, светлым от ярости взглядом. – Нет! Я никогда ни в кого не была влюблена. Никогда!..
– Ну-ну, – сказал Едиге. В горле у него пересохло, и язык ворочался с трудом. – Не была, так будешь.
– Буду!..
– Конечно. Все в твоих руках. – Впрочем, теперь, услышав ее признание («Никогда…»), он ощутил внезапно явное облегчение. К нему вернулась прежняя уверенность, он снова ступал по твердой земле. – Да, – коротко рассмеялся он, – вот так это и бывает. Знакомимся, целуемся, говорим, что жить друг без друга не сможем, говорим, хотя где-то в душе ведь знаем, что это не совсем так и на самом-то деле сможем, сможем!.. Но говорим, так положено в игре, которую называют любовью, и лжем себе, лжем друг другу. Но игра есть игра, проходит неделя, месяц – и надоедает обманывать. А уже привычка, уже пустовато без этого. Как без карт – картежнику: жизнь не в жизнь… И тогда, закончив игру с одним, переходишь ко второму, к третьему… к пятому, к десятому… И пошло, пошло!
– Это правда, – подтвердила она с горьковатым смешком. – Нет любви на свете… – В ее голосе слышался упрек.
– Вот видишь, и ты согласна. Оттого, что теперь много умнее, чем три месяца назад… Я тогда тоже был дураком. И если с тех пор поумнел, так из-за тебя. Это ты меня умным сделала. Так что мы квиты, никто никому не должен, – ведь и я кое-чему тебя научил. Думаю – научил…
– Научил, – повторила она за ним.
– Только еще не всему научил, не хватило талантов… Пускай доучивает новый знакомый.
Гульшат вспыхнула, быстрым взглядом, как лезвием, полоснула по его лицу – и опять отвела глаза.
– Наверное, это судьба, – сказал Едиге. – Что ж, простимся, как в классической трагедии – обнимаясь и плача. – Он вновь приблизился к ней, осторожно коснулся щеки, провел по ней, погладил – похудевшую, бледноватую после экзаменов, с почти прозрачной кожей, покрытой нежным, как у одуванчика, пушком… И почувствовал – дальше не выдержит свою роль. Пропади она пропадом, эта роль! И все роли, все игры – пропади пропадом! Если сердце идет наперекор уму – к черту этот ум, его кислые сентенции и кривляния!.. Рука его поднялась выше, утонула в густых волосах. Гульшат не отстранилась. Он притянул ее к себе, склонился над нею. «Сейчас, – подумал он, – сейчас я ее поцелую, и все вернется…» – Наверное, это судьба, – повторил он – уже иным тоном, в ином смысле. Но лучше бы он не произносил этих слов! Ни этих, ни других! Он и без того произнес их слишком много. Слишком, слишком… А они так бедны, когда пытаются выразить чувство… Скажите: «Это поет соловей» или: «Это шелестят листья» – и что же? Разве услышите вы пенье соловья? Или шепот листьев?.. Так и любовь – она чуждается слов, не верит им. Она стыдлива и предпочитает молчанье. А если слова, то скорее даже глуповатые, ведь человек всегда немножко глупеет от любви. Глупеет – и болтает глупости, городит вздор, все, что взбредет на ум и подвернется на язык. Но при этом кажется, что говорит он умно и красиво… Так им кажется обоим – ему и ей… Только тогда немного слов не помешает – они хоть и не помогут им понять друг друга, но прибавят мелодии сердец новые ноты, новые звуки… Ах, эти глупые, эти лишенные смысла, эти самые умные в мире слова!.. Но наш герой не сумел их найти в нужную минуту. «Наверное, это судьба…» Это значило, что она – его звезда, единственная на многозвездном небе. Что она – это все, что есть для него в жизни, его надежда, его заветнейшее желание, сама жизнь… Но она не поняла его. И решила, что он смеется над нею. В который раз! – «Не смей!» – сказала она и отбросила его руку. Видно, и ей не хватило глупости, чтоб довериться сердцу. Оба в тот миг – и он, и она – оказались слишком умны… И, как иной раз случается, должно было миновать долгое время, годы и годы, чтобы потом, соединенные с кем-то другим, с кем-то чужим по душе, соединенные навсегда, волоча по длинной тоскливой дороге в одной упряжке телегу жизни, навьюченную гремучим котлом, закопченной треногой и прочим семейным скарбом, – чтобы тогда, с поздним сожалением, вспомнить тот миг и вздохнуть; «Ах, какими же глупыми мы были…» Глупыми?.. Да, пожалуй. Оттого, что искали слишком умных слов.
Но пока… Пока еще ничего страшного, необратимого между нашими героями не произошло. Он хотел ее поцеловать, она не позволила. Только и всего. А ведь мало ли, мало ли что случается и у счастливых пар, любящих, верных, одолевших многие испытания! Такие вспыхивают порой баталии, такие битвы! И что же?.. Следуй за этим непременно драматическая развязка – что сталось бы с миром?..
Итак, она отбросила его руку. И не просто отбросила – она при этом сказала: «Не смей!..» Для того, кому двадцать лет (или на три года больше), подобное снести нелегко. Но любовь все прощает. Простил и Едиге. Тогда Гульшат словно вознамерилась испытать, на что способно его терпенье. Блестя глазами, она стала рассказывать о своем новом знакомце, – ожесточась, мстительно усмехаясь в душе.
Она и не думала выглядывать кого-то на стороне – было время, ей нравился Едиге. Нравился, не больше, но она-то себя уверила, что любит… И вот… Все началось на катке, в тот день, когда Едиге сказал, что он не мальчишка, не ребенок – он помнит?.. Она каталась одна. Вдруг ее обнял за плечи какой-то парень. Она попыталась вырваться, круг или два они сделали вместе, он ее не отпускал. Отпустит, – сказал он, – если она перестанет сердиться. Сердиться?.. На что?.. Ну, пошутил, здесь так принято. И сам – интересный, видный из себя, одет щеголем. (Каждая подробность – как новый укор, новый укол.) Но Гульшат не хотела с ним знакомиться. Она даже имени своего не назвала. Ни в тот раз, ни когда они снова встретились – в горах, возле трамплина… В горы она ходила вместе с девочками. Просто так, прогуляться, покататься на лыжах. А на трамплине шли городские соревнования по прыжкам. И тут она увидела того парня. Им все любовались – какой отчаянный, ловкий! Он птицей взлетел в самое небо – так им, снизу, казалось! – и опустился далеко, за стометровой отметкой. Рекорд?.. Нет, мирового рекорда он не поставил, возможно, она что-то спутала – не сто, а девяносто… Или восемьдесят… Или семьдесят… Возможно, и сорок, ну и что?.. Это не самое главное… Что главное?.. А то, что он очень внимательный, вежливый… Деликатный, вот подходящее слово. Да, деликатный. Не задавала. Не эгоист. Не грубиян. И при том – такой смелый, такой мужественный. И не в пример старичкам, просиживающим день и ночь, въедаясь в книги, – не в пример им, настоящий спортсмен. И умный, и знающий. Аспирант, работает над диссертацией, но успевает – и то и это. Защитится будущей осенью, в крайнем случае через год… Нет, не тогда, он рассказал обо всем этом позже. Вчера… Она в тот, первый день, и не взглянула на него ни разу. Отворачивалась, не слушала, что он говорит… Но он не обиделся. Наоборот, проводил до самого порога. И потом приходил несколько раз. Гульшат не принимала его приглашений – отправиться на каток, в горы. Разговаривала – и то не дольше пяти минут. Ни на капельку не хотела изменять Едиге. Только сердцу, видно, не прикажешь. И она просит не винить ее. До сих пор она ни в чем не уступила – но долго ли так будет?.. Нет, целоваться она не позволяла. Рукой коснуться – и то… Нет! И чтобы влюбилась – тоже нет, она этого не думает. Нравится – да. Это так. И теперь она верна Едиге, но… Ничего не обещает. Не хочет обманывать… И вчера, и сегодня – он приходил, уговаривал пройтись, они болтали – час, два… Завтра? Что будет завтра, она не знает. Едиге должен согласиться: такие ребята не часто встречаются…
– Кто он? – Едиге наклонился, заглянул Гульшат в глаза. – Ну? Говори!
Она молчала, постукивая носочком туфли по полу, и глаз не отводила – насмешливых, торжествующих.
– Кто он?
– Вызовешь на дуэль?
– Это мое дело!
– Вряд ли с ним тебе справиться, – сказала она. – Да, вряд ли. Он сильный. И ростом выше тебя. И кулачищи у него вот какие… – Она сложила оба свои кулачка. – Даже больше. Так что, боюсь, ничего у тебя не выйдет. Он такая громадина…
– Ясное дело, – сказал Едиге. – Раз «такая громадина», то уж тут не устоять. Вам только и надо, чтоб «такая громадина»… – Он отступил на шаг, смерил ее презрительно с головы до ног. – Как же зовут эту «громадину»?.. Неотразимую для любвеобильных сердец?..
По ее шее, щекам, всему лицу разлилась багровая волна.
– Беркин… – сказала она, глядя себе под ноги. – Его зовут Беркин…
– Такого я не знаю…
– Знаешь, – сказала Гульшат. Она выпрямилась и с вызовом взглянула на Едиге. – Он живет рядом с вами, напротив. Историк…
– Беркин?.. Беркина у нас нет. Погоди, не Бердибек ли?.. С усиками?..
– Да…
Он прямо-таки задохнулся от изумления.
– И это правда?
– Правда… – Она вновь опустила глаза.
Вдруг Едиге стало смешно. Сомнения, ревность, мучившие его столько дней, – все отлетело, пропало куда-то. Он захохотал. Он хохотал все громче, эхо прокатывалось по всему коридору. Он то стискивал обеими ладонями голову, словно боясь, что вот-вот она лопнет, то сгибался в три погибели, закрывая лицо руками, то упирался кулаками в бока. Он не мог ничего с собой поделать, не мог остановиться… Наконец, отхохотавшись, еще всхлипывая от смеха, он посмотрел на Гульшат. Она как будто съежилась, уменьшилась в росте. Она хотела что-то сказать, но губы у нее дрожали, дергались, не выговаривая ни слова.
– Так тебе, значит, понравился наш Бердибек?.. – Он вытащил из кармана платок, вытер глаза, на которых от смеха проступили слезы. Аккуратно сложил платок, спрятал в карман. – Что ж, поздравляю!
Она молчала.
– Ну и вкус у тебя, просто на удивленье. Не ожидал. – Он добил ее взглядом, холодным, безжалостным. – Впрочем, он еще старичок хоть куда, наш Бердибек… Еще крепкий старичок…
– Он моложе тебя, – сказала Гульшат, кусая губы.
– Он старше меня на семь лет, а вас, моя любовь, на целый мушель – на двенадцать.
– Все равно он выглядит моложаво, – сказала она, слегка оправляясь. – Глядя на вас, никто не подумает, что вам двадцать три года. («Вам», «вас», – так, так, – отметил про себя Едиге). А он похож на двадцатилетнего юношу.





