Текст книги "Голубое марево"
Автор книги: Мухтар Магауин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 44 страниц)
Вернувшись в Алма-Ату, я думал тут же пойти к Арыстанбекову. Но, поразмыслив, решил, что это ни к чему. Мало удовольствия – сообщать отцу столь печальную весть… «Сейчас старшему было бы тридцать пять, младшему – тридцать три, – говорил он. – У обоих, наверное, дети, такие же, как мой Алтай… Где-то они живут, и рано ли, поздно ли, должны объявиться». Что на всем белом свете дороже надежды? Я не нашел в себе ни сил, ни желания погасить ее искорку в душе человека, который сумел заново разжечь огонь у себя в очаге, поднять новый шанырак над своей головой…
Не заполнил я и место в газете, отведенное мне в связи с моей командировкой.
Когда мы прощались, Зигфрид сказал:
– Только презренный человек скрывает свое происхождение. Я никогда не забуду своего куке, аксакала Ахмета, воспитавшего и вырастившего меня. Его фамилию ношу я сам, и носят мои дети, и будут носить дети моих детей. Но живет во мне память и о том человеке, который подарил мне жизнь, – о моем дорогом отце Вольфганге Вагнере, погибшем в рядах испанских республиканцев, сражаясь с фашистами. Кто же я, спросите вы, кем считаю себя по нации?.. Я и сам иногда задумываюсь над этим. Немец?.. Не вполне. Казах?.. Тоже не совсем верно. Происхожу от немцев – это будет поточнее. Ну, а дети мои… Они как ответят на этот вопрос?.. Впрочем, так ли это важно – копаться в своей родословной? Сейчас мы все – русло одной реки, дети одного отца. Или, если хотите, члены одной семьи, сыны одного улуса… К чему растравлять старые раны?
Мне показалось, что это сказано им было не только от своего имени, ко также и от имени Якова, Рашита, от имени всех… Тогда я задумался всерьез над его последними словами, но потом понял, что они совершенно правильны.
И все же было жаль бросать на ветер все то, что услышал, узнал, увидел собственными глазами в этой поездке, жаль было родившихся в связи с нею мыслей. Изменив имена реальных людей, слегка оживив картины, сбереженные их памятью, я написал не то повесть, не то цикл переплетенных между собою рассказов… Не знаю сам. Журналист из меня не вышел, – может быть, выйдет писатель?.. В душе я на это надеюсь, хотя вполне готов и к тому, что надежда моя не сбудется. Что ж делать? Перенесем и это.
Как бы то ни было, пока все решится, у меня впереди еще достаточно времени…
1973
Перевод Ю. Герта.
СМУГЛЯНКА
«Уважаемый наш Беке! Сегодня получили наконец ваше письмо, и радости нашей края не было. У нас все хорошо, все живы-здоровы. Секиман топочет по дому, совсем как медвежонок. Спросишь его: «Где куке?» Ручонки разведет: «Неть куке». Пальцем ему погрозишь, а он пальчик поднимет и скажет: «Куке – ау. Куке – мау». Это значит: папа мой в Москве… Такой хороший.
Новости наши: паспорт получила, метрику на Секена оформила, в ясли приняли. Это соседка помогла. Отношу его на всю неделю, только на выходные отдают обратно. Теперь уже пять дней как устроилась на фабрику. Пока что ученицей. Зарплата, конечно, маловата, но говорят: будешь хорошо работать – побольше выйдет, станешь в коллективе как все.
Беке мой! Как я скучаю без тебя! Народу в городе – яблоку не упасть, а все равно как в пустыне. На кого опереться? С кем посоветоваться? Старики говорят: когда все хорошо кончается, так тысяча дней страданий одним днем обернутся. Лишь бы «аллах не обделил нас своей милостью.
Куке ты наш! Ты уж с силами соберись, забудь покой, не бойся спрашивать у своих ученых руководителей чего не знаешь, советуйся, на ошибки покажут – исправь. Защитись. Ни о чем другом, не думай. Обо всем забудь. За нас не беспокойся. Ты же сам говорил: как кончу – так на другой день и защита. Ну не на другой день, так еще полгодом позже – не беда. Терпи, до конца терпи. По письму твоему судить, ты пал духом и уныние завладело твоей душой. Держись, родной мой! Добрых людей, что могут помочь, там же больше, чем здесь. Не один, так другой поймет. Лишь бы с пути своего не свернуть…
Да, вот еще что: ваш руководитель профессор Махмет-аксакал в тяжелом состоянии попал в больницу. Говорят, кровоизлияние в мозг. Помнишь, такой проныра был малый, в прошлом году аспирантуру кончил, диссертацию еще защищал, Бикали зовут? Так я на улице его вчера встретила. Он мне и сказал.
Что еще? Желаю на пути вашем встретить вам удачу, пусть другом вашим будет святой Кыдыр, пусть поддержат вас духи предков.
Письмо написала и рассказала о своем житье-бытье ваша добрая и верная супруга.
Айгуль,29 сентября 1951 г.
А это Секитая рука. Это он привет посылает. Пальчики растопырил – чтобы куке на пять защитился и быстрее вернулся.
Чуть не забыла. Вверху у него еще один зуб прорезался. Теперь у нас уже десять зубов. Пряник или сухарь попадется – хватает и грызет. Сегодня ему исполнилось полтора года. Джигит уже.
Раз работа теперь есть – нам полегче будет. С первой получки вышлю денег. Не хотела дожидаться, да взаймы никто не дал».
– Т-у-у-у, Бексеит! Стою битый час, наверное, – хоть бы оглянулся! Враг разнесет твой дом – ты и ухом не поведешь. Мало по архивам хлама бумажного перетряс, так и дома вверх дном все. Человека нанять прикажете эти горы вымести? И откуда все это повыволок?
– Сам не знаю, байбише. Сам удивляюсь.
– Ай-ай-ай, что за слова?.. Феодал недобитый!
– Между прочим, этот феодал за свою жизнь немало сделать успел, а прожил не так уж много. Вот, пожалуйста, оттиски статей из академических журналов, вот – научные доклады, вот – рецензии на труды других ученых. Огромная работа. А большая часть ее еще не видела света. Соберу все, и еще одна книга готова. Что вы на это скажете?
– Идея недурна.
– Только одно грызет… Моя первая кандидатская… Так и бросил, не защитил.
– «Колонизаторская политика царского правительства в Казахстане в начале XX века». Она?
– Да.
– Этот орешек разгрызть не просто…
– Был бы топор хорош, так и войлочный кол вобьешь. Не в теме загвоздка, а как подать.
– Ты прав. Ведь сам говорил, работа отличная. Жаль только, света не увидела.
– Сейчас я проглядел ее. Конечно, в таком виде куда ее понесешь… Слишком уж вольно я размахнулся. Факты, документы – все верно, все точно. Но выводы – сомнительны… Не сомнительны даже, а как-то легковесны… Жаль, что там говорить. А так бы получился труд увесистый, листов на тридцать.
– А готового что есть?
– Листов двенадцать-тринадцать. Статьи, рецензии…
– Маловато… А может, подправишь, дотянешь?
– Чем дотягивать – проще за новую тему взяться. Правду говорят: не зная, и яд за бальзам примешь… В каких-то местах у меня даже мороз по коже, – неужели я написал? Что значит молодость безрассудная.
– Если б листов тридцать, так и деньжат перепало б.
– «Помнишь ли юности дни?..»
– О чем ты?
– Абай. Мир праху его, знал старик, что к чему… «О боже, боже, где те годы?..»
– Я понимаю.
– Ничего ты не понимаешь. Молодость ты, молодость… В душе – простор, чистота. Все звенит в тебе, и дух твой бодр. Не в реальности живешь, которую пощупать можно, а паришь в каком-то странном, удивительном мире, который сам же ты и придумал. Впереди только радость и свет. Все манит, все интересно. Ты и Наполеон, ты и Бисмарк. «Сладок той ожиданием». В этом ожидании и мчится юность. Может, тебя и не той ждет вовсе, а поминки… Но это и в голову не приходит. Потому как – глуп. Тем и прекрасна молодость. Ну, а когда страсти улягутся и оглядишься вокруг себя…
– …плакать хочется.
– Именно плакать. Ко из-за чего тебе хочется плакать, я знаю. Забыть не можешь, как любить начинала. Твоя тоска по любовникам, узкобедрым, как верблюд, и с мощной верблюжьей грудью. Ну, а я…
– Ты испорчен до мозга костей. Несешь, что в голову взбредет, лучше на себя посмотри…
– А что смотреть?..
– Не таким уж чистеньким приплыл ты мне в руки. Ну, побывала я замужем, так ведь и ты успел жену бросить.
– Да заткнись ты…
– Только твоя жена – вонючая аульная баба, а мой муж большим человеком был.
– Не забудь только, что моей жене было двадцать, а твоему мужу разочка в три больше – шестьдесят ровнехонько.
– Ну и что?.. Главное, человек какой.
– Да уж… В людях разбираться ты, конечно, мастак. Эрик, из-за которого ты мужа бросила, – ему восемнадцать-то было? Тоже ведь прекраснейший человек был? А? Если мне не изменяет память, этот достославный джигит обобрал кого-то в темном переулке и отправился за решетку?
– Ну и отправился… Ну и что? Я ведь за тебя пошла.
– Почему же не за Эрика, а за меня?
– Милый мой! Я ведь полюбила тебя.
– Ах, вот оно что… Полюбила, значит…
– Ну и ревнив ты. Кроме тебя, я никого не любила. Не веришь?..
– Ради бога, не лезь. В мои годы на этом не проведешь.
– Вечно ты себя старишь. Сорок четыре для мужчины…
– Для мужчины, конечно, самая пора женихаться. А для женщины?
– Мне нет сорока. У меня самый бальзаковский возраст – тридцать пять.
– Тридцать пять тебе было шесть лет назад. Ну, допустим, тридцать пять. У нас, на востоке, тридцать пять – это старуха.
– Прогнивший, дикий восток.
– Пусть дикий. Но у этого древнего дикого востока был хороший обычай: жена не перечила мужу.
– Прости меня, ты весь горишь. Я помешала тебе… Ты говорил о том…
– Забыл.
– Ты говорил, что плакать хочется, когда вспоминаешь юность.
– Да. Хочу плакать. Но не от тоски по минувшему, а от жалости к себе…
– И напрасно. Ты добился всего, о чем мечтал.
– А может, не добился?
– Не говори глупостей. Ты и академиком станешь. Впереди еще вон сколько, дорога длинная. Эти старики, из которых песок сыплется, думаешь, долго они протянут? Пока-то, конечно, первое слово за ними. Делать ничего не делают, только бока отлеживают, а каждый месяц восемьсот-девятьсот, а то и всю тысчонку получите, пожалуйста…
– В голове твоей, кроме денег, есть что-нибудь? Для тебя вся жизнь, весь смак ее – добыть копейку, одеться и пожрать.
– Думаешь, я мещанка? Вечно тебе надо меня унизить…
– Ну, допустим… Так чего же я должен хотеть, о чем мне мечтать прикажете?
– Брось эту труху бумажную, ее уже и мыши не нюхают. Ты вкус жизни забыл, да и куда тебе… не знал ты его. Долби не долби – не поймешь.
– Ну-ка! Ну-ка!
– Это кто сказал: «Жить надо так, чтобы, когда умирать будешь, ни о чем не жалеть»?
– Прошу извинения, нечто подобное, начиная с древних эллинов, говорили многие.
– Не важно, кто сказал. Важно, что знал этот человек толк в жизни. Надо успеть взять от времени все. Все, все, что оно дать может. Так и надо жить, если ты человек современный.
– Все правильно. Кино, театры, рестораны… Курорты, санатории… Ты всего попробовала. А чего еще желать современной женщине?
– Хороший дом, современно обставленный… Дача, машина… Много чего.
– Все имеешь… Что еще надо?!
– Мой милый! Я хочу защититься.
– Ах, вот о чем речь…
– Да… Такого случая давно не было. А сегодня вдруг и так кстати… Жена Бикали, ну тот, что на твоей кафедре…
– Что Бикали женат, я знаю.
– Да не перебивай… Муж младшей сестренки этой Канышми как раз лингвист, французским занимается…
– Ну и что?
– Сегодня в гастрономе ее встретила, слово за слово, и всплыло. У меня так и заныло все внутри. Знать бы раньше…
– И что бы ты сделала?
– Как что сделала? Ведь самое трудное – минимум по языку. Его сдать, остальное – ерунда.
– Допустим, все сделано. А дальше?
– Дальше – диссертация.
– И какую же тему вы намерены выбрать?
– Да все равно.
– А писать кто будет?
– Что значит – кто? Думаешь, все, кто защищает, – Америку открывают? Надергают из разных книг, с чужих диссертаций перекатают… Да и ты на что? Этот несчастный кандидатишка Бикали, который каждому в рот смотрит, и тот дал жене защититься. Все говорят, он ей диссертацию сделал. Ведь такую бестолочь поискать только, – спроси у нее, где нос, она на рот покажет.
– Значит, по-твоему, все бестолочи должны стать кандидатами?
– Тебе мало меня унизить, тебе надо меня оскорбить. Нашел себе рабу и отпустить боится. А ведь бестолочь ты, а не я. Стану кандидатом – тебе что, от этого хуже будет? Несчастная сотня, которую я из себя выжимаю в бесконечной возне с детьми, в грязных дрязгах с директором, с завучем и бог знает еще с кем, – плохо будет, если завтра вместо одной сотни три будет? Стоит задуматься.
– В этих пустых стенах, где только эхо от наших с тобой голосов гуляет, для нас двоих денег достаточно. Разве что из сторублевок платья тебе кроить…
– Да в деньгах одних разве дело? А почет? А имя? Вот ты – профессор. Кому плохо будет, если жена твоя – доцент? «Семья, где каждый – ученый» – плохо звучит?
– Разве в том дело, что говорить будут?
– А как же? Ты для чего работаешь? Для чего исписал эту прорву бумаги?
– Для чего же, интересно бы знать?
– Ради славы. Удачи ради. Успеха. Карьеры. А уж после ради того, чтоб жилось хорошо.
– Может, бросишь эту дудку и уберешься отсюда?
– А-а… Как против шерстки, так на дыбы? Ты же других за людей не считаешь! Думаешь, я слепая? Не вижу? Кому другому, а мне можешь очки не втирать. «Прогресс науки», «благо народа» – так я и поверила, что ты ради этого спину гнешь! Уж кто-кто, а ты-то живешь единого хлеба ради. И не строй из себя ни ученого, ни святого. Ты – торгаш, и наука – твой товар. Чем колотить себя в грудь: «я – доктор», «я – профессор», лучше б жене помог. Нужна твоя ученость, когда от тебя как и от мужика-то проку чуть.
– Вон, старая кобыла… Мало жеребцов, под которыми ты гнулась… Дурь твою не вытоптали…
Но даже после того, как Гульжихан в слезах, то ли и вправду искренних, то ли фальшивых, вся подобравшись, тихо исчезла, Бексеит еще долго не мог прийти в себя. Он мерил шагами огромный, прекрасно обставленный кабинет, стены которого были в полках, забитых книгами, а все пространство у окна занимал великолепный письменный стол, и в голове его царил содом. Он гнал от себя мысли, выплеснутые гневом, который кипел в нем. Он жаждал унять этот гнев… «Нервы, все нервы, надо беречь себя», – и перебирал длинные четки (тончайшая резьба по красному дереву), которые в последние годы всегда были в кармане.
Как ни заставлял он себя думать о чем угодно, лишь бы не о том, что произошло сейчас, Гульжихан не желала покидать его мысли. До чего бесстыдна! Чтобы женщина – и такова! Как была она прелестна, когда он увидел ее впервые. В ее движениях, в походке, в том, как она обращалась к собеседнику, в самих словах ее, даже в том, как она пила и ела, угадывалось, что она из хорошего дома, что выросла среди людей порядочных и достойных. А теперь вон что повылезло…
Бексеит никогда не жалел о том, что связал свою жизнь с ней. Она была дорога ему. В пору, когда не на кого было опереться – ни родных, ни близких, – она сделала немало, чтобы он обрел новую родню и новые знакомства, и даже в том, что он достиг, в его должностях и званиях, в почете, которым он теперь окружен, – немалая доля ее труда. С ней он всегда ощущал себя главой дома, но мелочами она не донимала его. Быт не касался его, а между тем он все получал готовеньким и все в доме сияло. Как пастух нюхом угадывает перемену погоды, так она по одному только движению бровей угадывала настроение мужа и поступала в соответствии с его переменчивостью. Но самое главное… Самое главное – Гульжихан открыла ему, что есть жена, что такое истинно современная женщина… И все же, супружеская требовательность Гульжихан к мужу в последнее время стала для Бексеита утомительна. Пользуясь любым случаем, он отправлялся на неделю-две в командировку, уверяя, что какой-нибудь периферийный институт зовет прочитать лекцию-другую, а то и целый курс, или на полтора-два месяца отбывал в Москву или Ленинград – опять науки ради. А приехав, обновленный, с пылкостью и энергией молодожена отправлял свои супружеские обязанности. Нет, Бексеит не жалел о том, что все сложилось, как сложилось. Гульжихан умела все. Не получилось лишь одно…
В последнее время – как ни глушил он это в себе, как ни пытался забыться, – в последнее время этот трехлетний мальчишка с тощенькой шейкой и ножками хомутом стоял перед ним – никуда не деться. Даже неизменные сопли под носом придавали ему только прелести. Секен-Секиман-Секитай-Сейтжан… Сейтжан Бексеит-улы Атаханов! Студент третьего курса МГУ, будущий ученый-востоковед Сейтжан Бексеит-улы… Впрочем, подобно тысячам отвергнутых абитуриентов, может быть, вернулся домой и он?.. Может быть, уже давно, давным-давно… Ведь здоровье у него было никудышное…
В дверь постучали:
– Господин профессор!
Четки замерли в руках Бексеита, и он остался стоять у окна как стоял. Даже не обернулся. Дверь тихонько отворилась:
– Бексеит!
На этот раз он обернулся, чтобы еще ей выдать, но, увидев Гульжихан, возникшую на пороге легко и просто, будто и не было ни обид, ни крика, сдержался.
– Мой всемилостивейший повелитель, обед на столе.
Он рассмеялся. Рассмеялся невольно. Над бесстыдством жены. Над своим бессилием.
– Нам нельзя ссориться, – улыбнулась Гульжихан. – Мы должны приноравливаться друг к другу.
«Поди угадай, куда тебя поведет», – подумал Бексеит.
– «Человек человеку волк» – это какой мудрец сказал?
– Бартольд не отрицал.
– Помню, помню, этот самый Бартольд говорил еще, что вокруг каждого – кольцо недругов…
– Ну и что?
– Вот ты – ученый. Ты – высокая душа, которой ни до чего дела нет, кроме науки.
«К чему бы это?» – в Бексеите снова закипала ярость.
– Ученый – это птаха неоперившаяся. О нем заботиться надо. Больше всего ему нужна женщина, самозабвенная, любящая, понимающая его душу.
– Вроде тебя?
– У женщины волос длинен, а ум короток. Что делать, может, не всегда хватает мне ума угадать твои желания, но душа моя чиста. Я тебе верная, преданная жена, и ты постарайся быть мне хорошим мужем.
«Что я стараюсь быть тебе хорошим мужем – сомнений нет, а уж верная ли ты жена – аллах ведает», – подумал Бексеит.
– Кто пожалеет нас, если мы друг друга жалеть не будем? Найди тулпара, у которого все копыта целы. Из тех, что живут на земле, у каждого – свой изъян и своя беда. Зачем мучить друг друга попусту?
«Если слова твои и правда от чистого сердца, так не мучь меня, исчезни отсюда – из этой комнаты, из этого дома. Насовсем. Навсегда. Чтобы ни следа, ни духа твоего не осталось возле меня», – взмолился Бексеит. Но не вслух, а про себя.
– Для настоящего ученого жена, семья, дети – дело десятое, может, даже вовсе лишнее. Сколько великих ученых даже женщины не познало, а про семью и говорить нечего! Прожили как перст – одинешеньки. Твой главный долг – труд. Твоя первая обязанность на земле – открытия. И еще книги, великие книги.
«Змея, – подумал Бексеит, – куда пробралась. И все ползком, вьется, вьется, петля за петлей».
– Ты помнишь, еще давно, мы только с тобой познакомились, ты говорил: создать в науке что-нибудь стоящее можно, лишь поправ все житейское, отказавшись от радостей и забот.
– Не забыла? – произнес Бексеит.
«Только то, что я вытворял тогда, нравилось тебе куда больше моих слов», – подумал он.
– И не забуду, – подхватила Гульжихан. – Никогда не забуду!
«Да и как забыть? Если мужу твоему было под шестьдесят, а высокомудрому джигиту двадцать семь», – опять про себя подумал Бексеит.
– Как хорош ты был…
– И как силен! – подхватил Бексеит.
– Правда, правда, – согласилась Гульжихан. – Сила воли – огромная. И характер удивительно спокойный, а в лице столько дружелюбия.
«О боже, боже! Где те годы?.. Уплыли вдаль, вдали исчезли». Других строк Бексеит вспомнить не смог.
– Ты и сейчас хорош. – Гульжихан приблизилась и белыми, упругими руками обвила его полную шею, в которой уже ощущалась дряблость. – Только иногда между нами словно черная кошка пробежит… правда?
– Да.
– Обед уже остыл. Пойду подогрею. А ты сбрось этот пыльный халат. Вот свежий. Мой руки и – за стол.
Бексеит сложил бумаги, разбросанные по столу, подошел к другим. Собрал и эти. Вот еще одна стопка рассыпалась…
«Казахская историческая наука в послевоенный период».
«Социализм и равенство наций».
«Туркестано-Сибирская магистраль и ее роль в индустриализации Казахстана».
«Единение наций и коммунизм».
«Из истории профсоюзов в Караганде».
Сколько всего понаписано!
Вдруг взгляд его упал на листок, вырванный из школьной тетради. Посередине – контур детской ручонки с растопыренными пальцами. Когда в доме появилась Гульжихан, он сунул этот листок в первую попавшуюся рукопись.
«Это – Секитая рука».
«…ваша добрая и верная супруга Айгуль…»
Лучи достигшего зенита солнца сверлили голову, и, обливаясь потом, он сорвал рубаху, а на макушку натянул носовой платок, завязав на концах узелки. Прибавил шагу. Он шел на темный холм, у подножия которого густо краснела таволга. А за холмом, сказали ему, юрта, возле юрты с утра стоит грузовик. Повезет, успеешь добраться – грузовик подбросит тебя до райцентра. Но перевалам, выжженным солнцем, конца не было. Издалека поглядеть – спины белых-пребелых овец, сгрудились в загоне и трутся боками. Подошел ближе – холмы отползли друг от друга, будто кто растянул пружину, и распластались вдоль твоего пути. Меж холмами в огромных, причудливо вогнутых впадинах сереют лощины, поросшие кияком, иссеченные ручьями, берега которых в густом тальнике, а над тальником устремленные вверх одинокие тополя. Прошел лощиной, и опять пологий подъем, и опять спуск, покойный и плавный. Нет конца твоему пути. Половины его не оставил ты за собой. Лишь начало открылось тебе, а степь широка и бескрайна. Отрешенно и горделиво распростерлась она, в величавом сознании собственных сил провожая века за веками. Гул от конских копыт прокатился по этим степным перекатам, – ни страха, ни поражений не знали гунны, в походах рождавшиеся, в походах гибнущие. Отогнала их степь далеко на запад. Прошел Чингисхан, возомнивший, что власть над всей земной твердью дарована ему богом Тенгри. Он вел за собой неисчислимое войско, в котором слились тюркско-монгольские племена. Прахом рассыпалась держава кипчаков, дерзнувшая думать, что под пятой у нее полмира, что незыблемы стены ее государственности и любая война принесет лишь победу. Мощным усилием собрав ослабевшие, разобщенные роды и подняв бело-синее знамя, здесь стал жить казахский народ. Он пас стада в сотни тысяч овец и растил лошадей десятками тысяч. Что росло здесь извечно, умножало себя, а чего не бывало здесь раньше, нарождалось, чтобы множиться дальше.
Всем богатством моего народа, которому в радость был каждый день, а жизнь дарована как счастье, была ты. Ты – степь! Веками отбивал он тебя от врага, неся ему смерть на стальном конце своего копья, и жилистые руки его гнулись под напором бессчетных полчищ, рвущихся со всех твоих краев. В этой бескрайней степи найдешь ли хоть пядь, где не пала б кровь моих отцов и слезы моих матерей? Любую твою пылинку готов целовать, земля моя!
Словно белой шалью затянутый облаком, померк свет солнца, и, будто только того и дождавшись, зашевелились верхушки трав – пронесся прохладный ветер. Бексеит пересек уже заросли таволги у подножия холма и, поднявшись по склону, опустился в мягкий густой ковыль. Он стянул с головы платок и вытер пот. Поостыв и чуть переведя дух, он повернулся на бок, подставив грудь ветру.
И почудилось: напоенная запахами красного емшана, белой полыни, седого ковыля, степная прохлада доносит таинственный, неизведанный, не обнимаемый разумом аромат иного, далекого мира, где живут, не зная ни суеты, ни забот, могучие джигиты, в жилах которых играет огонь, и девы, прекрасные, как солнце. Там вечный праздник и вечные игрища. Там девам всегда восемнадцать, а джигитам – по двадцать пять. Ни души там не вянут, ни тела, пребывая в нескончаемом блаженстве любви, благоухание которой дано им вкушать вечно.
Где он, тот край?
Отзовись!
А-а-а-а-а!
Восторг вырвался из груди, и Бексеит сам не заметил, как закричал. «Дурак! – улыбнулся он сам себе. – Тебе уже двадцать три. Думаешь, сделаешься ученым, перевернешь мир? А ты дурак дураком, вопишь как маленький посреди безлюдной степи».
В верхушках таволги быстро пробежал ветер. Бексеит поднял голову, отбросил волосы, упавшие на глаза. Вздрогнул. Прямо перед ним, шагах в пяти, стояла девушка с тяжелым мешком за спиной.
– Кто ты? – голос его вдруг осел.
Девушка едва улыбнулась.
– Что ты тут делаешь?
– Кизяк собирала, а вы позвали…
– А-а, – протянул Бексеит.
Она все стояла, чуть подавшись вперед и улыбаясь все той же едва заметной улыбкой.
– Поди сюда, – Бексеит уже пришел в себя. – Брось свой мешок. Отдохни.
А она стояла, не в силах отвести удивленно раскрытых глаз от его прокаленной на солнце темноволосой груди, от шапки его кудрей в золотистом отблеске тугих завитков.
– Ты что, из-под земли явилась?
– Нет, – она улыбнулась. И, видно, комар укусил, потерла ноги одну о другую. Ее старенькие парусиновые туфли со сбитыми каблуками и отстающей подметкой едва держались на обветренных, исцарапанных и потрескавшихся смуглых ногах.
– Так откуда ж ты взялась?
– Да из колхоза «Жанатурмыс». Тут рядом. Мама у меня умерла, и с этой зимы я у дяди. Его Тлеужан зовут.
– Значит, у нас одна беда. Мне тоже нужна юрта этого самого Тлеужана, и у меня тоже недавно умерла мать.
– Да благословит ее бог, – промолвила девушка.
Бексеит поблагодарил кивком.
– Хороший она была человек… – Девушка заговорила Степенно, тоном старшего, пожелавшего разделить твою печаль. – Все глядела на вашу карточку и просила бога помочь ее единственному. И плакала. Когда уж совсем плохо сделалось, попросила послать телеграмму. Два раза посылали. Так ждала, так тосковала…
– Некогда было. – Бексеит нахмурился. – Только до Москвы добрался, засел в архиве, материал попался необыкновенный… Тебе сколько лет? – пожелал он переменить тему.
– Семнадцать осенью будет.
– Да брось ты свой кизяк. Я что, унесу его? Посиди отдохни.
Девушка переступила с ноги на ногу и опустила на землю мешок. Но сесть – не садилась.
Оттого, что теперь не гнулась она под тяжестью мешка, видно стало, как высока она и стройна. Ситцевое выгоревшее платьишко, истончившееся от частых стирок, обтягивало ее тело, и, чем сильнее дул ветер, тем явственней проступали его очертания. Точно крохотный тостаган, из которого малыши тянут свой айран, остро и прямо выпирали упругие груди, и тоненьким четким прутиком трепетала ее талия. Когда взгляд Бексеита добрался до плотных, округлых бедер девушки и обхватил ее стан, совершенства которого еще не коснулось время, туман заволок его глаза и мозг. «Зачем она здесь? Говорит, что звал. Разве я звал ее? И не думал звать. Сама пришла. А зачем приходить девчонке к парню, который бог знает почему валяется в степи? Да и знать она его не знает… Чего она здесь потеряла?» Словно холодом обдало – он задрожал всем телом.
– Иди сюда… смугляночка… Иди, иди!.. Присаживайся! – он трижды перевел дух, пока произнес это. Во рту пересохло. Он проглотил слюну.
Девушка не двигалась. Она замерла изумленно и робко.
Бексеит не стал дожидаться, когда она сама приблизится к нему.
И ошибся. Сопротивлялась она отчаянно, напрягшись, будто сжатая пружина. Как в железные тиски схватила она его руки и не отпускала. Они долго боролись, пока, изнемогши, не почувствовал он вдруг, что она ослабела. В то же мгновение она испуганно взметнулась всем телом, но поздно – навалившаяся тяжесть не давала шелохнуться. Словно ягненок косули, схваченный волком, она вскрикнула раз – и все…
Опустошенный и легкий Бексеит долго лежал возле девушки. Резкими порывами пробегал прохладный ветер. Суматошно сновали бело-розовые бабочки. Где-то верещал сурок. По белым облакам пролегли темные полосы. Высоко в небе – три короткие черточки: это птицы высматривали с неба земную добычу. Все при этих птицах – и когти, и сильный клюв, и крылья широки в размахе, и сами они крупны. Но это не беркуты, а кушегены. Их корм, их добыча – мыши и падаль… Вдруг один из кушегенов стал падать прямо на них. Снизившись, он описал два-три круга и повис, словно удивляясь, зачем здесь эти двое. Едва шевеля крыльями, он парил, уставившись, казалось, в одну эту точку. И вслед за ним Бексеит невольно перевел взгляд на девушку. Но она была все так же недвижна. Даже подол не одернула. Лишь отвернулась. Плачет, догадался он.
Но и когда поднялась, слезы все падали сами собой, будто не ее эти слезы. Как быть? Бексеит вовсе пал духом.
– Машина, которая должна к вам прийти, там еще? – Ничего другого он придумать не мог.
– Шофер сказал, после обеда погрузит овец и поедет, – она произнесла это очень тихо, едва шевеля губами, но в голосе не было слез. – В Алма-Ату? – спросила она немного погодя.
– Да…
«За полдень уже перевалило, не опоздать бы», – подумал он.
Девушка впервые взглянула на Бексеита в упор. Глаза ее были как две влажные ягоды. Она была сейчас совсем другой. Раскрывшаяся чистая душа… Словно молодая степная трава омытая дождем.
Он обнял ее и с жаром поцеловал. Ее нежные губы пылали, а горящие щеки были мягки, как тонкий шелк. Словно током пронзило его. Она не стала сопротивляться, но и страсти в ней не было. Так – безразлична.
– Ведь не вернетесь, – сказала она потом.
– Вернусь. Вернусь к тебе, – произнес он первое, что пришло в голову.
– Прошлый год весь за матерью ходила, в школе отстала, – она глядела мимо него. – Если в интернат возьмут, опять пойду учиться…
– Десятый кончишь – заберу тебя, – пообещал Бексеит, лишь бы сказать что-нибудь.
– Еще два года ждать.
– Пошли, а то машина уйдет, – сказал он.
Она сделала было несколько шагов, но, обогнав его, остановилась.
– Не надо смотреть так, – она обернулась. – Неловко мне. Ступайте, я после приду… Вон и мешок забыла.
Он припустил с такой прытью, что последние слова девушки уже не достигли его слуха.
Шофер, знакомый малый, из одной с Бексеитом школы, только на четыре класса старше, сменив лопнувшее колесо, уже убирал свое хозяйство. Место в кабине было, и он согласился подбросить Бексеита. Расспрашивая про Алма-Ату, сказал, что в прошлом году страсть как намучился, гоняя машину на ремонт в Тургень, зато выкроил время и разочка три смотался в Алма-Ату.
– Отменное местечко – о чем еще мечтать, – и даже причмокнул, – молодец, что в столице осел, и что в науку подался – тоже молодец, только, слышно, дна мудрости еще никто не достиг, – думаешь, тебе добраться? Лучше б шанырак свой поднял – рухнула крыша, как не стало матери; пусть над домом дымок вьется, жену бы взял, а то людям в глаза смотреть стыдно. Ты ж обрусел совсем и знать не знаешь, что мы с тобой родственники в седьмом колене, ты – Ерсары, а я – Кулсары, и оба мы – от Естербек-батыра, мир праху его святому, по всему Среднему жузу знаменитый был человек, а ты, сопляк, брата своего старшего не признаешь, плеть по тебе плачет, а от благословенного пращура нашего Естербек-батыра, да святится имя его, байбише принесла пятерых сыновей, прапрапрадед твой Ерсары – самый младший из них, стало быть, последняя ветвь главного в нашем роду дома – ты, ты один. И запомни мои слова: приедешь в Алма-Ату, женись, не дай исчезнуть дымку над батыровым шаныраком, пусть потомкам славного рода не придется опускать из-за тебя глаза.





