Текст книги "Голубое марево"
Автор книги: Мухтар Магауин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 44 страниц)
Прошло около недели. Началась зимняя экзаменационная сессия. Как водится, перед нею были зачеты, и я сдал их вполне удачно; как говорится, и дух из меня вон, и из головы тут же все вылетело. Конечно, позиции мои были шатки, но благодаря своему трехлетнему опыту, там, где не знал точно, говорил в общем, а где не знал и в общем, плетя черт-те что, как бы между прочим переходил на другой, родственный вопрос, и хотя в сильнейшие не попал, но и позади не остался – одним словом, проскочил. Однако «большое жаркое будет, когда верблюда прирежут», так говорят, вот и мне первый же экзамен из предстоящих четырех нанес такой удар, что боль от него долго еще потом шатала меня.
В плавание я пустился, едва прочитав билет, но, перетряхнув все складки своего мозга, сумел все же оттуда и отсюда надергать немного сведений, достаточных для ответа на эти три вопроса. Однако наш добрый старый профессор, который не ставил двоек даже тем, кто и рта-то не раскрывал, заболел, и вместо него принимать экзамен пришел только что защитивший докторскую диссертацию молодой человек по фамилии Меирманов[67]67
Меирман – добрый, милосердный.
[Закрыть], лет этак тридцати или чуть-чуть за тридцать; он оказался совершенно не соответствующим своей фамилии и надолго усадил меня перед собой, задавая различные дополнительные вопросы. И если я был зубастым студентом, то он, видно, многим таким зубастым обломал зубы, молодой, не знающий, куда девать силу, профессор; если популярно, так я был перед ним в лучшем случае боксером-третьеразрядником, а он – мастером международного класса, к тому же я был любителем, зеленым мальчишкой, а он – профессионалом, Джо Луисом, и вот он загонял меня по очереди во все четыре угла ринга и лупил самым безжалостным образом. Не прошло и двух-трех раундов, а я, потеряв уже все надежды на победу, прекратил сопротивление, признал свое поражение. Сижу на корточках, опершись рукой о пол. Голова безжизненно повисла. Жду грозного приговора своего судьи и противника Джо Луиса: «восемь… девять… десять… аут – неуд».
– Ничего не знаешь, – сказал, тяжело дыша, весь красный, точно и взаправду выдержал жаркий бой, профессор. – Позор!
«…восемь…»
– Удивляюсь, как это вот такие молодчики, вроде тебя, которых попросишь нос показать, а они на ухо кажут, проходят через чудовищный конкурс, когда на одно место десять человек претендуют, и поступают учиться!
Это он хватил лишку. Хоть я и не профессор, но из таких, что считают себя ничем не хуже профессора.
– Я в университет был вне конкурса принят, без экзаменов, – сказал я, продолжая сидеть на корточках, но подняв голову. – Школу я с серебряной медалью закончил.
– Удивляюсь, как вот такие ребята, – продолжал профессор, оставив мои слова без внимания и лишь немного смягчая первоначальную свою характеристику, – как вот такие ребята, с грехом пополам поступив и после-то совершенно ничего не зная, все же продолжают тащиться и дальше, переходить с курса на курс. Удивляюсь!
– Первые три семестра я учился отлично. – Отняв руки от пола, я собрался с духом. Но сил встать с корточек недостало.
– Ага, вон как? – сказал профессор, который хоть и был старше меня, но зато младше некоторых моих сокурсников. И насмешливо хмыкнул. – Тогда, дорогой… расскажи-ка мне о последнем походе Марка Красса. Напомню тебе: Красс погиб в сражении с парфянами, а вскоре после этого распался и первый триумвират…
Похоже, он действительно был настроен на то, чтобы поставить мне двойку. Ведь он перешел мне дорогу! В учебнике все сведения о смерти Красса, которые он мне тут выложил, этим и исчерпывались, ну, а про парфянскую войну и вовсе ничего не говорилось. Но, впрочем, все это уже было несущественным – давал он мне наводящие сведения или нет, переходил дорогу или стоял на месте: в свое время я внимательно, от корки до корки, прочитал всю классическую литературу, какую только мог достать, связанную с историей древнего мира.
«Бокс!» Я тут же стремительно вскочил с корточек и снова включился в бой. Темп мой высок, и я не скоро думаю переводить дыхание.
– Хорошо, – сказал мой судья-противник. (Гонг! – еще один раунд кончился, на этот раз в мою пользу.) – Это так Плутарх пишет. Второй вопрос: кипчаки и Кавказ.
– Это слишком общий вопрос.
– Говорите в пределах программы.
– В программе этот вопрос не охвачен. Но если вы не спеша меня выслушаете…
– Тогда… – Профессор, глядя на меня, помедлил, сощурив глаз. – Борьба между хулагидским Ираном и Золотой Ордой. И хан Ногай…
– Много знаешь, – сказал профессор, понаблюдав немного за моими прыжками и выпадами. – Слишком много знаешь. (Непонятно: одобряет или издевается.) Но из таких безалаберных джигитов все равно ничего не выходит. Видел ведь студента, который только что перед тобой отвечал? Много готовился, долго сидел, всю душу в подготовку вложил, чтобы сдать этот экзамен. И едва заслужил тройку. Потому что это его предел, это та высота, на которую он только и способен взлететь. Если бы ему да твои возможности, кем бы он стал, а? Ошибся всемогущий боженька. Но мы сию ошибку исправим… и как первый шаг на этом пути я вам сейчас… поставлю оценку «неудовлетворительно»… Вот.
Делая обманные движения и вселяя в меня надежду своей пассивностью, он вдруг нанес мне снизу сокрушительный удар в челюсть. Я распластался на полу, не в силах собрать ни рук, ни ног, в глазах у меня поплыл туман. Нокаут…
Вечером, чтобы утешить боль и немного развеяться, я пошел к Кульмире. Я не стал ей жаловаться, но по моему настроению она сама догадалась, что у меня не все ладно.
– Что-то ты слишком погрустнел, не на экзамене ли провалился? – спросила она, когда мы свернули на безлюдную улицу.
– Нет, – сказал я; не мог я ей сказать правды. – Тройку получил.
– Только и всего?
– Только и всего…
Кульмира звонко рассмеялась.
– Смотри, говорят, в вашем университете какой-то парень повесился. Стипендиатом был, а тут по одному предмету четверку схватил.
– Да врут, наверное…
– Нет, правда. В общежитии на Чайковского. Там ведь во дворе полно густых деревьев. Вот там. Наши девчонки говорят…
– Если девчонки говорят – значит, пустые слова, – сказал я, чувствуя, что мне от этого разговора становится не по себе. – Надо с парнями все-таки поосторожней шутить.
– Тогда я скажу тебе еще одну ложь, – с улыбкой посмотрела на меня Кульмира. – Этот твой друг Кошим…
– Мой друг Сакен.
Вместо того чтобы посочувствовать мне, когда я пришел к ней за утешением – бедняга, мол, мой!.. – она еще насмехалась надо мной, и это начинало меня раздражать.
– Твой друг Кошим, – продолжала Кульмира, не обратив внимания на мою колкость, – оказывается, заявил нашей Алии: «Жить без тебя не могу, теперь для меня смерть лучше», – и в тот же день попал под трамвай.
– Как?!
Вырвавшийся у меня крик был, видимо, слишком громок.
– Тс-с, – сказала Кульмира, прикладывая указательный палец к губам. – Без паники.
– Как… значит…
– Ничего другого не смог, так напугать решил! Конечно, он и не думал: кто-то, будучи пьяным… а кто-то просто не заметил… случается… машины в городе много людей сбивают.
– Он жив? – Не знаю, то ли это было сострадание к Кошиму, попавшему в беду, то ли удивление черствостью Кульмиры, так небрежно рассказывавшей мне обо всем этом, но мною овладело какое-то непонятное чувство потерянности или еще чего… определить его я и сам был не в силах.
– Жив, – ответила Кульмира. – Говорят, только одну ногу отрезало. Операция прошла удачно.
В кончиках ушей у меня защемило.
Я словно только что, раскрыв глаза, очнулся от сна, огляделся, – оказывается, все это время мы кружили возле недавно выстроенного Центрального стадиона (тогда он назывался «Урожай»). Высоких домов вблизи не было, и вокруг нас гулял бесшабашный крепкий ветер, так и гудел.
Джигиты-рыцари не мерзнут, они только дрожат от холода. Сам же я, хотя и ходил все шесть зимних месяцев без головного убора, даже дрожь считал за проявление слабости. Но именно в ту минуту я не просто задрожал, у меня просто зуб на зуб не попадал – так меня затрясло. Какой защитой в зимнюю стынь может быть легкое осеннее пальто, которое я носил из одного форса, – мороз залез ко мне и под мышки, и за пазуху. Кожа на моей непокрытой голове стала словно бы тоньше, голову будто втиснули в железный шлем, и он давил на висках, на затылке… Ломило все кости головы, казалось, она вот-вот затрещит. Я поднял было руку – уши мои задеревенели, кончики, видимо, у обоих были обморожены.
Ладное что случилось, то и случилось, теперь моей задачей было не дать знать о происшедшем. Осторожно развернув Кульмиру, я вывел ее на улицу, ведущую к общежитию.
Шли молча. Признаться, чтобы говорить, у меня и сил не осталось.
– Почему это у всех хороших мужчин жены бывают плохими? – сказала вдруг Кульмира. – И красивый, и образованный, и слава ему, если хочешь, и почет, и вот, глядишь, рядом с таким незаурядным мужчиной, как в паре с аргамаком, идет какая-нибудь вислобрюхая кобыла с не вылинявшей еще длинной шерстью. Извини за выражение, ни морды нет, ни вида нет, замызганная баба, прямо душа горит, увидишь такое.
Я не знал, что и ответить. Довольно, конечно, верно, но тем не менее эти слова могли исходить не из уст неопытной, еще не раскрывшейся юной девушки, а из уст повидавшей, натерпевшейся в жизни женщины. И хотя мне было страшновато, я задал ей встречный вопрос:
– Ну, а как это получается, что хорошие девушки, не заметив в свое время этих замечательных парней, выходят замуж, будто специально их выискивают, за плохих?
Как ни умудрена была Кульмира в подобных вопросах, с этой стороны она не заглядывала. Ответить мне сразу она не смогла ничего.
– К примеру? – сказала она только через некоторое время, становясь напротив и глядя мне прямо в глаза. Мы, оказывается, подошли уже к ее общежитию.
– К примеру, я думаю, что твоя подружка Алия лишилась своего настоящего счастья.
– Алия не такая уж красавица, чтобы кто-нибудь мог на нее позариться, это ты и сам знаешь, – сказала Кульмира. – Только вот везучая она. А то… К ней, в общем-то, подходит не твоя, а моя формула.
– А к тебе самой? – Не знаю, как это и вырвалось у меня.
– Это покажет будущее, – сказала Кульмира, глядя теперь куда-то поверх моей головы.
Все у меня внутри, и без того замерзшего, так и похолодело. Я словно лишился дыхания. Открываю рот – а слова не выговариваются.
– У меня к тебе одна просьба, – сказала Кульмира, готовясь уходить. – Сделаешь одно дело ради нас с Алией?
Я молча кивнул.
– Этот ненормальный Кошим перед смертью… то есть в общем… перед этим самым, как случиться, написал Алии письмо и отправил по почте тетрадь со стихами, пусть, мол, памятью будет, сохрани, не потеряй. Как будто кто-то жаждет прочитать эту тетрадь, прямо умирает… А теперь, раз уж так вышло… от греха, знаешь, подальше. Надо бы отдать ему… самому…
4Толстая тетрадь в красном ледериновом переплете от первой страницы до последней была заполнена стихами. О Родине, о партии. Посвященными 23 февраля, 8 Марта. Автор писал о нашей счастливой сегодняшней жизни, о героическом труде простых людей. Но основной темой тетради была тема любви. Это угадывалось уже по одним названиям: «В Алма-Ате лунной ночью», «Любимой», «А . . и», «Вечная клятва» и так далее.
В общем, характерные для всякого молодого человека стихи, страдающие одним общим недостатком: неточностью рифм, случайностью их, а то и полным отсутствием; автор совершенно игнорировал ритм, путался в размерах, строфы не рассыпались, не разбегались в стороны лишь потому, что эти составлявшие их неуклюжие, то чересчур длинные, то чересчур короткие строки, абсолютно не связанные друг с другом смыслом, единством мысли, точно насильно слепленные, были написаны очень тесно, впритык одна к другой. Только последнее стихотворение в тетради было безупречно. Созданные рукой настоящего мастера, излившиеся из сердца настоящего поэта удивительные строки с нежной точностью воссоздавали состояние молодого человека, сломленного любовью и потерявшего всякие надежды на ответное чувство возлюбленной:
«Гляди – душа моя в огне… Кричу, стеная, внутри меня волнами пламя разлилось. Мечусь, униженный, как пес, истаивает жизнь во мне. Кто знает о грядущем дне? Придет, таясь, последний час, придя, не отойдет от нас. Еще дыша, живет душа. А вот – другой на смену мне».
Чувство, владевшее Кошимом, я постиг не через множество сочинений, что заполняли тетрадь, а через эти несколько строчек. Лишь один недостаток был в стихах – они принадлежали Абаю.
Ну, а тетрадь Кошима? По решению девичьего совета я должен вернуть ее владельцу. За то же, что я без разрешения перелистал тетрадь, аллах, возможно, простит меня: любопытство – черта, присущая не только мне, но и большинству двуногих душ.
Вечером того дня, когда с грехом пополам был сдан следующий экзамен, я отправился в городскую больницу.
Он неподвижно лежал на животе, повернув лицо к стене, и было непонятно, бодрствует он или спит. Я взял стул и присел рядом. Сидел и смотрел на его узкие лопатки, плоский затылок, выдававшееся горбом темя. Посмотреть на ноги не хватало духу. Мне казалось, я унижу, опозорю, втопчу в землю его искалеченную душу, если сделаю это. Так прошло какое-то время. Я уже начал жалеть, что пришел. А выйти просто так тоже было неудобно.
И вдруг, точно угадав мои мысли, он медленным движением повернул голову. Повернул – и испугался. А может быть, и не испугался, а просто изумился, а может быть, неловко повернулся – и это движение отозвалось в его теле болью… Как бы то ни было, он издал странный звук – нечто среднее между стоном и криком. Бледные губы его дрожали, словно он безмолвно проклинал меня, нарушившего его покой. Но это продолжалось недолго. Он перевалился на спину, пододвинулся поближе к краю кровати и, боязливо глядя на меня, вымучил из себя улыбку.
– Живы-здоровы? – спросил он шепотом.
– Да слава богу.
Мы оба замолчали.
– Зимняя сессия кончилась? – спросил он наконец. Как будто больным был я, а он пришел проведать.
– Кончится скоро.
– А-а… – протянул он. – Потом на каникулы?
– Ну да…
Разговор наш снова оборвался. Мне хотелось хоть что-нибудь сказать, чтобы не молчать, но что? Успокаивать его? Сочувствовать? Или что-то вроде назидания? В дурацкое я попал положение.
Он приподнял голову и, опершись на оба локтя, подтянулся на подушке повыше.
– Кульмира… – сказал он затем, прочищая горло. – Кульмира тоже, наверное, хорошо сдает экзамены?
Он, конечно, хотел спросить о другом. Не про Кульмиру он хотел спросить. Я это понял в то же мгновение.
– Хорошо сдают… еще два экзамена… – Мне показалось, я очень ловко вывернулся, не назвав никакого имени.
Человек полагает, что хитрость, известная ему, другому неведома. Кошим, видимо, ждал от меня прямого ответа. На лице его так и остался след вопроса. Или, может быть, он говорил, мне этим: понимаешь ведь мое состояние, пойди же мне навстречу?!
– Привет передали… – вынужден был сказать я. – Сами знаете, в медицинском институте сложные предметы. Наизусть латинские названия всяких там костей и конечностей надо… некогда им… Вот я и пришел…
Так человек становится лгуном. Да по неопытности я и соврать-то не сумел складно. Но что удивительно – Кошим поверил. Поверил – и весь просиял.
Только тогда я понял, в какой тупик загнал сам себя. У любви нет ни глаз, ни разума. Ею руководит одно лишь слепое чувство. Этот покалеченный парень, кажется, был готов поверить и в то, что Алия сейчас плачет-убивается и, появившись завтра, повиснет у него на шее. И мой приход к нему он считал тоже не случайным. Моргающие глаза его были одной сплошной надеждой.
Я почувствовал: если задержусь еще немного, то скажу любую, самую большую неправду. Поерзав на месте, я встал. И, не посмев взглянуть Кошиму в лицо, даже не попрощавшись с ним, метнулся к двери. Толстая красная тетрадь со стихами почивающего духом в райских садах Абая и обреченного на неудачу и в поэзии, и в любви несчастного Кошима, которая и явилась причиной моего визита в больницу, осталась со мной в моем портфеле. Никуда не сворачивая, я прямиком потянул к общежитию мединститута.
5С той, к которой шел, я столкнулся у общежитских дверей. Мы подходили к ним с разных сторон, и она увидела меня еще издали. Опустив голову, она хотела проскользнуть мимо, будто на самом деле не заметила, но, прибавив шагу, я загородил ей дорогу.
– А-а, это вы, – сказала она, отводя глаза в сторону, словно почему-то не могла глядеть на меня. – Кульмиры нет дома. Она в театр… по делу куда-то… – В руках у нее болталась сетка с бутылкой молока, половиной буханки серого хлеба, тремя банками консервов, не то рыбных, не то еще каких-то, полузавернутых в бумагу. Одета она была как попало. На голове – небрежно повязанный, непонятно какого цвета, не то розоватый, не то желтоватый, выцветший старый платок. Всегда прекрасно на ней сидевшее новое, с каракулевым воротником серое пальто как бы неожиданно обветшало и обвисло. И сама она была вся какая-то сникшая. В желтом свете лампочки над общежитским крыльцом ее смуглое лицо мне показалось вдруг и необычно темным и бледным одновременно. В сердце у меня шевельнулась надежда. То, что я ходил к Кошиму, она несомненно знала.
– Я не к Кульмире, я к вам пришел.
Взмахнув загнутыми ресницами, Алия наконец посмотрела мне в глаза и, подняв свои широкие брови, выразила удивление.
– Мне необходимо поговорить с вами наедине.
– Хорошо, сейчас… – прошелестела она. Голос у нее был низкий и мягкий. Я почувствовал, что в это мгновение между нами вдруг установилась некая невидимая никому тайная близость. Сначала я думал о своей затее, в общем-то, как о пустой, теперь же я был почти уверен, что задуманное мною – осуществимо.
Долго я ждал девушку, которая сказала: «Сейчас». Возможно, полчаса, возможно, около часа. А может быть, и больше. Наверное, оттого, что я подвигнул себя на большое дело, возложил на себя миссию ангела любви, решив вернуть влюбленному джигиту его возлюбленную, моей исходившей нетерпением, бурлившей благородством наивной душе каждая минута казалась за десять. В общем, я порядком извелся, пока дождался ее.
В первое мгновение я ее даже не узнал. Она собрала волосы на затылке пучком и повязала голову клетчатым синим платком. Пальто, только что висевшее на ней как мешок, вновь стало новым и сидело вполне ладно. Поскрипывали при каждом шаге высокие, на каблуках боты. И нежный запах духов.
Мы пошли вниз по Уйгурской улице.
В профиль она казалась очень даже недурной. И несколько плоский, узкий лоб ее, и всякие лишние выпуклости лица как бы приняли иные, совершенные очертания, и иными, более изящными стали густые черные брови. Некрасивый нос ее с большими ноздрями тоже стал как бы тоньше, прямей. И широкий округлый подбородок был теперь вытесан заново, приобретя скульптурную завершенность. Лишь одно портило ее профиль – толстые, врастопырку губы. Но тем не менее в эту минуту Алия показалась мне довольно симпатичной.
Мы шли вниз по улице. Чтобы Алия не поскользнулась на обледеневшем асфальте, я поддерживал ее под локоть. Она прижимала его к себе, и под мышками у нее было тепло-тепло.
Грохоча, стремительно проносились книзу, обгоняя нас, трамваи. Там, внизу, они останавливались – как раз напротив моего общежития с одной стороны и базара – с другой. Со скрипом открывались двери и с треском захлопывались снова. Чуть-чуть покачиваясь на ходу, светясь задними огнями, трамваи удалялись. Впереди, в конце улицы, темнели купола Никольской церкви с непропорционально большими крестами. Чем ближе мы подходили, тем яснее становилась видна церковь, тем отчетливее проступали кресты. Но, не дойдя до нее, мы свернули направо, в Студенческий сквер.
Летом это место выглядело совсем иначе. Располагавшийся у нижней части Никольской церкви, у ее правого крыла, весь долгий день, совершая свои нехитрые операции по купле-продаже, пчелиным роем гудевший базар с наступлением вечера расходился, и открывался молодежный базар Студенческого сквера, у верхнего, левого крыла церкви.
Общежития университета, иняза и мединститута – все находились неподалеку от сквера. И всегда из нескольких тысяч населяющих эти общежития студентов сотню-другую можно было найти в сквере. Сквер, кажется, весь состоял из различных укромных закоулков. Вдоль пересекающихся и вновь расходящихся, вкривь и вкось бегущих по скверу дорожек, но не прямо на них, а в стороне, в самой чащобе зелени, так что не заметны глазу, пока не подойдешь совсем близко, точно специально предназначены для влюбленных, снежно-белые скамейки с выгнутыми сиденьями и покатыми спинками. Зеленые лужайки с небольшими цветниками или островками густой высокой травы со всех сторон окружены одичавшим кустарником, которого никогда не касались ножницы садовника, и даже самые любопытные, заглянув туда, не разобрали бы, что там происходит. Всякая тень, под каждым деревом, под каждым кустом, кажется домом. От влюбленных, безмолвно взявшихся за руки или обнявшихся, от жарко целующихся парней и девушек так и мельтешит в глазах. Лунный свет, соучастник темноты, аромат листвы, трав и цветов, даже такая не свойственная городам вещь, как неожиданно раздающееся где-то под самыми ногами кваканье лягушки, словно в ауле, – все это возбуждает переступившего границу сквера и втягивает в общую атмосферу. Подобные, пронизанные волшебством страсти, уголки обманчивы и коварны – наверное, немало девушек, неосторожно пришедших сюда в это вечернее время, позволило себе слишком много с нелюбимыми, опытными парнями.
Ну, а сейчас стояла зима, а не лето. Кругом было пусто, и лишь из церкви, опираясь на палки, с трудом переступая ногами, выходили поодиночке седые старики и старухи, одетые в простую, темную одежду. Через некоторое время во всем занесенном слежавшимся, почернелым снегом, замусоренном сквере, с торчащими по краям его длинностволыми, растопырившими ветки мертвыми деревьями, утыканном там-сям жалкими, сиротливыми, голыми кустами, остались только мы с Алией. Все вокруг было уныло, словно мы пришли на становище откочевавшего аула. Казавшийся летом запущенным, громадным, непроходимым, сквер занимал, оказывается, совсем немного места – под руку с Алией за самое короткое время мы обошли его раза два, а то и три. Наконец мы остановились под раскоряченным, как-то странно вывернутым, криво выросшим дубом, вся кора которого была в ранах и зазубринах. Мне казалось, Алия нутром догадывалась, что у меня на душе: по движениям ее рук, ее походке, по тем редким словам, которыми она поддерживала наш бессодержательный, бессмысленный разговор, я улавливал, что она волнуется.
Все это было хорошим предзнаменованием, но сразу вот так выложить то, главное, мнилось мне не очень правильным, и потому я начал издалека, приближаясь к означенной для себя меже с превеликой предосторожностью и аккуратностью. Я сказал ей, что место, где мы сейчас с ней находимся, летом полно обнимающихся парней и девушек. Мол, как писал великий Абай, «мир без любви пуст». Но любовь, однако, есть и обманчивая, короткая, а есть и постоянная, вечная. И людей, в груди которых поселилось вот это настоящее, святое чувство, следует ценить. Потому что любить, страдать умеет не каждый второй. Человек же, которому дарован талант любить, за всю свою жизнь, короткую или длинную – все равно, любит лишь раз, любит всей душой, отдавшись этому чувству целиком, забыв обо всем другом в мире. И если вдруг кто-то проникается к нам такой страстью, мы не должны сразу отвергать его. Любовь – это ведь, как горное озеро, таинственное, загадочное чувство. Возможно, где-то на самом дне нашей души лежит предназначенное именно для этого человека, но не созревшее еще, не понятое нами самими н е ч т о, что обязательно в будущем выльется в большую любовь, то есть… лежат, возможно, зерна этакого…
И довольно долго я говорил в таком роде. И, разгорячившись, впал даже в какое-то вдохновение. Бог мне в помощь, кажется, я зажег и Алию – грудь ее то поднималась, то опускалась, дыхание было стесненным, и, опустив глаза, она молчала.
Наконец подготовка к основным действиям – «артподготовка» – была закончена, и я перешел в окончательное наступление.
– Правда, Алия, – сказал я, – вам, кажется, больше нравится другой. У меня, конечно, нет никакого морального права требовать от вас, чтобы вы, следуя моим словам, ушли от него. Но под солнцем и под луной есть только одно-единственное сердце, которое любит вас по-настоящему. Ради вас оно вынесло немало мучений. Подумайте… Неужели вы не можете пожалеть? Неужели это сердце и в самом деле не достойно вашей любви?
Видимо, только теперь она по-настоящему поняла состояние бедного Кошима. Мои слова, кажется, растопили ей душу, расслабили ее, она вся жалась ко мне и, когда я, наконец замолчав, перевел дух, положила голову мне на грудь и молча замерла.
– Я тоже… – сказала она потом дрожащим голосом. – Салкен, я тоже… – Плечи у нее затряслись, словно она рыдала. Или словно смеялась. – Я тоже… люблю вас!
О обманчивый мир!
Если бы на моем месте были вы, что бы вы сделали? Ну да не все ли равно… Исправлять ошибку было уже слишком поздно. На том дело несчастного Кошима и закончилось.
Ну, а я, явившийся в качестве добровольного посланника любви? Я испугался полузакрытых больших карих глаз, полных страсти, – смоченная не то слюной, не то слезами, потекла с приклеенных ресниц краска и застыла на самых кончиках черными каплями, – испугался ее вывернутых губ, напоминавших мне в этот момент толстое рыло слона в зоопарке, готовое ухватить и пряник, и калач – все, что бросят ему ребятишки, этих еще более прежнего вздернувшихся губ, тянувшихся ко мне с ожиданием, и, выскользнув из обвивших меня за шею рук полнобедрой коренастой девушки, я покинул поле боя. Кто-нибудь другой, с более крепкими нервами и более умудренный жизнью, может быть, и сумел бы вывернуться, что-нибудь и придумал бы, но у меня не хватило сил даже на то, чтобы прийти в себя.
Ту ночь я провел без сна. Я думал о жизни, сталкивающей тебя с такими неожиданными, непостижимыми явлениями, бросающей то в холод, то в тепло, полной и сладостного, и горестного, и возвышенного, и низменного… Я думал о человеке, существе, поднявшемся на высшую ступень развития, обладающем осознанием своего бытия, сочетающем в себе и хорошее, и дурное, и бренное, и святое… Но все же то было еще время молодой душевной сумятицы, и я еще не мог в своих размышлениях уйти далеко от предмета своего недуга под названием «любовь», о которой так много читал в книгах, так много слышал от людей и которую вроде бы не раз испытал сам…
Не помню кто, один прославленный писатель, сказал, что человек, с детских лет и до глубокой старости, до тех самых пор, пока не сойдет в объятия могилы, под воздействием тех или иных событий постоянно меняется и внутренне обновляется. Я тоже в ту бессонную ночь претерпел одну из таких многих линек на отпущенном мне жизненном пути и, хотя чисто внешне казался абсолютно прежним, внутренне, я чувствовал, превратился совсем в другого человека. К добру ли это, к беде ли – я тогда об этом не думал.
К Кульмире я больше не ходил. Возможно, узнав от Алии о моей рыцарской исповеди, она просто назвала меня предателем, возможно, долго не медля, оборотила к себе парня своей лучшей подруги, с которой вместе росла и провела полжизни, – Сакена, не знаю. Ни ее, ни робкого сердцем Кошима, ни туготелую, широкобедрую Алию – никого я больше не видел. На узкой тропинке своей судьбы в дремучем лесу ежедневных сует ты сталкиваешься со многими людьми. Сколькие из них оставляют след в твоей душе! Один след ты долго ощущаешь в себе, другой нет. Но уж раз прошло, скрылось из глаз, рано или поздно все превращается а привидевшийся сон. Все забываешь. Таков закон великой жизни, все надежды и все опасности которой всегда связаны с днем грядущим.





