Текст книги "Голубое марево"
Автор книги: Мухтар Магауин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)
Яков и Сакыпжамал устраиваются в своей комнате у печки. Сакыпжамал, как и жена чабана, всю ночь проводит неспокойно. Хотя никого при этом не ругает, не проклинает. Просто потихоньку вздыхает, вздыхает… Или уткнется лицом в подушку и стонет. Иной раз в очереди с Кобегеном обойдет скотный двор, наведается к овцам. Якова она никогда не зовет с собой, но он встает вместе с Сакыпжамал и выходит во двор.
Морозной ночью, когда на выстывшем черном небе даже звезды, кажется, озябли и дрожат от холода, Сакыпжамал и Яков стоят рядышком, глядя на уходящую вдаль темную гряду гор, и так же, как старый Кобеген, криком ободряют заскучавших собак и пугают волков. Только странно – собаки не отзываются, не лают им в ответ. Знай полеживают себе, свернувшись клубком, на соломе, с подветренной стороны. Подойдешь к ним – только вскинут голову да помашут хвостом. Ну что ж, Сакыпжамал и Яков их не беспокоят. Хочется им полежать, подремать – пускай себе дремлют… Накричавшись до хрипоты, на страх волкам, они возвращаются в дом, промерзшие, издрогшие.
Первым поднимается на заре Кобеген. За ним – Сакыпжамал и Яков. И наступает каждодневная жизнь, полная нескончаемых трудов и скудных радостей.
Яков тоже занят с утра до вечера. Но по-настоящему он устает разве что в те дни, когда чистит загон. Обычно же там, где взрослые валятся с ног, у него, малолетки, сохраняются и силы, и бодрость. Но весной дел прибавилось. Начался сезон окота. Все связанные с этим заботы легли на плечи Сакыпжамал и Якова. Кобеген уходил с отарой на пастбище, от жены его проку было мало, вот и хлопотали они вдвоем. Сакыпжамал ухаживала за истощенными животными, едва дотянувшими до весны. Присматривать за приплодом, подпускать его к маткам, возиться с новорожденными ягнятами выпало на долю Якова. И все же, как ни тяжело ему порой приходилось, многое в кругу его теперешних обязанностей нравилось мальчику. А при виде жалких, беспомощных ягнят на хилых ножках у него теплело в груди, он чувствовал себя большим, сильным… В те начальные весенние дни у Сакыпжамал тоже стало веселей на душе. И даже ворчливая, угрюмая старуха Кобегена реже воссылала богу свои проклятия.
Небо расчистилось, целыми днями с голубой вышины светило яркое солнце. Снег лежал только по горным склонам. В низине, над прогревшейся землей курился сизый парок, и вокруг загона пробивалась молодая травка, да такая зеленая, что глазам не верилось. Яков выпускал сюда своих ягнят и козлят, они резвились на весеннем солнышке, и он с ними… А по вечерам, как и прежде, Кобеген рассказывал сказки. Яков про себя считал, что он – приемный сын Сакыпжамал и Кобегена. Так ему все чаще казалось…
Но подошло время, когда Кобеген повел отару на горное джайляу. Сакыпжамал с Яковом перебрались в сенокосную бригаду. Здесь она стала работать копнильщицей.
Забывались и Кобеген, и его сказки, – Яков подружился с ребятами и целые дни играл в асыки. Он уже не чувствовал себя чужим, и с теми, кто хотел бороться, – боролся, кто хотел драться, – дрался. Все куда-нибудь бежали – и он бежал, все кричали – и он кричал. С ним затевали спор – он тоже не лез в карман за словом. Короче, за год он вполне свыкся с аульной жизнью, а что до языка, то почти все услышанное он понимал и сам без особого труда мог выразить любую мысль. Правда, про себя, не вслух. Речь его по-прежнему спотыкалась на некоторых звуках. Но ребята уже привыкли слышать от него вместо «асык» и «сака» – «атык» и «така», они этого попросту не замечали.
И все же, как бы там ни было, Яков предпочитал где можно смолчать, не подавать голос…
За сенокосом последовала жатва.
Когда убрали урожай, Сакыпжамал вернулась на старую зимовку, и Яков, разумеется, с нею.
Так шло время…
На третий год осенью, в тот день, когда землю покрыл первый снег, умерла жена Кобегена. Последний месяц она не поднималась, ночами стонала, бредила: «Пшшш… Сказки… Тебе ли рассказывать сказки… Кому твои сказки нужны… Кому ты сам нужен…»
На зимовку как раз в тот день приехал Дауренбек, и с ним еще несколько человек – переписывать скот. Двое из приехавших вместе с Кобегеном отправились рыть могилу неподалеку от зимовки, рядом со старым, полуобвалившимся мазаром. Земля здесь была твердая, каменистая, пришлось промучиться до позднего вечера. Схоронили старуху лишь на следующее утро. Потом Дауренбек со своими людьми закончил пересчет поголовья и уехал на другую зимовку. Кобеген выгнал своих овец пастись. Сакыпжамал вдвоем с Яковом остались в опустевшем дворе…
Пока старуха была жива, ее мало замечали. Ворчала себе, кряхтела – никто не прислушивался к этому кряхтенью, не отвечал на бранчливые слова. Но вот старухи не стало, и в доме сделалось как-то пусто. Почувствовали это и Кобеген, и Сакыпжамал, и даже Яков. Вечерами Кобеген уже не усаживался, скрестив ноги, не раскачивался, зажмурив глаза, подыскивая новую сказку… И у Сакыпжамал опустились руки, свою ежедневную работу исполняла она без прежнего старания, кое-как. Якова одолели лень и сонливость. Зима тянулась без конца…
К весне, заметил Яков, в доме случились некоторые перемены. Однажды вечером Кобеген снова начал рассказывать свои волшебные истории… Сакыпжамал стелила себе теперь не там, где спал Яков, а рядом с Кобегеном.
Но вот странность. Прежде Кобеген всегда имел в запасе новую сказку, и не было такого, чтобы он возвращался к рассказанной. А этой весной что-то с ним стряслось. То начнет сказку, которую слышали от него два-три дня назад, то и вовсе запутается – возьмет у одной начало, у другой конец… Изменился нрав и у тихони Сакыпжамал. По каждому поводу ворчала она, покрикивала на Кобегена. И все меньше обращала внимания на Якова, – в ней словно что-то угасло, приглохло…
Раньше, бывало, Кобеген и ухом не ведет на воркотню своей старухи. Теперь же стоит Сакыпжамал шевельнуть бровью – он и оробел, а скажет сердитое слово – старик и вовсе потерялся. Вечером лежат они, отвернувшись друг от друга, каждый под своим одеялом. Однако их постели располагались рядом, и Яков думал, что на летнее джайляу отправятся они вместе с Кобегеном. Вышло иначе. Они перебрались в сенокосную бригаду, а Кобеген ушел со своей отарой один.
Вскоре и Якову пришлось на себе испытать одиночество. Запряженные в сенокосилку быки взбунтовались, и Сакыпжамал, бедняжка, угодила под косу… Когда она умерла, Якову сделалось горько, тоскливо, но он не плакал.
То ли потому, что Сакыпжамал никогда не имела собственных детей, то ли потому, что Яков был уже не малый ребенок, а сама она была еще так молода, то ли потому, наконец, что не нашли друг для друга внятного языка их души, угнетенные – каждая своей – печалью, но, как там ни объясняй, не сроднились они, не стали сыном и матерью. Пока жива была Сакыпжамал, Яков чувствовал себя сиротой, которого приютила дальняя родственница. Тем более в последние месяцы… И все же истинный смысл, слова «сирота» Яков постиг лишь теперь, оставшись без Сакыпжамал.
Раньше у него был с в о й дом, с в о я, хотя бы и маленькая, юрта. Здесь он мог без спроса брать что хотел, и есть сколько хотел, не испытывая голода и не ценя сытости. Но вот ему довелось жить в ч у ж о й юрте, и накрываться ч у ж и м одеялом, и есть не когда захочется, а когда разрешат, усадят вместе с собой… Раньше для любого в ауле он был полноправным сыном Сакыпжамал. Кем был он теперь?..
Лето кончилось, люди стали разъезжаться по зимовкам, он присоединился к кому-то и добрался до Кобегена.
Старик жил вместе с семейством вернувшегося в прошлом году фронтовика. Он сильно изменился – похудел, осунулся, только и остались на ссохшемся лице что костистые, выпирающие скулы да мутноватые, как бы выпученные глаза. Все молчит, молчит, а скажут ему что-нибудь – не расслышит. А расслышит, так в ответ только кивнет или покачает головой… Но приезду Якова он обрадовался: на ночь укладывал рядом, подсаживал в седло, выезжая пасти овец. И Яков снова почувствовал себя человеком, имеющим собственный кров и стол. Но ненадолго. В середине зимы Кобеген отправился следом за своей женой и Сакыпжамал.
Вот когда у Якова из глаз хлынули слезы… Он рыдал, оплакивая смиренного Кобегена. И несчастливую Сакыпжамал. И собственную мать, умершую в луже крови, которая вытекла из ее тела, из ее страшных ран. Плакал он и по ворчливой старухе, изглоданной болезнями, простонавшей половину жизни на своей деревянной кровати. Но больше всего плакал он о себе самом, хотя навряд ли понимал это… Плакал и не мог остановиться…
Это были его последние в отрочестве слезы. Суровая жизнь рано закаляет сердце. Якову шел четырнадцатый год, когда он почувствовал себя взрослым, вполне самостоятельным человеком, у которого достаточно сил, чтобы обеспечить собственное существование. И в самом деле, благодаря свежему воздуху и физической работе он вытянулся, выглядел крупнее своих сверстников, у него были крепкие, ловкие, привычные к любому труду руки. В те годы на таких ребят смотрели как на равноправных членов колхоза.
Все лето он убирал сено в копны. Осенними днями, увязая в грязи, помогал ремонтировать старые зимовки. В морозы чистил загоны для овец, возил сено – словом, делал все, что придется. За несколько лет он превратился в рослого, плечистого парня с грубоватым, обветренным лицом и несколько угрюмым, а может быть, просто застенчивым взглядом.
Повзрослев, он принялся за розыски родителей, точнее – отца. И попытался выяснить, где он сам родился, откуда попал в детский дом. Какая, наконец, была у него настоящая фамилия. Но на все запросы следовал одинаковый ответ: не известно, не известно… Выходит, не зря его назвали в детдоме Яков Неизвестный. А по казахским понятиям – безродный. Не имеющий своего рода-племени. Так сказать, найденный средь дороги… Ему не хотелось мириться с этим. Но все-таки кто же он тогда? Иванов? Или, может, Петров? Или Сидоров?.. Не известно. Может, и так, может, и этак… Одним словом, Яков Неизвестный… Поразмыслив, он выдумал себе фамилию: Сакыпжамалов… Нет, женское имя тут не годится. Кобегенов… Пожалуй. Яков Кобегенов… Так его и записали в документах.
Шли месяц за месяцем, год за годом. Имя его приобрело более удобную для произношения форму «Жакып» и в этом виде закрепилось за ним. И между собой уже не называли его ни «орыс», что значит «русский», ни «жойыт», что значит «еврей». Он стал, как и все аульчане, смуглым от солнечного загара, и прищуривал глаза на остром степном ветру, и ходил в стеганых штанах и шубе из овчины.
В колхозе Жакыпа знали как парня трудолюбивого, добросовестного, который не имеет привычки уклоняться от поручений заведующего фермой или бригадира. За что ни возьмется, все сделает быстро, аккуратно. Потому, чуть где прорыв – сейчас же туда Якова, где какая дырка – кроме Якова и заткнуть ее вроде бы некому. Иные, глядя на него, усмехались, называя «чокнутым»; другие ставили в пример. «Завести бы парню свою кибитку, – говорили о нем, – зажить своим домом, как и все…» И нашлись доброхоты, начали подыскивать для Жакыпа невесту.
На примете у них оказалась повариха Полина. Несколько лет назад появилась она по какому-то случаю в ауле и с тех пор жила здесь, никуда не уезжая. День-деньской крутился возле Полины, рядом с казаном, шустрый черноглазый мальчуган лет шести. Сама же она была, как говорится, видная женщина, с широкими бедрами, тугими икрами, с пышной короной золотистых волос на голове… Но едва зашла речь о сватовстве, Полина тут же отмахнулась:
– Нужен мне ваш заика!.. За такого замуж? Да боже меня сохрани!..
Вернулись от нее сваты как в воду опущенные и опять стали думать, какую бы невесту в ауле для Жакыпа подыскать.
Сам же он в то время меньше всего был озабочен этим. По-прежнему замкнутый, сосредоточенный в себе, он задавался совсем иными вопросами и пытался найти на них ответ.
Кто он, зачем живет, чего хочет в жизни добиться, чем будет завтра, через год, через десять лет? Все люди вокруг живут, как и он: пасут скот, косят сено, убирают урожай, и так год за годом, – старые и молодые, мужчины и женщины, и нет им покоя и отдыха ни летом, ни зимой. А между тем ведь можно жить и по-иному. Об этом, он слышал, толковали геологи, все лето искавшие ру иду раскинувшие свои палатки на джайляу, рядом с аулом.
Странным казалось им, что он, русский человек, живет один-одинешенек, в казахском ауле. И они, приглашая Жакыпа к своему костру, расспрашивали, каким образом он здесь оказался, и рассказывали о местах, где жизнь для него более подходящая, где есть, например, овощи, и фрукты, и многое другое, особенно в больших городах. Правда, из-за того, что Яков не был силен в русском, они не вполне понимали друг друга. Но геологи, полагая, что всему виной глуховатость Якова, терпеливо ему все разъясняли. Он же уловил главное: городская жизнь – совсем другое дело; работаешь по часам, когда положено – отдыхаешь; в субботу – короткий день, в воскресенье нет работы, один месяц в году опять же отдыхаешь; и притом – столовые всюду, рестораны, еда – какая хочешь, в любой момент; на каждом перекрестке – кино, театры, короче, все, о чем только можно мечтать. Так что же его здесь держит?.. Да здесь, говорили ему, и собаку привяжи – она веревку перегрызет и сбежит.
И тут задумался Яков – задумался впервые в жизни – над тем, что он – человек другого народа, другой национальности. Снова ожили в душе затуманенные картины прошлого, вспомнились отец, мать… Даже имен их он не знает. Мать умерла, отец, даже если жив, никогда с ним не встретится. Нет у него никого в целом свете. Только о себе и остается ему думать, только для себя жить. Ну, а его нынешняя жизнь – какая это жизнь? Все тут чужое, ничто не держит, надо уходить. К людям, которые как-никак твои соплеменники, что ли, собратья по крови, по языку, хотя и не родные, конечно…
Сам ли Яков додумался до таких мыслей, другие ли подсказали – он бы не ответил. Но, как бы там ни было, мысли эти прочно засели у него в голове. И он решил уйти, податься в город.
Правда, сделать сразу это ему не удалось. Его не хотели отпускать в разгаре летней страды. Пришла осень. Якова отговаривали, пытались удержать. Но он не слушал ни наставлений, ни добрых советов…
Миновал год. По слухам, достигшим аула, Жакып объявился в райцентре. Кто-то его там видел, кто-то с ним говорил… Рассказывали о нем всякое. И что документов у него каких-то не оказалось, не смог устроиться в городе – вот и вернулся. И что не в документах дело, а в том, что по-русски Жакып знает плохо, вот и не прижился. И что, напротив, живется ему в городе хорошо, а теперь он просто приехал в отпуск… Словом, чего ни болтали, каких догадок ни строили… Пока в один прекрасный день в аул не заявился сам Яков.
Одет франтом. Нейлоновая белая сорочка, на груди – галстук, повязанный по моде, широким узлом. Костюм новый, коричневый, только брюки слегка отвисли в коленях и складки в дороге примялись; на голове – шляпа с полями, от них по лицу мягкая тень. Летний плащ свисает небрежно с левой руки, в правой – чемодан, блистающий «молнией» и медными застежками. А сам-то – и волосы длинные отпустил, и усики завел… Совсем не тот Жакып, какого знали! Один человек уехал – другой приехал!..
Люди-то, понятно, узнавали его сразу, хотя здоровались поначалу отчужденно, с прохладцей. Но двух своих сверстников, Зигфрида и Рашита, Яков дружески обнял, притиснул к могучей груди, стариков уважительно похлопывал по спине, детей целовал в крутые щечки, улыбаясь при этом, что-то радостно бормоча… Не только обликом переменился Яков, что-то непривычное прорезалось в его характере…
Он побывал гостем в каждой семье. Чемодан его, оказалось, был набит пачками индийского чая и всевозможными игрушками. Чай – для старых, игрушки – для малых… И люди удивлялись: «Апыр-ай, город и вправду, выходит, уму-разуму каждого учит?.. Всего какой-нибудь год прожил там наш Жакып, а уже многого достиг…» И, забыв, как год назад осуждали Якова, вздыхали: «Э, что у нас тут есть? Потому только и сами живем, что родная земля…» И ждали, когда соберется он в обратный путь, чтобы поднести ответные подарки.
Но случилось такое, чего никто не предвидел. Отдохнув несколько дней, вдоволь отведав кумыса и мяса, Яков как-то утром облачился в новенький синий комбинезон, до того лежавший на дне чемодана, и вышел со всеми стоговать сено. Так было и назавтра, и на третий день… А вскоре Яков снова удивил весь аул, и на этот раз тем, что поселился в доме у старой Кулиман. Та самая Оля, которую Кулиман взяла на воспитание, порядком засиделась в девушках. И вот однажды на косьбе, где она работала копнильщицей, дождавшись полуденного перерыва, Яков подошел к ней и сказал… Что и как он сказал, никто, разумеется, не слышал, никого в то время рядом не было. И потому не станем выдавать за истину вольные догадки и шутки аульных остряков. Суть не в том, что Яков сказал, а в том, что он сделал.
А сделал он все, как положено: съездил со своей невестой в райцентр, привез свидетельство о браке и в тот же день устроил скромный свадебный той.
Только теперь убедились люди, что Жакып вернулся в аул насовсем и никуда уезжать отсюда не собирается.
РУСЛОВ те времена я только начинал работать в газете, и вот накануне Дня Победы мне дали задание – написать очерк о ветеране-фронтовике. Причем о таком, который еще не привлек внимания нашей журналистской братии. По совету редактора я собрался и зашагал к городскому госпиталю инвалидов Отечественной войны.
Главный врач сразу понял, кого я ищу, и назвал мне Тогрыла. По его словам, за двадцать лет ему довелось перевидеть множество пациентов, но такого стойкого, волевого, такого жадного к жизни он не встречал… Что же, отлично!
Тогрыл играет в шашки, сказали нам, поищите его в саду. Я удивился. Ведь только что я слышал, что у него нет обеих рук и ноги. Как он играет? Допустим, кто-то двигает за него фигурки, но какая радость ему от подобной игры?.. И вообще, как он ест, как одевается? Что это – существование или жизнь?..
Он сидел за врытым в землю, грубо сколоченным столом, спиною к нам. Подходя, мы услышали раскатистый, добродушный хохот. Полный бритоголовый казах, похожий на Котовского, вдруг вскочил со скамейки напротив и начал дрожащими руками застегивать на груди халат.
– Ойбай, Саке, простите… Так уж вышло: зазевался – и выиграл, – сквозь смех оправдывался Тогрыл. – Ей-богу, нечаянно!.. Давайте не будем эту партию засчитывать?
– Э, что с тобой поделаешь, – насупился Саке. – Как ни играй – все равно проиграешь. – Он взял свою палку, прислоненную к столу, повернулся и пошел прочь. В его торопливой прихрамывающей походке чувствовалась нешуточная обида.
– Сам виноват… Не надо было зевать… – сокрушенно повторял Тогрыл.
Нам с доктором осталось только улыбнуться, глядя на ребяческие огорчения двух взрослых людей.
– Я привел вам нового партнера, Тока, – сказал главврач.
Только теперь Тогрыл повернулся к нам. Волосы у него были совершенно седые, и брови казались как бы осветленными инеем. Но глаза живые, с острым, пристальным взглядом, – судя по лицу, ему не перевалило еще за пятьдесят. И его инвалидность была на вид не похожа на ту, какая мне представлялась. Одна рука, правда, была срезана по самое плечо, на другой недоставало лишь кисти. Культя напоминала разведенные ножницы. Выглядела она неуклюжей, и в первый момент я усомнился, что ею можно пользоваться. Но тут же понял, что ошибся. Тока двумя своими «пальцами» принялся расставлять шашки на доске и делал это быстро, ловко. «Пальцы», разумеется, уступали природным в гибкости, да и было их не пять, а два, но приноровившегося ими владеть человека нельзя было назвать беспомощным.
Мы с Тогрылом без труда нашли общий язык. Нрав у него оказался открытый, легкий, характер простой и бесхитростный. Я услышал, как он на протяжении двух лет после ранения находился на грани жизни и смерти, какие муки выпали ему на долю, как хирурги думали ампутировать и эту последнюю культю, в которой засел осколок снаряда, и как он, не согласившись, решился на сложнейшую операцию – и она закончилась успешно. Ничего не скрывая, он рассказывал мне про свои страдания, телесные и душевные, про то, как несколько раз умирал и воскресал заново и как, случалось, обессилев от непрекращающихся мучений, рыдал среди ночи, упав лицом в подушку.
Не помню, сколько партий мною было проиграно, но после двух-трех встреч я собрал весь необходимый для очерка материал.
В молодости перо, как говорится, само бежит по бумаге. Очерк был написан, и, на мой взгляд, довольно удачно. Не только на мой, впрочем, но и на взгляд жены, которой читал я его трижды. Пыл соединившей нас любви успел к тому времени поутихнуть, но в том, что я умею писать, она еще не сомневалась. И была рада, услышав, что за такой материал я получу по меньшей мере пятьдесят рублей.
Однако редактор очерка не одобрил, обнаружив в нем множество изъянов. Кто он, мой герой, что за человек, какие у него заслуги? Танк подбил или дзот разрушил? А ордена – сколько у него орденов? Ну, допустим, он явил пример духовного, так сказать, подвига. Но ради кого, в конце-то концов? Ради чего? Ради собственной жизни – так получается? Но какая польза от этого обществу?.. Да, о многом я не подумал, беседуя с Тогрылом, и столько труда пошло прахом. К тому же я получил выговор за то, что не подготовил столь нужный для газеты материал. Выговор был, правда, устный, да что с того?.. Выговор есть выговор.
Но мучило меня другое – не труд, пропавший понапрасну, не выговор, полученный на виду у всей редакции. И что там жена, которая лишилась гонорара, уж ее я как-нибудь утешу, не в этом дело… С каким лицом покажусь я Токе?.. Ведь я обещал, что не сегодня-завтра очерк опубликуют. Но не зря говорится: наш язык – источник всех бед… Хоть не показывайся Тогрылу на глаза! Но в конце концов я решил свалить вину за свои злоключения на редактора и с тем отправился в госпиталь.
Тогрыл прогуливался по саду. Подобно многим, кто вынужден пользоваться протезами, он двигался по аллейке как бы вприпрыжку, короткими бросками посылая вперед свое крупное тело. Рядом с ним я увидел интеллигентного вида молодого человека, судя по всему, городского жителя. Времени у меня было в обрез, я не стал выжидать, пока Тогрыл окажется один, и прямиком направился к ним. Видно, свидание уже закончилось, и незнакомый парень, завидев меня, стал прощаться. Я услышал последние слова:
– Хорошо, ага… Но дней десять вы у нас обязательно должны погостить. А то Балым обидится…
Я поздоровался с Тогрылом и его гостем, который кивнул мне довольно холодно, повернулся и пошел к выходу из больничного сада.
– Только позвоните, и мы за вами приедем, – крикнул он, обернувшись напоследок, и помахал рукой.
Я удивился. Он очень чисто говорил по-казахски, хотя было видно, что это не казах. Скорее татарин, башкир или чуваш, а возможно, что и русский. Но не успел я и рта раскрыть, как Тогрыл удивил меня еще больше.
– Дети просят меня к ним перебраться, – сказал он, глядя вслед молодому человеку, который уже скрылся за поворотом, – каждый год просят… Я бы и сам не прочь переехать. Да как быть, привыкли мы к степи. Без зеленого луга, без желтого кумыса, что для нас за жизнь? Приедешь погостить – и то не знаешь, куда от тоски деваться. На будущий год хочу сюда Болата своего отправить. Будет учиться и жить у своих.
– Наверное, это зять к вам приходил? – спросил я.
– Нет, младший брат, – ответил Тогрыл. – Родной мой братишка.
– А как его зовут?
– Рашит.
Младший брат… Скорее всего отец один, а матери разные, решил я. Можно было бы ограничиться этой догадкой, да ведь у нас, казахов, каждый как начнет с имени, так уж не отступится, пока не дойдет до седьмого колена. Я тоже ударился в родословную.
– Видно, лицом он в нагаши[36]36
Нагаши – родственники по материнской линии.
[Закрыть] пошел…
Тока вспыхнул. С моей стороны эти слова были, конечно, бестактностью, но я слишком поздно сообразил, какого дал маху… Пришлось извиниться, памятуя и о куда более серьезной вине, отягчающей мою душу…
Тока, впрочем, быстро успокоился.
– Это ты меня извини, дорогой, – сказал он, кладя мне на плечо свою культю. – К тебе никаких претензий быть не может. Факт налицо, так сказать… Просто о том, что Рашит – другого рода, мне никто еще не говорил, ни знакомые, ни чужие. Так что и вопрос твой – не от глупости или злого умысла, а от… неосторожности, что ли, неосмотрительности… А дело вот как было, голубок…
И Тогрыл рассказал мне о Рашите и еще нескольких ребятах-сиротах, которые во время войны прибыли в отдаленный казахский аул и там нашли себе новых родителей. Он не вдавался в подробности и лишь коротко познакомил меня с этой историей. Меня она захватила. И захватила не сюжетом, не остротой и своеобразием ситуаций, а прежде всего самим смыслом рассказанного. Вот он, поистине бесценный для журналиста материал о дружбе народов, – пишут на эту тему много, но как-то слишком общо, сухо! А тут… Новый очерк сам плыл мне в руки, а вместе с ним – и возможность оправдаться перед Тогрылом и редакцией за все мои грехи. Только надо собственными глазами увидеть и этот далекий аул, и будущих героев…
О новом замысле я торжественно доложил редактору. И, не дождавшись Тогрыла, который гостил в это время у своего младшего брата, отправился в путь. На сей раз, исходя из своего стремительно возрастающего журналистского опыта, я сдержался и не стал обещать ему заранее, что случайный его рассказ послужит темой для очерка, который вскоре потрясет сердца читателей…
Мне повезло. Всех, кто мне был нужен, я застал в ауле.
Мальчик Зигфрид, о котором я услышал от Тогрыла, оказался зрелым мужчиной тридцати с чем-то лет, главным зоотехником совхоза Зигфридом Вольфганговичем Бегимбетовым. Жена его работала учительницей. Она закончила Алма-Атинский университет за год до того, как я в него поступил. У нас нашлось немало общих знакомых. Я разговаривал с этой приветливой, мягкой женщиной и думал при этом, что наши матери, а еще больше – бабушки были в чем-то похожи на нее. В душевной широте, пожалуй, в чувстве собственного достоинства и какой-то природной тонкости в обращении с людьми… А как вкусно она готовит! Как чисто и опрятно у нее в доме, наполненном детьми!.. Я насчитал их то ли семь, то ли восемь, шустрых, с шумом и гамом носившихся друг за дружкой, и сбился со счета… Все они были просто загляденье – кожа светлая, но со смуглинкой, глаза карие, горячие… Вспомнив о собственной жене, которая, дай бог ей здоровья, и одним-то ребенком тяготилась, я спросил, не трудно ли растить такую ораву. Она засмеялась. Да уж не легко… Когда жив был дедушка, было легче. Но аксакал Ахмет, после смерти своей байбише переселившийся к детям, умер три года назад.
Якова мне помогли отыскать в сенокосной бригаде. Мне думалось, нам не так-то просто будет разговаривать, но мои опасения не оправдались. Я быстро освоился с его речью, да и он, преодолев первое смущение от встречи с незнакомым человеком, если и заикался, то не столь уж часто.
Когда я был у Якова дома, туда пришел один из руководителей совхоза – аксакал Дауренбек. Он позже других услышал весть о приезде журналиста из Алма-Аты. Иначе они встретились бы раньше, сказал Дауренбек, ведь он как-никак инвалид Отечественной войны, уважаемый в этих местах человек, немало потрудившийся на благо колхоза, и представителю редакции должно быть интересно… Вот именно, сказал я, очень и очень интересно… И начал задавать вопросы, которых стало еще больше, когда выяснилось, что как раз этот человек привез детей в аул. Малыши были, вздыхал он, совсем еще малыши… Что значит время! Не успели оглянуться, как босоногие сорванцы сделались настоящими мужчинами, отцами семейства… Да, не зря о них в те годы столько заботились, воспитывали – не в одиночку, а всем коллективом… Не зря! И вот, пожалуйста, плоды общего нашего труда…
– Вот этот карапуз, – улыбнулся Дауренбек, показывая на сынишку Якова лет пяти, – от горшка два вершка, так ведь говорится?.. Ну, а попробуй угадать, кем он будет лет через пятнадцать – двадцать?.. Бахыт, иди-ка сюда!..
Но мальчуган не захотел идти к Дауренбеку.
– Ах ты упрямец, – сказал кто-то из сидевших в комнате, – ах ты озорник… А ну-ка, Бахытжан, скажи дяде из Алма-Аты, кто ты?
– Кто ты, айналайн? – подхватил я.
– Отец – русский, мать – калмычка, а сам я – татарин, – ответил малыш.
Все рассмеялись.
– И отец, и мать у тебя – казахи, а сам ты – дурачок, – сказал кто-то. А еще кто-то возразил:
– Смех смехом, а что мальца с этаких пор приучают свой род различать – это ни к чему…
– Ничего, – возразил Дауренбек, – сегодня помнит – завтра забудет… Но вот о чем, сынок, никогда не забывай: отец у тебя может быть русский или немец, мать – казашка или калмычка, это не так уж важно, главное, что ты – советский… Вот это запомни накрепко и никогда не забывай…
Он порядком поблек и усох, старина Дауренбек, но голос его был еще звучен и тверд. Чувствовалось, энергии у этого человека хоть отбавляй. Он в полную мою власть отдал служебную машину и до тех пор, пока я не уехал, постоянно был рядом со мной. Большинство необходимых сведений я почерпнул у Дауренбека. И должен заметить, он рассказал мне все, как было, ничего не утаивая. Только расспросы о гибели Нартая и Ертая вызвали у него что-то похожее на смущенье. Отвечал на них он без особой охоты. Единственное, что я от него услышал, сводилось к следующему. Берден до самой смерти горевал о своей тяжкой утрате, весть о гибели Ертая оказалась для него горше, чем потеря двух старших, убитых на фронте, сыновей. Под старость он сдружился с Тлеубаем, и были они как братья – вместе кочевали, рядом ставили юрты, а теперь оба дома опустели, и уже не курится дымок над погасшими очагами… Что же до гибели мальчиков, то здесь нет вины ни правления колхоза, ни школьной дирекции – все случилось по неразумию самих детей. К чему нынче ворошить прошлое… Больше он ничего не сказал. Тем не менее я посчитал своим долгом сходить на могилы братьев.
Похоронили их на окраине большого и старого кладбища. Я увидел два холмика, оба они не составили бы в длину и одного кулаша[37]37
Кулаш – мера длины: расстояние между концами расставленных рук.
[Закрыть]. Поначалу холмики эти, из кирпича-сырца, были сложены в виде колыбели, но со временем дождь и ветер почти сровняли надгробья с землей, могилки заросли полынью. В изголовье стоял невысокий гранитный обелиск, один на двоих. На нем были выбиты лунный серп и надпись: «Братья Нартай и Ертай Арыстанбековы».
И тут я вспомнил отца этих ребят. Для одного из праздничных номеров нашей газеты мне пришлось брать у него интервью. Он принял меня дома, в своем рабочем кабинете. Пока мы разговаривали, рядом играл мальчонка лет пяти или шести. Резвости ему было не занимать. Он сражался с невидимыми врагами на саблях, и пел песни, и валялся на ковре, и в конце концов свалил с книжного стеллажа несколько увесистых томов, разыскивая книжки с картинками. Пожалуй, он был слишком избалован. Внук?.. Нет, оказалось, что сын. Слово за слово, и я впервые услышал о пропавших детях, которых, несмотря на все усилия, так и не удалось разыскать.





