Текст книги "Голубое марево"
Автор книги: Мухтар Магауин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 44 страниц)
ЗИМОВЬЕ В ГЛУШИ
Едиге проснулся от топота архара, раздавшегося, показалось, прямо под ухом. Перестук копыт удалялся, делаясь все глуше и глуше, и вдруг пропал, будто его отрезали ножом. В снежную глубь угодил, подумал Едиге.
Небольшое окошко, разрисованное лохматой наледью узоров, было бледным – на дворе наступил рассвет. Но в комнате только-только начало светлеть. В углах все еще прячется темнота.
Едиге заметил, что он один, – бабушка, значит, уже встала. Кровать мамы в тёре тоже пуста. В центре настенной кошмы, покрытой орнаментом, можно уже различить повешенную наискось, стволом вверх, двустволку. Это папина. Говорят, ее прозвали «кровавым дулом». Папа его был метким стрелком, никогда не промахивался. Едиге сам не видел, так люди говорят. Как-то он зараз уложил трех уток, пролетавших над аулом. Непонятно, как он мог двумя выстрелами уложить сразу трех уток. Но, видно, все правда. Потому что, оказывается, тогда все только что встали, хорошо выспавшись, и видели это своими глазами. Уток он отдал детям, прибежавшим на выстрел. А тем, кому не хватило, сказал: не хнычьте, завтра всем подстрелю по гусю. Папа никогда не лгал. Сказано – сделано. Щедрым был. Раз около соседнего аула он застрелил сразу четырех архаров. Конечно, при этом было сделано только четыре выстрела. Говорят, весь аул пропах тогда свежей кровью. Столько было белого сала, красного мяса… А домой отец принес маленький кусок. Бабушка говорит – это настоящий охотничий характер. В здешних краях никогда не было такого меткого охотника, как его папа. Говорят, попадал в глаз косуле[48]48
«Попасть косуле в глаз» – выражение, аналогичное русскому: «попасть в беличий глаз».
[Закрыть]. Зачем в глаз, непонятно. Наверное, хотел, чтобы люди видели, какой он хороший стрелок. Но папа вовсе не был хвастуном. Просто он был первым среди сверстников, говорит бабушка. И в армию он ушел одним из первых, когда еще никто не уходил. Ему прислали бумажку с вызовом – и он сразу же ушел. В то время мы были друзьями с Керманом[49]49
С Германией.
[Закрыть], говорит бабушка. Поэтому, наверно, и оставил свое ружье. Не знал, видимо, что будет война. Он думал, что позанимается военными упражнениями, побудет в разных местах и вернется. Через четыре месяца после ухода папы, в зимнюю стужу, родился он, а только ему исполнилось полтора годика, началась война, рассказывает бабушка. Три года нет уже писем от папы. Некогда ему, наверное. Мороз ли, жара ли, ночь или день, не зная радости и смеха, воюют там. Одни сильные, здоровые джигиты. Воюют и воюют, и нет у них времени написать письмо домой. Так объясняет бабушка. А мама ничего такого не говорит, молчит. Сидит и молчит. А иногда, когда ей кажется, что никто не видит, плачет. И дедушка такой же. Нет, он не плачет. Мужчина ведь. Большой-пребольшой к тому же. Он не плачет, но он тоже сидит мрачный. И только иногда вздохнет тяжело. Это, конечно, от усталости. Весь день он на коне – пасет овец – и устает. В последнее время перестал даже рассказывать на ночь сказку и петь старинные предания.
В передней комнате зашипело. Это вскипевший чай выплескивается на плиту. Слышно, как около печки возится бабушка. Со скрипом открылась дверь, кажется, заходит что-то большое-пребольшое, бесконечно длинное, – только когда клубящийся сгусток мороза уже вполз и в заднюю комнату, дверь наконец закрылась. Послышался глухой стук тяжелого ведра о глинобитный пол.
– Замерз родник, еле до воды добралась. Рука от лома так и заледенела вся.
– Ой, светик мой! Попросила бы деда.
– Апа! Ты видела архара?
– Ой, он уже, оказывается, проснулся!
– Елик-тай[50]50
Форма ласкового обращения.
[Закрыть], – сказала бабушка, – пока печка не разогрелась, полежи, а то замерзнешь.
– Я же спрашиваю. – видели архара?
– Э-э, архара мы видим каждый день, – протянула бабушка. – Дед говорит, они сейчас пасутся вместе с овцами.
Едиге вспомнил, как дедушка сказал однажды: «У женщины волос долгий, а ум короткий», – и промолчал. Спрашивай не спрашивай – все равно без толку. Большая длинная печка, делящая дом на переднюю и заднюю комнаты, гудит, пожирая дрова. Едиге прижал руку к ее шершавому боку. Тепло. Из-под кровати послышался какой-то треск. Это мышь. Говорят, у нее зубы чешутся. Едиге перевернулся на другой бок. Треск прекратился. В тёре, где белая, высокая деревянная кровать мамы с костяной красивой резьбой по лицевой стороне, теперь уже совсем ясно видна двустволка – до спусковых крючков, до затвора, с деревянного приклада кое-где сошла краска.
Снова открылась дверь. Словно бы кто-то никак не может перешагнуть порог. Снова в комнаты рванулся целый воз холода. Мороз в комнате очень похож на белесые облака на небе. Кажется, двери нравится стоять открытой настежь и охлаждать комнаты, – с тягучим скрипом, как бы нехотя закрылась она. Человек, вошедший в дом, отряхивает с ног, стоя у порога, снег. Дедушка. Кто чуть свет может прийти на далекое, забытое в глуши зимовье?
– Ата, ты видел архара?
– Видел, Елик-тай.
Едиге, торопливо надев рубашку, лежавшую в изголовье, спустился на пол. Натянул кое-как новые красно-полосатые штаны, которые мама сшила ему из своей старой толстой шали на день рождения – когда ему исполнилось пять лет, – и побежал в переднюю комнату. Дед, бросив шубу на свою старую поржавевшую железную кровать в углу, снимал с длинных белых усов льдышки сосулек, и каждая была с мизинец.
– А как ты его увидел, ата?
– Завернул за угол, а архар стоит под окном, огромный самец-трехлетка.
– Вчерашний?
– Да, уже пять ли, шесть ли дней, как ночь – так и ходит вокруг нашего двора.
– А что он ищет? – спросил Едиге, когда все расселись вокруг низкого круглого стола около печки.
– Зима что-то затягивается, Елик-тай, а корма в горах все меньше и меньше. Вот он и приходит, надеется, может, что перепадет ему сена от нашей скотины. Да и сам двор в низине, под укрытием горы, здесь не так холодно, как в горах и в долине, там постуденей. Две недели уже, как ветер с севера дует. А ночью буран был, снег валил. Может, и холод пригнал его сюда… А может быть, от волков здесь укрылся. Кто знает. Как бы там ни было, он привык к нашему двору.
– Был бы Мурат, он бы пристрелил его в первый же день, – сказала мама.
– Нет, Анар-жан, убивать попросившего у тебя приют, даже если это животное, не говоря уже о человеке, – недостойно. Мурат не был таким бессердечным. Но коныр ан[51]51
Коныр ан – собирательное имя архаров, сайгаков, оленей, маралов, куланов; по народному поверью, не следует убивать их слишком много.
[Закрыть] не жалел, – дед чуть приостановился и вздохнул тяжело, – ужас как много убивал их, не дай бог, чтобы это обернулось против него бедой…
– Не надо, Маке… – прервала его бабушка. – Не надо, дед Едиге, не говори плохих слов. И без того вон сноха печальна. «Кому смерть не уготована, хоть сорок лет резня – останется в живых», так говорится. Плохая весть давно докатилась бы. Сейчас мне хорошие сны снятся, не то что в прошлом году. Жив мой Мурат. «Только мертвые не возвращаются, а настоящий джигит, если жив, какая б дорога ни выпала, в какие б кандалы ни заковали, всегда найдет тропку к дому», – так еще в старину говорили. Скоро вернется. Войне закончиться время. Говорят же, наши вошли уже в земли Кермании.
– Э, кто знает. И немцы вошли в советские земли. До Москвы дошли. Но война на этом не закончилась, наоборот, только разгорелась. Однако, когда двое борцов борются слишком долго и никто никого не пересиливает, а один вдруг найдет в себе скрытые силы, то борьба заканчивается. На это я и надеюсь. О аллах, один ты в силах положить конец этой войне… Ну да что мы тут… солнце встало, пора выгонять овец. – Старый Мамай быстро доел те несколько горсток мяса, что остались от ужина, выпил залпом полную чашку жирного бульона с раствором курта[52]52
Курт – кислый твердый сыр в маленьких кусочках из овечьего молока
[Закрыть] и стал подниматься. После двух-трех неудачных попыток ему наконец это удалось. – Елик-тай, день морозный, долго не гуляй, не то обморозишь лицо, как в прошлый раз.
– Милая, ты же знаешь деда, он не хотел сказать ничего плохого. Просто у него такая манера говорить, не принимай близко к сердцу, – сказала старая Орынкул Анар после того, как дед Мамай, надев поверх шубы армяк из верблюжьей шерсти и подпоясавшись обшарпанным широким ремнем, тяжело волоча ноги, вышел из дома. – И ему, бедному, несладко. Сам даже на коня сесть не может, обязательно на камень встать надо. Боюсь, как бы однажды не остаться ему в степи… Молодым в любой компании заводилой был, охоту любил, сокола и гончих держал. Теперь состарился, почтенным аксакалом стал… В старину говорили: «Если коню худо – у него кости торчат, если мужчине худо – у него высыхает тело». И вот какие ужасные времена настали: ссохшимся стариком он с утра до вечера пасет овец… Лишь бы вернулся Мурат-жан. Все позабудется, как сон. Елик-тай, почему не ешь? Ешь пшеницу, подбавляй масла побольше.
Едиге посмотрел в свою маленькую деревянную чашку с отбитым краем и поблекшей краской. Чашка полная. Красная пшеница со вздувшимися боками. Сначала мама как следует очистила ее от шелухи. Затем бабушка хорошо зажарила в казане. Самая почетная еда в этом доме. Положена только Едиге.
Шалун Едиге не знает, чего она стоит, эта редкая еда. В чулане есть полосатая длинная сума, сшитая из алаши[53]53
Алаша – шерстяная материя, сотканная ручным способом.
[Закрыть]. Она висит у самого края одного из шестов, обоими своими концами прикрепленных рогожей к потолку. Сума наполнена пшеницей. Ежедневно, взяв две-три горстки, бабушка зажаривает ему этой пшеницы. Бывает, что сума пустеет до середины, а то и ниже. Однако как только издалека, с центральной усадьбы колхоза, что расположена в долине на расстоянии трех-четырех кочевий, кто-нибудь приедет, сума уже на следующий день вновь полная. Но Едиге не известно, что один из шестов, на который подвешивают мясо, почти совсем уже не прогибается под тяжестью своего груза. А полосатая сума кажется ему волшебной скатертью-самобранкой, про которую бабушка рассказывает в своих сказках.
…Едиге почувствовал, как кто-то тихонько подтолкнул его в плечи. Кок-Даул, борзой пес. Это он просит есть. Скулит с мольбой, будто говорит: «Ну дай же!» Когда он открывает пасть, то видны желтые корни обломанных старых клыков. Главного оружия охотничьей собаки – длинных, острых передних клыков – нет у него вообще. Шерсть у пасти бурая и вытерлась, как остатки коротко остриженных усов старца. На кончике хвоста и холке полным-полно седых волосков. Совсем постарел пес. А говорят, когда-то волка брал без труда, как зайца. Лису замечал издалека и гнал ее, оказывается, совсем недолго, ловил. Снизу под пастью у него – одинокий волосок, тоже седой. Это знак величия. Дедушка говорит, борзые с такой меткой даже в старые времена встречались редко, а теперь их нет вообще. Но теперь от пса, который в свое время ничего не боялся, не уставал ни от какого гона, выиграл сотни схваток, остались только одни кости да непомерно большая голова. Наполовину оторванное, болтающееся правое ухо, все еще не зажившее, – память о последней схватке, схватке, закончившейся для него позорным поражением.
Молодой сторожевой пес Алыпсок, у которого клыки были как ножи, а сила так и била через край, не знающий о славных победах Кок-Даула, не захотел признать авторитет, каким почему-то пользовалась эта старая развалина, и однажды, когда ему налили бульону меньше, чем Кок-Даулу, не удержал в себе давно клокотавшей яростной злобы, набросился на старика. Беззубая пасть и былая слава не могли противостоять молодой силе. Алыпсок загрыз бы Кок-Даула до смерти, но старого пса спасла бабушка, выбежав на шум борьбы, хрипы и визги. Бедному Алыпсоку досталось по первое число. Всем в доме он был ненавистен, все ополчились против него. Но в ту же ночь кружившиеся возле дома волки утащили Алыпсока, и бабушка с дедушкой очень переживали, что потеряли единственного сторожевого пса. А Едиге тогда вспомнил сказанные как-то бабушкой слова, что не след таить злобу на другого, ибо поплатишься за нее сам, и подумал, что с Алыпсоком так и вышло.
Дней шесть пролежал Кок-Даул под кроватью дедушки в передней комнате. Во двор теперь почти не выходит, только по нужде. Не ест. Иногда вдруг заскулит от боли, причиняемой тяжелыми ранами, и снова лежит молча, жалко глядя налитыми кровью, полуослепшими старческими глазами. Кажется, страдает, что ему пришлось пережить такое позорное поражение от какого-то сторожевого пса, которого в былое время он бы одним ударом уложил насмерть. Так, в общем, объяснила бабушка. Совсем изменился Кок-Даул с тех пор. Свернувшись, выставив свои торчащие кости, лежит и лежит у печки. Спит или просто дремлет.
Сидя на задних лапах, Кок-Даул опять положил передние Едиге на плечи. «Проголодался, дай чего-нибудь», – говорит. Едиге взял своими маленькими ручонками горсть пшеницы из чашки и высыпал на кошму. Пес понюхал и вновь подтолкнул Едиге лапами. Теперь Едиге, перебрав лежавшие на столе кусочки и попробовав их на зуб, дал Кок-Даулу курт, самый твердый кусочек.
– Сделать бы ему болтушку из отрубей, да где они… – сказала мама, глядя, как Кок-Даул безуспешно пытается размолоть остатками зубов твердый сыр. – Откуда быть отрубям, раз муку не мелем.
– Дай ему, что осталось от ночного мяса, и налей побольше бульона, – велела бабушка.
Когда Едиге с красивыми деревянными санками, на которые был положен кусок рогожи, вышел во двор, Кок-Даул выбежал вслед за ним. Утренний трескучий мороз начал сдавать. Огромное, круглое желтое солнце будто бы с великим трудом взбиралось на гору Кара-унгур. Уже осилило более чем половину пути до вершины и висит теперь над скалами на высоте поставленного стоймя шеста. Небо блеклое. Снежинки в сугробах, серебряно поблескивая в слабых солнечных лучах, словно бы очищают воздух, и дышится легко и свободно. Все вокруг объято безмолвием. Белое безмолвие. Кажется, природа еще не очнулась от ночного сна. Ни звука, ни движения… Только старая, подзавалившаяся каменная зимовка, стоящая в самом центре этого покрытого белым мраком мира, да беспорядочные следы овец, их чернеющий на свежем белом снегу помет говорят о том, что тут есть жизнь.
Едиге повернулся и посмотрел в противоположную сторону – на горы Жуар-таг. Сопки, плавно перетекавшие одна в другую, были похожи, как сестры. Вчера их солнечные стороны, обращенные к зимовке, еще чернели расселинами и падями, теперь же все это укуталось в белое одеяло. Только лишь серые скалы были засыпаны снегом наполовину и торчали из него, будто выпятив грудь. Едиге заметил, что на одной из скал со срезанной плоской вершиной стоит в стойке стража архар. В синевато-тусклом воздухе он был едва-едва различим. Едиге присмотрелся – почти под ногами у стража лежал еще один архар, а поодаль от них, отдыхая, каждый в свою сторону головой, лежало еще несколько. Едиге пригнул одно колено, скинул варежки из верблюжьей шерсти, вытянул левую руку вперед, будто поддерживал ружье за цевье, и указательным пальцем правой несколько раз нажал на «спуск»:
– Пух! Пух! Пух!
Что-то теплое, влажное и мягкое прошлось по лицу – это лизнул Кок-Даул.
– Фу, дурачок! – сказал Едиге, стирая собачью слюну с лица пушистым снегом. – Ты бездельник. Овец не сторожишь. Даже еду, которую тебе кладут в рот, не можешь проглотить сам. Только и знаешь спать. Лучше бы отправился в горы да поймал хотя бы одного или двух архаров!
Кок-Даул облизнул пасть длинным красным языком и остался стоять, помахивая хвостом.
– Хочешь сказать, состарился. И ата состарился, но он же пасет овец. И аже состарилась, но все время что-нибудь делает. Вот вернется куке, получишь трепку.
Кок-Даул, скуля, лег на снег, будто хотел сказать: виноват, нехорошо веду себя, прости, родной!..
– А-а! Боишься! Ладно, не хнычь. Поймай тогда хотя бы лису. Большую-большую, красную-красную и с длинным хвостом. Сошьем шапку куке. Почему не киваешь головой? Ничего до тебя не дошло, а? Нет у тебя ума. Ладно, идем, будем кататься на санках.
Гуляя, Едиге не уходит далеко от дома. Возле зимовки есть небольшая сопка, она носит у него название Салазки. Это корым – курган, насыпанный из камней, древнее захоронение. Он сейчас тоже покрыт толстым, плотным слоем снега. На самой вершине корыма – большой серый камень. Это – балбал – каменная баба. Плечи, шея, голова – ничего не очерчено, одна сплошная глыба, да не ясны уже и черты лица: жгло солнце, дул ветер, сек дождь и снег – линии стерлись, человеческий облик лишь угадывается. Но в воображении Едиге – это храбрейший витязь, не отступающий перед самой дикой, пронизывающей холодом бурей, не боящийся ни ночного безмолвного мрака, ни волчьего воя, от которого мурашки бегают по спине. Снег почти до половины завалил его, видна только рукоять меча, прикрепленного к поясу. Но он не страдает от этого. Стоит молча, в гордой, независимой позе, выпятив грудь. Конечно, ему не очень-то приятно так стоять, но он не подает виду. Едиге, сжалившись, погладил витязя по голове. Он был весь холодный. Едиге почувствовал это даже сквозь варежки. А Кок-Даул не обратил никакого внимания на балбала. Собака ведь. Для нее это просто камень.
– Ну, поехали!
Кок-Даул сделал вслед за Едиге только два прыжка и остановился. Выпавший ночью снег не давал санкам съехать вниз. Старый накат был засыпан им. Только после того, как Едиге спустился несколько раз, он немного расчистился. Но все равно санки не едут далеко. А Кок-Даул будто привязан к ним. Когда Едиге съезжает вниз, он скачет следом, забегает то с правой, то с левой стороны, обрадованно повизгивает и, когда Едиге лезет наверх, тоже взбирается за ним.
На этот раз санки съехали дальше обычного. Едиге подождал Кок-Даула – его не было. Он оглянулся – пес стоял, навострив уши, вытянув вперед морду, и пристально смотрел в сторону Жуар-тага.
Бросив санки, Едиге бегом поднялся наверх. Стадо архаров беспорядочной массой спускалось к подножию Жуар-тага. Едиге взглянул на Кок-Даула, – кажется, пес не мог ясно различить: домашняя ли это скотина или дикие животные. Архары достигли котловины, лежавшей на их пути к Кара-унгуру, и встали сгрудившись. Стояли они недолго. Из стада вышел громадный самец с длинными закрученными рогами и ступил в снежную пучину; остальные, один за другим, последовали за ним.
Снег в низине глубокий. Самец-вожак идет впереди стада на длину шеста, и снежная целина разрезается за ним надвое. Иногда он чуть не весь уходит в снег – виднеется лишь его голова с громадными толстыми рогами. В таких случаях он несколько раз подряд подпрыгивает. Матово-белая грудь его блестит на солнце, снег, разлетающийся в стороны, отсверкивает серебром. Стадо, следующее за вожаком, пестро: есть и крупные самцы, есть и некрасивые на вид самки с прямыми, лишь чуть-чуть загнутыми назад рогами, есть и однолетки с двухлетками, у которых рога только-только пробились. Самцы словно плывут, и над снегом видны их темно-коричневые спины. Все они гордые и важные. Самки и однолетки с двухлетками двигаются торопливо, спешат и то и дело коротко подпрыгивают, но все равно не могут идти быстрее. Загибая пальцы, Едиге стал считать вслух: «Раз, два, три… девять, десять…» Пальцы кончились. А архары не кончаются. Тянутся один за другим, как верблюжий караван. Последние только ступили в низину. А вожак уже выбрался на твердое. Встряхнулся и стоит, окидывая взглядом свое стадо, гордый, важный, независимый. Он, очевидно, заметил Едиге с Кок-Даулом и немного обеспокоен. Стоит смотрит и будто бы торопит на своем языке: «Побыстрее! Побыстрее! Ну, поживее!» Выбравшиеся из снега архары скачут галопом к плоскому склону горы Кара-унгур и, двигаясь наискось по отношению к зимовке, уходят все дальше и дальше.
Вдруг Кок-Даул рванулся с корыма вниз. Едиге подумал, что к архарам, но он несся в противоположную сторону, к зимовке. Только теперь Едиге заметил, что до архаров совсем близко, однако на пути к ним – глубокий снег, и собаке пройти его невозможно. Бывалый пес пошел к подножию гор, где снега было мало. Он несся, взбивая снежную пыль, по большому полукругу. Архары почувствовали опасность, напирая друг на друга, стали торопиться выходить из низины и, выбравшись, большими скачками уносились прочь. Только вожак был спокоен. Но и герою, оказывается, хочется жить – последние два-три одногодка, отставшие от стада, еще не успели выбраться из снега, как вожак, закинув на спину свои тяжелые закрученные рога, похожие на толстый старый саксаул, задрав морду к небу, изо всех сил помчался в сторону гор. Но пес, затравивший в свое время не одного архара и прекрасно знающий их повадки, оказывается, уже перехитрил его: он уже занял путь к гребню, на котором было меньше всего снега и который был единственной дорогой к горам, и самцу пришлось повернуть обратно. Молодняк, потерявший голову от страха, сбивая друг друга, бросился в низину. Спотыкаясь и падая, одногодки пошли в обратную сторону по только что проложенной глубокой тропе. Из снега виднелись только их головы. Казалось, и вожак хотел последовать за ними, но, видимо, он понял, что это гибель, и резко рванул в сторону. Кок-Даул, шедший за ним на расстоянии выстрела, в тот же миг срезал путь и поравнялся с архаром. Едиге не видел, как пес цапнул самца за брюхо. Если бы прежние времена, когда зубы у него были целы и сил хоть отбавляй, живот архара был бы распорот и белый снег окрасился кровью. Но те дни давно минули, – архар лишь подпрыгнул и продолжал бежать. Кок-Даул, однако, не отставал – он вышел на гребень вслед за самцом. Расстояние между ними было в длину натянутой узды. Едиге заметил, что теперь, когда вышли на ровный, открытый гребень, Кок-Даул начал гнать, идя не по пятам, а чуть сбоку, и архар стал забирать все левее и левее, и они пошли на ту сторону горы Кара-унгур, которая была скалиста и непроходима. Вскоре они исчезли. Сколько Едиге ни вглядывался, ничего он больше не видел.
Теперь и играть стало неинтересно. Едиге еще несколько раз съехал вниз, постоял немного в раздумье и пошел к дому, везя за собой на ремешке санки.
– Кок-Даул ушел за архаром, – сказал он матери с бабушкой, очищавшим от навоза и закладывавшим новое сено в обнесенный плетеной тальниковой оградой загон, в котором обычно стояли старые овцы и исхудавший, неспособный пастись молодняк.
Оказывается, они тоже видели, как архары переходили котловину и как погнал вожака старый пес. Но особого восторга по этому поводу они не выразили.
– Собирается взять архара, а как бы сам не стал добычей волков, – вздохнула бабушка.
– Э, разве дикое горное животное дастся спятившему псу, которому уже пятнадцать зим. Не будет он бегать сам по себе, скоро вернется, – сказала мама.
– Пока не расправится с архаром, не вернется, – отрезал Едиге.
Ни мама, ни бабушка не ответили.
– Схватит за ногу и перебросит через себя, – продолжал Едиге. – Схватит за горло и зарежет. Я на коне поеду и привезу.
Снова не отозвались женщины. Раздают сено овцам в загоне.
– Затем подъеду к дому и крикну: «Эй, кто тут есть, снимите архара с коня». Дед выбежит и снимет. Зарежем. Снимем шкуру и сварим мясо. Почку съем я сам, уши[54]54
Почки и уши считаются почетным угощением для детей.
[Закрыть] пошлю куке. Куке наестся как следует. Скажет: «Мой Едиге настоящий джигит, архара поймал!»
Ни слова не сказали женщины. Бабушка отвернулась. Мама посмотрела на запад, вздохнула и только быстрее заработала поржавевшими вилами с обломанным третьим зубом. Потом и она отвернулась.
– Кок-Даул быстр, – сказал Едиге. – Дедушка говорит, он ловил на бегу быстрейшего из зверей – зайца и хитрой лисице не давал кружить долго.
Молчат обе. И будто смеются, отвернувшись. У мамы даже плечи вздрагивают.
– Кок-Даул силен, – сжал кулачки Едиге. – Дед говорит, что, когда пасет овец по склонам гор, каждый день видит останки архара, съеденного волками. Он говорит, не было бы волков, архары развелись бы здесь тысячами. А Кок-Даул когда-то уничтожал этих волков без числа. Для Кок-Даула архар ничего не значит… Он их тоже брал без числа. Вы же сами говорили об этом.
Откуда-то вдруг донесся собачий лай. Он доносился обрывками, эхом отражаясь в скалах. Все прислушались, затаив дыхание. Теперь лай зазвучал отчетливее. Он раздавался в стороне непроходимых скал Кара-унгура. Кок-Даул. В лае его была злоба, и лаял он с долгими паузами.
Вскоре лай прекратился совсем. Опять вокруг наступило безмолвие. Мертвая тишь. Только и слышно, как жует молодняк, как чихают старые овцы. Заблеял какой-то ягненок, видно, боднули – и смолк.
Едиге взобрался с трудом по лестнице на крышу и, встав возле теплой печной трубы, из которой поднимался к небу синий дымок, долго смотрел в сторону Кара-унгура. Солнце уже давно поднялось над горой и продолжало свой путь к небесной высоте. И кроме него, этого солнца, не было вокруг никаких других признаков жизни, – мир застыл в безмолвии. Похожая на огромную перевернутую чашу, гора сурова; проглотила всех тех архаров, и того самца, и Кок-Даула и теперь стоит, как бы говоря: можете подать еще, что там есть у вас.
Нарушая это безмолвие, вновь раздался собачий лай. Теперь в голосе пса были бессилие и мольба. Словно бы он звал на помощь.
– Не волки ли окружили несчастного, – сказала бабушка. Она прислушалась к лаю. – Нет, волков там, кажется, нет.
– Может быть, Кок-Даул взял архара, – сказала мама.
– Разве у бедняги остались силы на это? Елик-тай, стой подальше от края, упадешь. Не то слазь, все равно ничего не видно. Анар, помоги ему слезть, никак не достанет до ступенек. Ну-у, у него и нос покраснел, и лицо побелело. Не замерз?
От Кара-унгура опять донесся лай Кок-Даула.
– Он взял архара, – сказала мама.
– Подождем немного, может, придет обратно, – сказала бабушка.
Ждали долго. Кок-Даул не возвращался. Лишь лаял по-прежнему, хрипло и надсадно. Словно его привязали там.
– Он распорол архару живот и не может отойти, сторожит, – сказала мама.
– Может, сорвался со скалы и просит помощи… – посмотрела в сторону горы бабушка. – Ладно, – сказала она затем, – видно, не вернется сам, придется тебе пойти за ним. Не боишься? Да собака-то подает голос – все не так страшно. Я бы сама пошла, но старость, нет мочи в гору подняться.
– Дайте свой нож, – попросила мама.
– И то… чем черт не шутит… – Бабушка распустила пояс, расстегнула шубу и вытащила из кармана безрукавки черный складной нож. – Если жив еще, спусти кровь. Когда нет мужчины, можно это сделать и женщине. Только не позабудь сказать: «Бисмилла!»[55]55
Именем аллаха.
[Закрыть] Ну, иди теперь. Возьми палку – и идти легче, да и защита.
– Глядите тут за овцами.
– Удачи тебе! Едиге, ты-то куда с санками? Не будь, родной, шалуном. Э, вижу, не хочешь оставаться без мамы, сразу видно, кто тебя родил[56]56
По казахскому обычаю, первый сын в семье молодых воспитывается у бабушки с дедушкой и считается как бы их сыном.
[Закрыть]. Ладно, мать – твоя, никто не спорит. Она сейчас вернется, а ты замерз, пойдем в дом, согреемся и выйдем.
…Прошло время, достаточное для того, чтобы сварилось в казане мясо, и мама наконец вернулась. Руки ее были пусты, а следом за ней еле тащился Кок-Даул. Он хромал, каждый шаг давался ему мучительно тяжело, лапы у него были в крови, шерсть слиплась и свалялась. Глаза у мамы покраснели и опухли.
– Прыгнул – и только его и видели, – сказала она, – аж с ног меня чуть не сбил.
Опершись о загородку загона, она перевела дыхание.
– Кок-Даул загнал его в каменный тупик. Огромный шестилетний самец, не меньше стригунка. Никогда не видела такого большого архара. Рога толстые, корявые, с тройным загибом. Встал задом к скалам и не давал псу подойти к себе. Меня издали увидел. Постоял немного, потоптался на месте, а потом прыгнул и понесся прочь. Кок-Даул шел за ним след в след, но как только начался голый гребень, без снега, архар тут же оторвался от него. Кок-Даул отбил себе все лапы. Насилу до дому дотащились… Эта война стала чумой, бичом для мужчин, – сказала она после молчания самой себе, ни на кого не глядя. – Теперь над нами насмехаются даже звери.
Старая Орынкул не произнесла ни слова. Едиге обхватил за шею старого пса, лежавшего чуть боком, опершись на выставленную лапу и словно бы подпиравшего землю своей огромной грудью. Я никогда не пойду на войну, подумал Едиге, не пойду. Но именно в тот день где-то в непостижимых глубинах его души зародилась уверенность в том, что жизненный путь человека полон беспрестанной борьбы, и раз ты родился им, то должен бороться и воевать, хочешь этого или не хочешь, и в этом вся суть жизни, вся прелесть и вместе с тем вся горечь ее.
1968
Перевод А. Курчаткина.





